Читаем Козлиная песнь онлайн бесплатно
Козлиная песнь
Эта странная, на грани безумия, история, рассказанная современной нидерландской писательницей Мариет Мейстер (р. 1958), есть, в сущности, не что иное, как трогательная и щемящая повесть о первой любви.
Серия: Читать модно!
Проза / Классическая проза ХX века / Русская классическая проза / Современная русская и зарубежная прозаЯ — ты. Мужчина и женщина. Или женщина и мужчина. Может быть, одно и то же, две половинки человека и целое животное.
Я приподнимаю твою левую руку и сую лицо тебе под мышку. Ты, с накрашенными губами и непокорным водопадом рыжих волос, ты еще жив, от тебя пахнет потом, я как можно глубже вдыхаю запах капелек, выделяемых твоей кожей. Трупы не потеют. Я с трудом сдерживаюсь, чтобы не вгрызться в эту кожу, зубы лязгают в воздухе. Мне хочется, чтобы твоя подмышка засосала меня — так же, как мои ноздри вбирают в себя твой запах. Или — проглоти меня ртом, как я однажды проглотила тебя, когда мы пили чай с моим семейством. Мы с тобой старались прикоснуться друг к другу ногами под столом, мне хотелось сказать тебе самые пылкие слова, но из-за окружающих я молчала. А потом придумала: представь себе, что чай — это Йо, сказала я себе и отхлебнула из чашки. Ты был смесью горячей крови и меда.
Ты не замечаешь жадности моего носа и зубов, ты не шевелишься, не хочешь говорить и не хочешь меня пить, ты холодный, и я не знаю, что делать и к чему это приведет. «Мы, мы» — слова носятся у меня в голове как бешеные. Когда я передвигаю свой стул или кашляю, то звук такой, словно в комнате изменилась акустика, словно я произвожу шум вдвое больший, чем на самом деле. Может быть, ко мне перешли твои децибеты, которые удваивают мое звучание оттого, что ты так тих, так мертв, так мертвенно тих. Твое молчание сгущает воздух, отражает мое звучание. Иногда слышно, как ты дышишь, но каждые пятнадцать минут я встаю из-за стола и смотрю через шкаф, точно ли ты все еще сидишь на полу с закрытыми глазами, на желтом шерстяном одеяле, прислонясь к стене. Изредка до меня доносится похрустывание сустава — коленки или плеча, — и тогда я знаю, что ты еще со мной.
И так уже месяц. Даже больше. Я веду счет часам и суткам, сейчас идут тридцать четвертые сутки, а через два часа начнутся тридцать пятые. Или даже тридцать шестые, откуда правильнее считать — с того часа, когда я проснулась в постели одна, или с того часа, когда мы вместе легли спать? В ту ночь я спала тяжело, то и дело просыпаясь, и всякий раз обнаруживала, что ты, весь напряженный, лежишь на спине — большое неподвижное тело со странно неподвижными руками и словно семенящими ногами. Часов в пять ты решительно откинул перину, которой мы накрывались.
— Йо, голубчик, Йо-Йошка, я как раз хотела погладить тебе спинку, — тихо сказала я, — может, ты тогда успокоишься и задремлешь.
Ты в ответ огрызнулся. Сколько ни напрягаю память, до сих пор не могу вспомнить, какие были твои последние настоящие слова. Помню, как сказала тебе повернуться на бок и согнуть колени, как всегда, когда мы ложились спать и я прижималась к тебе со спины, так что твоя попа в точности помещалась в угол между моим животом и согнутыми ногами.
— Вот так! — приказывала я, и каждый вечер мы смеялись, все десять лет.
Обычно я потом шептала тебе на ухо что-нибудь нежное, думаю, в тот последний вечер тоже. Во всяком случае, мы не ссорились, это точно.
Как правило, я встаю около восьми, но тут проспала до полдесятого, так по-настоящему и не отдохнув. Тебя в кровати не было. Я надела футболку и пошла в большую комнату, думая, что ты там. Хотя отопление было включено на двадцать градусов, мне было холодно. Куски ткани, которые я приколола кнопками к оконным рамам в качестве занавесок, были уже раздвинуты. Я думала, ты сидишь, задрав ноги, в одном из двух кресел, которыми мы так гордимся, потому что они наши собственные, и завтракаешь, — но нет. На столе, который ты соорудил из школьной доски, еще лежала раскрытая газета. Три тома энциклопедии — наше ежевечернее чтение на сон грядущий — валялись на коричневом ковровом покрытии из синтетического материала; в первые недели, что мы тут поселились, ты жаловался, что от ворсинок у тебя в горле комок, как у совы от проглоченных перышек, но я считала, что тебе все только мерещится.
— Это из-за центрального отопления, — успокаивала я тебя, — ты не можешь привыкнуть к сухому воздуху.
Я пошла посмотреть, на месте ли твои ботинки, потому что подумала, что ты, может быть, вышел на улицу. Ботинки стояли в коридоре, я их просто не заметила, когда полусонная шла из спальни в столовую. По лестнице, выстланной «подгнившей цветной капустой» (я не такая максималистка, как ты, я бы назвала эту расцветку «щами из хряпы»), я поднялась на верхний этаж. Всего в доме три этажа, на двух нижних пол застелен одинаковым коричневым ковровым покрытием со статическим электричеством. По потертостям видно, что раньше тут стояли тяжелые письменные столы. Въехав в этот дом, мы поселились на втором этаже, там мы спали, готовили пищу и ели. Бо́льшую часть первого этажа занимает гараж, а третий пустует, за исключением маленькой комнатки со стороны двора, где мы с тобой теперь и сидим уже столько времени. Скрипучая лестница с полосатым половиком ведет на чердак, единственное место в доме, где хорошо пахнет, деревянный пол и балки потолка переносят меня в прошлое. Здесь натянута проволока для сушки белья, на пыльном полу от капающей воды остались круги. Вдоль стен лежит осыпавшаяся известка. Стропила тоже в разводах, крыша порядком течет. На фоне светлого пятна чердачного окошка со стороны улицы я увидела твой силуэт, ты почти незаметно покачал головой, когда я спросила, не хочешь ли ты есть.
Какая плотная тишина — производимые мною звуки кажутся все более пронзительными. Ты вздыхаешь и чешешь ногу.
На кухне, стоя у кухонного стола с гранитной столешницей, я выпила стакан воды и съела бутерброд. Вдали громыхали трамваи, а перед самым домом ругались мужские голоса, потому что при разгрузке машины одна из тележек с ящиками пива опрокинулась. У меня над головой ты прошел с чердака на третий этаж, и когда я пришла посмотреть, ты сидел уже в этой самой комнатке точно так же, как сейчас, на одеяле на полу. Я думала, ты хочешь начать день с медитации, хочешь о чем-то подумать или подготовиться к какому-то действию, и, чтобы не мешать, я оставила тебя одного.
Внизу я впервые в жизни рассердилась из-за шума на улице. В будние дни улица перед нашим домом уже часов с шести бывает заставлена поддонами и ящиками для супермаркета напротив. Каждый день сюда подвозят огромные количества пластмассовых баночек с плодами и листьями растений, с грибами и нарубленными на кусочки телами животных, чтобы накормить махонькую часть города. Шум машин и крики грузчиков я всегда принимала как должное: зато не надо далеко ходить, каких-нибудь двадцать метров — и я уже могу поучаствовать в «этой пантомиме», как ты называл покупку продуктов. И правда, когда много народу, я плыву по магазину, окруженная слоем воздуха не толще пятнадцати сантиметров, вместе с другими людьми, мы все движемся от продукта к продукту, осторожно обходя друг друга, взвешивая наши морковочки и пакетики брокколи, описывая круги, чтобы не столкнуться, стараясь занимать как можно меньше квадратных сантиметров. Основной звук, который производит толпа кружащих друг возле друга людей, это «ах, извините», если они случайно друг к другу прикоснулись.
Пробыв внизу два с лишним часа, я поднялась наверх. Ты все еще сидел у стены с закрытыми глазами, скрестив ноги, и я заподозрила, что ты не просто размышляешь, что тут дело посложнее. Прождав еще час, я тебя поцеловала в шею и в твои нежные щеки, к счастью, ты не возражал; я растерла тебе руки, потому что они были холодные. Я, конечно, надеялась, что поцелуями разбужу тебя, но это не сработало, поэтому я наклонила тебя немного вперед и накрыла тебе плечи своим старым спальным мешком на пуху. Сваренный мною суп ты съел весь, и еще ты сходил в уборную, но ты не говорил ни слова, и я тоже не говорила, мое собственное горло теперь тоже не производило звуков. Ближе к вечеру я положила рядом с тобой ручку и несколько листков бумаги, но ты до сих пор ничего не написал. Когда я поднесла к твоему лицу зеркало и сказала: «Посмотрись-ка», мне показалась, что сквозь твою маску мелькнула улыбка.
Почему считается, что разговаривать — это нормально, а молчать — нет, спрашивала я себя в первые дни. И еще я думала: чему здесь, собственно, удивляться? Моя жизнь с Йо всегда была странной, именно это-то меня и привлекало. И все же я огорчилась, что ты не лег в кровать рядом со мной, когда настала ночь, так что лишил меня возможности прижать тебя к себе, погреть у себя на животе эти два покрытые редкими волосками шарика с трогательными ямочками и положить правую ладонь тебе на плечо, так что мои локоть оказался бы точно у твоей талии. Около одиннадцати ты расстелил желтое одеяло на полу и исчез на несколько минут в ванной. Ты надел свою спальную футболку и залез в мешок, а на следующим день ты опять сидел, одетый и накрашенный, у стены. Я принесла на подносе хлеба и молока, мы с тобой сидели и молча ели.
Я решила больше не оставлять тебя одного. Мне казалось, с тебя ни на минуту нельзя спускать глаз, хоть я все еще не верила, что это может быть надолго. Я притащила наверх стол из кухни и стул, а через несколько дней, с большим трудом, еще и низенький деревянный шкафчик. Этот шкаф я поставила по диагонали поперек комнаты, так что теперь у меня есть собственное место у окна, а у тебя, с другой стороны шкафа, свой угол у раковины. Сейчас ты восседаешь на большом куске овчины, которую я срезала со спины моей старой меховой безрукавки, на овчине ты не отсидишь себе попу.
Я целые дни провожу за своим столом, накручивая прядки волос на указательный палец, глядя поочередно то на тебя, то во двор — на большой квадрат травы с двумя елками посередине. В кроне левого дерева, которое чуть сильнее правого, в прошлом году иногда пела какая-то птичка, но сейчас я слышу только крик сорок и изредка сойки. Помню, как я сказала, что мне жалко твоей шевелюры, утратившей блеск с тех пор, как мы тут живем. Ты спросил, обращала ли я когда-нибудь внимание на черных дроздов в городе.
Оттого что я дни напролет гляжу в сад, я заранее узнаю о приближении опасности, когда к дому подходят люди. Друзей у нас давно уже не осталось, если бы кто-нибудь захотел к нам зайти, я бы его с легкостью отфутболила фразой вроде «Йо отправился в дальний путь». От дверного звонка я отсоединила провода, а если кто-нибудь будет колотить в дверь или стучать крышкой от почтового ящика, я ему просто не стану открывать. Но с теми, кто приходит со стороны сада, намного сложнее, даже если бы я не впустила их, они все равно прошли бы сами. Наш дом составляет единое целое с еще одним, бо́льших размеров, который находится с другой стороны сада. И наш, и тот дом продаются, и как только купля-продажа состоится, нас отсюда выселят. Мы стережем дом, чтобы в него самовольно не вселились незаконные жильцы, хотя, собственно, мы с тем же успехом сами могли бы быть такими незаконными жильцами. Время от времени из второго дома к нам приходят потенциальные покупателя с целью осмотреть комнаты. За тот месяц, что ты играешь в молчанку, такое случалось дважды, и оба раза я успевала тебя вовремя предупредить. Разумеется, я надеялась, что ты возьмешь и сделаешься нормальным, вот так вот вдруг встанешь и скажешь маклеру и его клиенту: «3драсьте-здрасьте». Но вместо этого ты забрался в шкаф.
До чего же у тебя довольный вид, когда ты так сидишь. Да, ты сидишь, словно ты главный, словно ты хочешь мне показать, что я слабее тебя. Словно хочешь меня унизить. Может быть, поэтому я неделю назад вдруг не смогла сдержаться и залезла к тебе на колени, тараторя, как ненормальная:
— Ведь ты снова со мной? Ты снова как я? Мы…
Глаза у тебя были закрыты, и ты не открывал их. Ты сидел, молчал, а я не могла этого больше выносить. Я слышала, как ты дышишь через нос, и это меня внезапно разозлило. Мои дни бесконечны, и твое дыхание — единственное, что сообщает им какой-то темп.
Я пнула тебя в ногу. Ты не отреагировал, и я так взбесилась, что двинула тебе кулаком в живот. Только один раз, но от удара ты скатился на пол и лицо твое, эту маску из засохшей глины, свело горестной судорогой. Мне стыдно. Но я могу тебя снова ударить, хоть рукой, хоть ногой, могу вытащить ремень из своих брюк и исхлестать твою монашескую физиономию. Я готова укусить тебя в шею, и грызть тебя, и царапать, пока ты не вернешься к жизни. Если бы мне кто-то был нужен только для того, чтобы его кормить и с ним говорить, не получая ответа, я завела бы собаку.
Слушай, ты герой или тебя надо пожалеть? То, что ты окаменел, — это достижение или свинцовый груз? Я так хочу, чтобы ты был героем, чтобы своей неподвижностью ты воздвиг сам себе памятник. Я требую, чтобы ты стал колонной, незыблемым монументом. А иначе зачем я здесь сижу, не лучше ли оставить тебя на произвол судьбы, ломайся тут себе один на кусочки, крошись, обращайся в прах? Для меня было бы облегчением освободиться от тебя, знать, что я сама могу решать, как мне жить. Вместо этого я позволяю тебе мучить меня и даже тиранить. Или это я тебя всегда тиранила и сама виновата, что ты утратил голос и я за это наказана? Может быть, ты хотел бы заговорить, да не можешь?





