Читаем Портрет героя онлайн бесплатно
Портрет героя
Автор романа — известный советский художник Мюд Мариевич Мечев. Многое из того, о чем автор повествует в «Портрете героя», лично пережито им. Описываемое время — грозные 1942–1943 годы. Место действия — Москва. Главный персонаж — 15-летний подросток, отец которого репрессирован. Через судьбу его семьи автор показывает широкую картину народной жизни в годы лихолетья.
Романы / Проза / Военная прозаПрипомни же все эти минуты, как минуты скорбей, так и минуты высших утешений, тебе ниспосланных, передай их, изобрази в той правде, в какой они были!
— Вот оторву все заплаточки, знаешь, как плакать будешь!
После этих слов, сказанных Славиком нашему Ваничке, мы молча смотрим и на улыбающегося Славика и на дрожащего Ваничку. Мы стоим в очереди за хлебом, а с низкого сумрачного неба снег падает и падает на наши головы. Дико даже и подумать, что найдется такой человек среди нас, который обидит Ваничку, но такой человек нашелся… и это — мой друг!
Пытаясь что-то выговорить, Ваничка опухшими от голода пальцами силится расстегнуть свою заплатанную-перезаплатанную трамвайного кондуктора шинель.
— Пы… вы…
— Вот именно — «пы»! И сказать-то не можешь. — И Славик усмехается.
Трудно Ваничке говорить, все зубы у него выпали от цинги. Опухшие десны шевелятся, и слова вроде бы какие-то получаются, но какие? Мужественно стараясь ответить обидчику, Ваничка все-таки произносит первое понятное нам слово.
— Вот-т! — говорит он. — Не… не… оторвешь! — и, расстегнув пуговицы, распахивает свою шинель. И мы все видим на его груди висящую на веревочках, аккуратно наклеенную на картон фотографию, вырезанную из газеты: молодой летчик в кожаном шлеме улыбается нам с нее.
— Что это?
— Эт-то… эт-то… портрет героя… никто… никто… меня не тронет! — гордо заявляет Ваничка, и впервые на лице Славика появляется какая-то тень смущения.
Ваничка, запахнув шинель, уже не может застегнуть ее на пуговицы — пальцы не слушаются. И я, преодолевая физическое отвращение к грязи и ощущая в себе такую жалость, которая заставляет меня проглотить комок в горле, застегиваю ему все пуговицы. Славик уже получил по своим карточкам хлеб, и Ваничка на этот раз не протянул к нему руку; но когда я из низенького темного окошка нашей хлебной лавочки, внутри освещенной настоящей свечой и пахнущей хлебом, получаю свою порцию — на маму, брата и себя, — он, несмело улыбаясь, протягивает грязную тощую руку. И я подаю ему довесок.
— Дурак ты, — говорит Славик, когда мы отходим от палатки, — он все равно скоро помрет.
— Время придет, и все помрем.
— Нет, ты дурак! А он идиот!
И Славик идет на второй этаж, а я сворачиваю к себе, налево, на первом этаже, и стучу кулаком в обитую ватой дверь, шевеля замерзшими пальцами и топая тихонько ногами по льду, которым покрыт весь коридор нашего дома. Второй год идет война… Морозы… А ведь только конец октября.
— Кто там?
— Я! — отвечаю я брату и после грохота цепочки и скрежета замков вхожу в коридор нашей квартиры. Брат держится за стены слабыми руками и качает из стороны в сторону головой, обмотанной тряпками. Он все время болеет и не ходит в школу, куда с неизменным отвращением хожу я…
— Неизвестно зачем… — бормочу я.
— Что ты сказал?
— Неизвестно зачем хожу я в школу!
— Как неизвестно? Чтобы учиться.
— Спасибо!
— Пожалуйста, — неизменно вежливый, отвечает мне брат и смотрит на хлеб, который я осторожно кладу на стол. Потом мы едим маленькие кусочки хлеба, запивая водой из бутылки, хранящейся в одеяле, и я как проваливаюсь куда-то и дремлю и дома, и по дороге в школу.
«Маргариты Николаевны уже нет!» — думаю я, сидя на последней парте. Я сижу один. «Мне так о многом надо было бы поговорить с нею», — продолжаю я думать, делая, однако, внимательное лицо всякий раз, когда учительница, бубня монотонным голосом, изредка бросает на меня мимолетный взгляд, прохаживаясь взад и вперед перед своим столом от окна к дверям:
— …как показывает микроскопическое исследование живых клеток, протоплазма слагается… — Вдруг она застывает на месте. У нее такой вид, как будто она сейчас внезапно прыгнет на свою жертву. Ее жертва — Славик: он что-то сказал своему соседу.
Наша Говорящая Машина не терпит, чтобы кто-то говорил кроме нее. Услышав даже самый тихий шепот, она замирает, и этим прерывается ее тягучая речь, которая навевает на нас сон.
— Что я сейчас сказала? — язвительно обращается она к Славику. — Повтори!
Но его трудно застать врасплох. Быстро встав и громко хлопнув крышкой парты, что она очень любит, он отчеканивает:
— Протоплазма слагается.
— Ну так… правильно. А до этого? До этого, что я сказала? — спрашивает она снова.
— Живых клеток! — также бойко отвечает Славик.
Говорящая Машина улыбается.
— Садись! — говорит она и идет к журналу. — Я ставлю тебе пять! — Класс тихо ахает. — Да-да! Ставлю тебе пять за то, что ты так точно повторил мои слова. Следовательно — ты думаешь.
Кто-то фыркает. Я смотрю: это — Чернетич. А Говорящая Машина, подняв указку вверх, продолжает:
— А те, кто не помнят моих слов… и, следовательно, не думают, будут получать двойки! Да-да! Двойки и двойки!
Говорящая Машина любит дисциплину. Она требует полной тишины и внимания. Самое главное на ее уроках — слушать и суметь повторить в точности ее последние слова. Все наши классные прихлебатели это запомнили, и теперь у них — одни пятерки. Но главной особенностью Говорящей Машины является то, что кто бы ни прервал ее речь, через какое-то время, как машина, когда ее включают, она, точно повторив два последних слова, продолжает говорить. Мы много раз нарочно прерывали ее изложение, и каждый раз, ответив на наш вопрос, она абсолютно точно возвращалась к своей последней фразе и, повторив два последних слова, продолжала говорить дальше.
И сейчас она, уставившись на меня своими белесыми глазами, произносит:
— …протоплазма слагается всегда из нескольких частей… — Она проходит мимо и, не обнаружив у меня на парте ничего постороннего, поворачивается ко мне спиной. — Если мы будем исследовать молодые клетки…
Я осторожно достаю из парты начатое письмо и кладу его перед собой. Ах, если бы была жива Маргарита Николаевна, она научила бы меня, как поступить! Ведь я так хочу получить от отца ответ!
«Дорогой отец! Мы живы. Мама работает в Отделе народного образования, а брат и я учимся. Я хочу получить от тебя письмо. Я мечтаю, когда кончится война, стать художником…»
Я пишу, следя за поведением Говорящей Машины, как дичь следит за охотником. А она, все так же равномерно двигаясь, продолжает:
— …по соседству с ними замечается несколько маленьких точек, отличающихся присутствием красящегося вещества…
Закончив, кладу письмо в конверт, надписываю адрес.
— …или способностью образовывать таковое…
Внезапно голос Говорящей Машины умолкает. Я поднимаю голову и вижу, что она с искаженным злостью лицом быстро идет ко мне. «Все!» — думаю я.
Она с размаху кладет руку на конверт и, смяв его и испачкав пальцы чернилами, недовольно морщась, подносит конверт к своим близоруким глазам. Я вижу по ее губам, как она читает первое слово в адресе. Лицо ее каменеет, и она переводит свой взор на меня.
— Вот оно что… Встань!!!
Я встаю, тихо подняв крышку парты. Она следит за моими движениями, и то, что я не хлопнул крышкой, раздражает ее еще больше.
— Ты что же, — шипит она, — ты что же думаешь, что терпение школы неистощимо? В отношении таких… как ты? Отвечай! Отщепенец!
Я молчу.
— Вон! — орет она. — Во-о-он!!! Вон из класса!
Дверь захлопывается за мной, и до меня долетают слова: — …или способностью образовывать таковое…
Я иду по коридору и думаю: «Исключат меня из школы на этот раз или нет?» — и слышу плач. И когда оказываюсь около нашей уборной, то вижу съежившегося в углу мальчика.
При моем появлении он делает движение, чтобы как можно глубже втиснуться в угол между батареей и дверью в уборную, но там тесно, и, замерев, он смотрит на меня большими испуганными глазами, полными слез.
— Что с тобой? — спрашиваю я, подойдя ближе.
Он молчит.
— Что с тобой? — повторяю я.
В ответ он закрывает лицо ладонями и горько рыдает. Я сажусь рядом с ним на корточки. Из открытой двери уборной тянет холодом и запахом филичевого табака, и этот запах перебивает все остальное.
— Послушай! — говорю я ему. — Что с тобой? Не бойся меня.
Он отнимает ладони от лица, и я сразу узнаю его. Это — Большетелов, получивший зайца из американских подарков.
— А ты… а вы, — испуганно поправляет он себя, — не дежурный?
— Нет.
— А то, — всхлипывает он, — мне сказали… что если меня заметит дежурный, то он отведет меня к директору.
— Нет, я не дежурный, я никуда тебя не отведу.
— А скажите… что со мной будет?
— А что ты сделал?
— Я рисовал зайца… на уроке.
— Ничего не будет… Но лучше нам уйти.
Я протягиваю ему руку. Он встает. Он так мал, что похож не на школьника, а на ребенка из детского сада. Мы идем по коридору и, со вздохом облегчения миновав учительскую и кабинет директора, спускаемся по лестнице. И я говорю ему:
— Знаешь, я видел твоего зайца. Твой заяц — самый лучший на свете! — Большетелов застенчиво улыбается. — Он очень красивый, твой заяц! Но знаешь ли ты, что его нужно беречь? — Глаза Большетелова испуганно раскрываются. — Ведь он из целлулоида. Его нужно беречь от огня и не ставить близко к печке. У вас есть печка?
Он кивает.
— А где ты живешь?
— В Божениновском.
— С кем?
— С мамкой… и с сестрой… А отца убили… А куда мы идем? — робко спрашивает он, глядя вниз на темную лестницу.
— В котельную.
— Зачем?
— Чтобы нас не застукали… не нашел дежурный.
Я открываю обитую войлоком грязную дверь, и мы входим в котельную дяди Вани.
Тусклая лампочка, висящая под потолком, освещает подвал. Три большие чугунные печи стоят на цементном полу. Сквозь круглые дырки дверец видно пламя и слышно гудение. В углу — гора угля, совки, ведра и лопаты. Дальняя стена вся в картинках. Посредине стены, на центральном месте, висит портрет Сталина. Он — единственный — в хорошей дубовой раме и под стеклом. Все остальные картинки приклеены прямо к стене. Пониже Сталина висит портрет Дарвина с нахмуренными бровями. Рядом с Дарвином Чапаев в бурке и папахе, опирающийся на шашку. В третьем ряду — большой плакат с текстом песни «Там вдали за рекой», еще ниже — Шишкин с его «Утром в сосновом бору» и «Всадница» Брюллова. И уж совсем низко — две фотографии, на которых трудно что-либо разобрать, так они выцвели и стерлись. На одной из них изображены будто бы дяди Ванины родители, а на другой — он сам.
У дяди Вани нет квартиры, он живет тут, в котельной, тут и ест, и спит, и принимает гостей. Я не знаю, раздевается ли он когда-нибудь? Думаю, что нет.
И сейчас он лежит на грязном топчане, покрытом ватным одеялом. Подняв голову от газеты и прищурив свой единственный глаз, смотрит на нас:
— Что, голубчики, прятаться пришли? Заходите, заходите… Не упадите… Ба! Да кого это ты ведешь с собой? Маленький…
— Его тоже выгнали, — отвечаю я и осторожно свожу Большетелова с крутой лестницы.
— За что же тебя, сынок?
— Он зайца рисовал, — отвечаю я за Большетелова.
— А тебя? — дядя Ваня поворачивается ко мне.
— За письмо…
— Вот оно что! — крутит головой дядя Ваня. — Эх! Моя бы воля, — вздыхает он, — все бы по-другому сделал!
После этого краткого заявления о переустройстве нашей жизни он поднимается со своего ложа и достает из-под тряпья «Огонек».
— На! — подает он его Большетелову.
— Спасибо!
— Кем хочешь быть-то?
— Художником… или продавцом.
— Почему?
— Художником… я бы рисовал все… ну, зайцев, тигров… и воздушную тревогу… А продавцом — ел бы… что хотел.
— Та-ак…
Дядя Ваня снова ложится и берет газету, а мы садимся: я — в старое продавленное кресло, Большетелов — на пружинное сиденье из автомобиля, обшитое засаленной тканью. Так мы и сидим. Тихо, спокойно.
— Дядя Ваня!
— Что, сынок?
— Скажи мне, ты доволен своей работой?
— А что?
— Да так… я думал, может, уйти мне из школы и… поступить в сапожную мастерскую?
— Что ж! Дело неплохое, — вздыхает дядя Ваня. — Только не понравится тебе.
— Почему?
— Народ там грубый. Одни инвалиды. Ну и работают плохо. Воруют, пьют, дерутся… Зачем тебе?
— Дядя Ваня! А если бы ты мог, ты учился бы?
— Бог его знает. Мы то люди простые… Может, учился бы, может — нет. Что толку меня учить? Ну, выучишь вроде, а внутри-то я так и останусь неученый. А тебе надо вытерпеть.
— Что вытерпеть?
— Ну, жизнь эту… Вытерпишь учение — ну, потом вытерпишь и жизнь. Ну, может, и выйдет что… А так! Тьфу! Простая работа проста, брат, и есть!
— Надоела школа, дядя Ваня!
— Терпи, — бурчит он из-под газеты.
А Большетелов с восхищением смотрит «Огонек», листая его маленькими пальчиками. Сейчас он рассматривает картину из жизни помещиков средней руки: они сидят в комнате «ампир» и пьют чай. А под потолком у окна висят клетки с птицами, а на окнах, конечно, цветы…
Через какое-то время раздается звонок, и я мотаю головой, чтобы прогнать дремоту.
— Спасибо, дядя Ваня!
— Не стоит! Приходите еще, — говорит он, улыбаясь.
И только мы выходим из котельной, как видим приближающегося к нам военрука.
— Ты что же, малышей теперь водишь с собой прогуливать? А? К директору!
Большетелов съеживается под его взглядом, но, не обращая на него никакого внимания, военрук поворачивается спиной, и я медленно тащусь вслед за ним. Обернувшись, вижу, как Большетелов испуганно глядит на меня большими глазами и машет маленькой рукой, как будто я куда-то уезжаю. И я киваю ему на прощание.
Перед самыми дверями директорского кабинета стоит Онжерече и серьезно смотрит на меня. Когда военрук и я входим в кабинет, то и она входит следом за нами.
— Здравствуйте!
За громадным письменным столом сидит наш директор. Рядом стоят Изъявительное Наклонение и Говорящая Машина. Ничего не ответив на мое приветствие, директор недовольно отрывается от бумаг, смотрит сначала на меня, потом переводит взгляд на учителей.
— Вот-с! Вот-с! — сладким голосом говорит Изъявительное Наклонение. — Вот-с! Письмецо они изволили писать на уроке Любови Ивановны! — Говорящая Машина важно кивает. — И… извольте обратить внимание — куда?!
— Что — куда?
— Письмецо-то написано… туда!
И после этих слов Наклонения наступает тишина. Я молчу и смотрю на стену, где за спиной директора висит громадный портрет вождя, и думаю: «Чтоб вы все сдо…» И тут директор хлопает что есть силы ладонью по столу. Пыль поднимается от его удара, а мы все вздрагиваем. Он подскакивает как ужаленный, но встать не может: ему мешает протез, застрявший под столом.
— Ты!!! — орет он, как слон. — Что же это ты позволяешь себе?! А?! Отвечай!!! Или ты думаешь — терпение школы неистощимо?! А?! Что ты себе позволяешь?! А?! Ты что, в рот воды набрал?!




