Читаем Что видно отсюда онлайн бесплатно
Что видно отсюда
Всякий раз, когда старая Сельма видит во сне странное животное окапи, в течение суток в ее деревне кто-нибудь умирает. Но книга Марьяны Леки не о смерти, а о любви, правда, неизменно трудной: внучка Сельмы любит буддийского монаха, живущего за тысячи километров от ее деревни, а пожилой сосед десятки лет любит Сельму, но не находит в себе смелости ей признаться… Этим удивительно нежным, трогательным произведением Марьяна Леки доказала, что голос ее — един из самых сильных и неповторимых в современной немецкой прозе. Роман долгое время не покидал списка бестселлеров журнала «Шпигель». В настоящее время готовится его экранизация.
Серия: Первый ряд
Проза / Современная русская и зарубежная проза / Современная прозаПосвящается Мартине
It’s not the weight of the stone.
It’s the reason why you lift it[1].
Если долго смотреть на что-то хорошо освещенное и потом закрыть глаза, то увидишь то же самое еще раз как негатив: он неподвижно замрет у тебя на внутренней стороне век; то, что было светлым, теперь темное, а то, что было темным, кажется светлым. Если, например, смотреть вслед мужчине, который уходит по дороге вниз, то и дело оборачиваясь, чтобы помахать тебе в последний, потом в самый последний, а потом в самый распоследний раз, и после этого закрыть глаза, то увидишь позади век остановленное навсегда движение самого распоследнего взмаха, замершую улыбку, и темные волосы мужчины запомнишь как светлые, а его светлые глаза — как очень темные.
Если то, на что долго смотрел, было чем-то значительным, чем-то таким, сказала Сельма, что переворачивает всю твою пространную жизнь одним пластом, тогда эта остаточная картина видится тебе снова и снова. Пройдет и десять лет, и больше, а она вдруг снова тут, и не важно, на что ты, собственно, глядела перед тем, как закрыть глаза. Остаточное изображение мужчины, который машет в самый распоследний раз, внезапно появляется, если тебе, например, залетела в глаз мошка, когда ты чистила водосточную канавку. Оно появляется, когда ты хочешь на минутку дать глазам покой, потому что слишком долго смотрела на счет за коммунальные услуги, не понимая: когда, за что, почему. Когда вечером сидишь у постели ребенка, рассказываешь ему сказку на ночь и не можешь вспомнить, как звали принцессу или чем сказка кончается, потому что сама уже хочешь спать. Когда закрываешь глаза, потому что целуешь кого-то. Когда лежишь в лесу на земле, на кушетке у врача, в чужой постели, в своей собственной. Когда закрываешь глаза, поднимая что-то очень тяжелое. Когда провела весь день на ногах и остановилась, только чтобы завязать шнурок, и лишь теперь, головой вниз, замечаешь, что остановилась впервые за весь день. Оно появляется, когда кто-то говорит: «Закрой глаза», — чтобы удивить тебя сюрпризом. Когда прислоняешься к стенке примерочной кабины, потому что последние из отобранных брюк тоже не подошли. Когда закрываешь глаза перед тем, как, наконец, решиться на что-то важное, например, сказать: «Я люблю тебя» или «А я тебя нет». Когда ночью жаришь картошку. Когда закрываешь глаза, потому что кто-то стоит за дверью, кого ты совсем не хочешь впускать. Когда закрываешь глаза, потому что ушла большая тревога и нашелся кто-то или что-то, письмо, уверенность, сережка, сбежавшая собака, точное слово или ребенок, слишком хорошо спрятавшийся. Снова и снова вдруг появляется это остаточное изображение, единственное, совершенно определенное, оно появляется как заставка на экране в спящем режиме, и часто тогда, когда его совсем не ждешь.
Когда Сельма сказала, что ночью видела во сне жирафа-окапи, мы были уверены, что кому-то из нас придется умереть, причем в ближайшие сутки. Почти так оно и случилось. Не сутки, а двадцать девять часов. Смерть немного запоздала, и это буквально: она вошла через дверь. Может, она потому и опоздала, что долго сомневалась, за кем прийти. До последнего мгновения выбирала.
Окапи снился Сельме три раза в жизни, и всегда после этого кто-нибудь умирал, поэтому мы твердо верили, что сон про окапи нераздельно связан со смертью. Таким образом действует наш рассудок. Он может за кратчайшее время устроить так, что самые далекие друг от друга вещи прочно связываются воедино. Кофейник и шнурки, к примеру, или стеклотара и елки.
Особенно преуспел в этом рассудок оптика. Назовешь оптику два предмета, не имеющие друг к другу никакого отношения, — и он установит между ними близкое родство. И теперь именно оптик утверждал, что последний сон про окапи никому не причинит смерти, что смерть и сон Сельмы совершенно никак не связаны. Но мы-то знали, что оптик тоже в это верил. Он-то в первую очередь.
Мой отец тоже говорил, что это совершеннейшая глупость и наша ересь происходит оттого, что мы впускаем в свою жизнь слишком мало внешнего мира. Он так всегда и говорил: «Вы должны впускать в себя побольше внешнего мира».
Он говорил это решительно и в первую очередь для ушей Сельмы, заранее.
Задним числом он говорил это куда реже.
Жираф-окапи — это непутевое животное, куда более непутевое, чем смерть, он и выглядит ни к селу ни к городу со своими зебровидными голенями, бедрами тапира, жирафьим ржаво-рыжим телом, со своими косульими глазами и мышиными ушами. Окапи абсолютно неправдоподобен, в реальности не меньше, чем в роковых снах селянки из Вестервальда.
Окапи и официально-то открыли в Африке недавно, всего восемьдесят два года назад. Он — последнее крупное млекопитающее, открытое человеком; по крайней мере, человек так думает. Может, это и верно, потому что после окапи уже ничто не может появиться. А может, кто-нибудь уже и раньше открывал окапи, но неофициально. Или при виде окапи думал, что видит сон или потерял рассудок: ведь окапи, особенно внезапный и неожиданный, кажется химерой сновидения.
Но уж никак не роковым зверем. Он вообще не может показаться роковым, даже если постарается, что он, насколько известно, делает очень редко. Даже устрой окапи во сне Сельмы так, что вокруг него кружат сычи и вороны (ведь они-то и обеспечивают всю роковизну), он бы все равно производил впечатление очень кроткого животного.
Во сне Сельмы окапи стоял на лугу, вблизи опушки леса, в том месте схождения полей и лугов, которое у нас называется «ульхек». Ульхек означает «совиный лес». Местные вестервальдцы многое говорят по-другому и короче, чем оно есть на самом деле, потому что они не любители поговорить и стараются скорее покончить с разговорами. Окапи выглядел в точности так, как в действительности, и сама Сельма выглядела в точности так, как в действительности, то есть как Руди Каррелл, ведущий телешоу.
Абсолютное сходство между Сельмой и Руди Карреллом нам, как ни странно, не бросалось в глаза; надо было, чтобы годы спустя кто-то пришел со стороны и указал нам на это. И тогда это сходство сразило нас со всей подобающей силой. Длинное, худое тело Сельмы, ее осанка, ее глаза, нос, рот, волосы: Сельма с головы до ног так сильно походила на Руди Каррелла, что он с тех пор в наших глазах стал не более чем бракованной копией Сельмы.
Сельма и окапи стояли во сне на ульхеке совсем тихо. Окапи повернул голову направо, к лесу. Сельма стояла в нескольких шагах от него. На ней была та же ночная рубашка, в какой она спала в реальности — когда в зеленой, когда в голубой или белой, всегда по щиколотки, всегда в цветочек. Она опустила голову, глядя на свои старые пальцы в траве, скрюченные и длинные, как и в жизни. На окапи она поглядывала лишь изредка и искоса — так, как смотришь на человека, которого любишь больше, чем хотел бы это показать.
Никто не двигался, никто не издавал ни звука, не было даже ветерка, который в действительности не утихает на ульхеке никогда. Потом, в конце сна, Сельма подняла голову, окапи повернул свою к Сельме, и тут они посмотрели друг другу в глаза. Окапи смотрел очень мягко, очень влажно, темно и огромно. Он смотрел дружелюбно и так, будто хотел о чем-то Сельму спросить и как будто сожалел, что окапи даже во сне не могут задавать никаких вопросов. Эта картина надолго застыла: картина окапи и Сельмы, как они смотрели друг другу в глаза.
Потом картина ушла, Сельма проснулась, и сон кончился, и теперь скоро должен был прийти конец чьей-нибудь жизни неподалеку.
На следующее утро, а это было 18 апреля 1983 года, Сельма хотела обмануть свой сон про окапи и делала вид исключительно радостный. А в притворстве она была приблизительно такой же прожженной, как окапи, и думала, что буйную веселость достовернее всего можно изобразить размашистыми жестами. Так Сельма и явилась после своего сна на кухню — криво улыбаясь и покачиваясь, и даже тут мне не бросилось в глаза, что она выглядит как Руди Каррелл, когда в начале
Моя мать еще спала в нашей квартире над квартирой Сельмы, а мой отец был уже у себя, во врачебном кабинете. Я была спросонья. Вчера никак не могла заснуть, Сельма долго сидела на моей кровати. Может, во мне уже было предчувствие, какой сон увидит Сельма, и она поэтому подольше не хотела от меня уходить.
Когда я спала внизу у Сельмы, она рассказывала мне, сидя на краю кровати, истории с хорошим концом. Когда я была меньше, то после этих историй всегда сжимала ее запястье, поместив большой палец на пульс, и представляла себе, что все в мире происходит в ритме сердцебиения Сельмы. Я представляла себе, как оптик шлифует линзы, Мартин поднимает тяжести, Эльсбет подрезает свою живую изгородь, как владелец местной лавки расставляет пакеты с соком, моя мать слоями укладывает еловые ветки, мои отец ставит врачебную печать на рецепты, и все делают всё это в сердечном ритме Сельмы. На этом я всегда надежно засыпала, но теперь, в десять лет, по словам Сельмы, я была для этого уже слишком большая.
Когда Сельма вразмашку вошла на кухню, я как раз переписывала в тетрадку Мартина свое готовое домашнее задание по географии. Я еще удивилась, что Сельма вместо того, чтобы отругать меня за то, что я опять делаю за Мартина домашнее задание, сказала «приветик» и весело ткнула меня в бок. Сельма еще никогда не говорила «приветик» и никогда не раздавала никому веселые тычки.
— Что случилось? — спросила я.
— Ничего, — пропела Сельма, открыла холодильник, достала пакет с ломтиками сыра и ливерную колбасу, помахивая в воздухе тем и другим. — И какие же бутербродики мы сделаем сегодня в школу? — разливалась она соловьем, еще и добавив «мой мышонок». И этот сладкоголосый тон, и этот мышонок одинаково настораживали.
— С сыром, пожалуйста, — сказала я. — А что это с тобой?
— Ни-че-го, — пела Сельма, — я же сказала.
Она намазала ломоть хлеба маслом, а поскольку продолжала при этом размахивать руками, то столкнула сыр с разделочного стола.
Тут Сельма замерла и смотрела сверху на упаковку сыра так, будто она была какой-то драгоценностью и разбилась на тысячу осколков.
Я шагнула к ней и подняла с пола сыр. Заглянула снизу ей в глаза. Сельма была еще выше, чем большинство других взрослых, и ей было тогда около шестидесяти; из моей перспективы — длинная, как каланча, и древняя, как исторический памятник. Она казалась мне такой высокой, что могла видеть — так я считала — соседнюю деревню, и такой старой, что участвовала в сотворении мира.
Даже отсюда снизу, на расстоянии метра от глаз Сельмы, я смогла увидеть: ночью за ее веками разыгрывалось что-то роковое.
Сельма откашлялась.
— Только никому не говори, — тихо сказала она, — но я боюсь, что ночью видела во сне окапи.
Тут пропала вся моя сонливость.
— А ты уверена, что это в самом деле был окапи?
— А кто же это еще мог быть, — сказала Сельма, — окапи ведь трудно перепутать с другим животным.
— Можно и перепутать, — сказала я, — ведь это мог быть кто-нибудь из крупного рогатого скота, неправильно составленный жираф, причуда природы, а полосы и ржаво-рыжий цвет в ночи не разглядишь, ведь все очень смутно.
— Но это же чушь, — сказала Сельма, потирая себе лоб. — Это же полная чушь и суеверие, Луиза.
Она положила на хлеб ломтик сыра, сложила бутерброд пополам и втиснула в мой ланч-бокс.
— Ты заметила время, когда тебе это приснилось?
— В три часа, — сказала Сельма. Она вскочила в испуге, когда картина с окапи отдалилась от нее, села в кровати, окончательно проснувшись, уставилась на свою ночную рубашку, в которой только что стояла во сне на ульхеке, а потом взглянула на будильник. Было три часа ночи.
— Наверное, нам не следует принимать это всерьез, — сказала Сельма, но сказала это как комиссар полиции в телевизоре, не желающий принимать всерьез анонимное письмо.
Она всунула ланч-бокс в мой школьный ранец. Я уже собиралась спросить ее, нельзя ли мне остаться дома, раз такие обстоятельства.
— Разумеется, в школу ты все равно пойдешь, — заявила Сельма. Она-то всегда знала, о чем я думаю, как будто мои мысли вывешивались у меня над головой гирляндами из букв. — Никакие сны не должны отвлекать тебя от учебы.
— А можно, я Мартину расскажу? — спросила я.
Сельма задумалась.
— Ладно, — сказала она. — Но только Мартину.
Наша деревня слишком маленькая, чтобы иметь железнодорожную станцию, она и для школы очень маленькая. И мы с Мартином каждое утро ехали сперва на автобусе к станции в соседней деревне, а потом на местном поезде в райцентр, в школу.
Пока мы ждали поезд, Мартин меня поднимал. Мартин еще с детского сада упражнялся в поднятии тяжестей, а я представляла собой единственную тяжесть, которая всегда была у него под рукой и безропотно позволяла себя поднимать. Близнецы из Обердорфа соглашались на это лишь за плату, по двадцать пфеннигов за одного поднятого близнеца, ко взрослым и телятам Мартин пока не подступался, а все остальное, что могло бы послужить подходящим объектом — небольшие деревца или подросшие поросята, — либо было приросшим к земле, либо разбегалось прочь.
Мы с Мартином были одного роста. Он приседал, обхватывал меня за бедра и поднимал вверх. Он мог удерживать меня в воздухе почти целую минуту, я едва дотягивалась до земли носочками. Когда Мартин поднимал меня во второй раз, я сказала:
— Моя бабушка сегодня видела во сне окапи.
Я смотрела сверху на пробор Мартина — его отец расчесывал ему волосы мокрой расческой, и некоторые прядки оставались еще темными от влаги.
Рот Мартина был на уровне моего пупка.
— И что, теперь кто-то умрет? — спросил он мне в пуловер.
Может, твой отец как раз и умрет, подумала я, но, конечно, не сказала этого, потому что отцам нельзя умирать, даже самым плохим. Мартин поставил меня на землю и выдохнул.
— И ты в это веришь? — спросил он.
— Нет, — сказала я, и бело-красная сигнальная табличка у путей вдруг вывалилась из своего крепления и с дребезгом упала на рельсы.
— Ветер-то какой сегодня, — сказал Мартин, хотя не было никакого ветра.
Когда мы с Мартином были уже в поезде, Сельма все-таки рассказала по телефону своей золовке Эльсбет, что видела во сне окапи. Правда, она строго-настрого наказала Эльсбет больше никому не говорить, и Эльсбет тут же позвонила жене бургомистра, собственно, всего лишь насчет планирования предстоящего майского праздника, но когда жена бургомистра спросила: «Ну а что еще нового?» — тут наказ Сельмы молчать про сон моментально развязался на языке Эльсбет, и потом об этом сне знала уже вся деревня.




