Читаем День невозможного онлайн бесплатно
День невозможного
1825 год. Победы Отечественной войны ушли в прошлое. Император Александр Первый махнул рукой на жестокие законы своей империи, отменил начатые им же реформы. Два молодых друга-офицера, князь Евгений Оболенский и купеческий сын Яков Ростовцев, не находят себе места в окружающей действительности и мечтают о том, чтобы изменить к лучшему жизнь своей страны. Внезапная смерть императора дает им шанс перейти от слов к делу. Во время междуцарствия у заговорщиков есть шанс совершить переворот, объявить Российскую Республику, положить конец самодержавной монархии и крепостному праву. Что делать – поставить все на кон, ради своих идеалов идти до конца? Отойти в сторону? Помочь правительству? Каждому придется делать выбор, и за любой выбор придется платить… Первая часть исторической трилогии "Но изменимся" повествует о невероятных судьбах реальных личностей и по дням и часам восстанавливает драматические события незабвенного восстания декабристов. Но для главных героев история только начинается…
Документальная литература / Биографии и МемуарыНе так плохо быть шестеренкой в часах, если часы столь блестящи. Так уговаривал себя подпоручик Яков Ростовцев, дворянин и поэт, когда глядел на гвардейский смотр на Марсовом поле. Серым утром начала ноября 1825 года шли церемониальным маршем лейб-гвардии саперы в черных мундирах с серебряной вышивкой, шли павловцы в своих гренадерских колпаках, пробитых пулями Аустерлица, шли измайловцы в зеленых мундирах гвардейской пехоты; вокруг Марсова поля были казармы, за казармами – Петербург, за ним – Россия от Варшавы до Нерчинска. И он, Яков Ростовцев, был частью этой махины – армии, победившей Наполеона.
Принимал смотр великий князь Николай Павлович, кивал в такт каждому шагу, будто одна его воля одушевляла этот точный как часы механизм, где всякий знал свою роль и свое место – но на ружейных приемах песчинка попала в часы. В третьем ряду первой роты Измайловского полка солдат слева пропустил шаг, столкнулся с соседом справа, два ружья сцепились с лязгом. Правый покачнулся и стал смирно – а левый споткнулся, кивер с двуглавым орлом полетел с головы, откатился к помосту для высоких чинов, почти им под ноги.
У великого князя между ровных бровей прорезалась злая морщинка. Собиралась гроза. Генерал Бистром, герой войны и всеобщее начальство, с тоской поднял глаза к небу, покряхтел и подхватил своего августейшего ученика под руку.
– У нас при Бородине у застрельщика тоже эдак шапка улетела. Ну что – пошел за ней в атаку. Шапки не вернул, а Георгия за храбрость добыл себе.
– Только здесь будут атаковать нас, – сощурился великий князь, глядя на уходящую, теперь уже идеально ровно шагавшую роту. Среди черных киверов издалека виднелась непокрытая голова провинившегося. – Помнится, вы меня учили: где сбился строй – туда ударит неприятель. И потому благодарю, но утешать меня не нужно. – Великий князь сбросил генеральскую руку. – Я знаю, что мои измайловцы выступили отвратительно. Виновные будут наказаны со всей строгостью.
Бистром сморщился, будто у него заболели все зубы, и больше ничего не сказал. Яков мерз по стойке смирно, желая только не попасться никому на глаза – а его сослуживец Евгений Оболенский, старший адъютант при генерале, все поглядывал то на уходящих солдат, то на великого князя, сделал шаг к генералу и что-то негромко сказал Бистрому на ухо. Генерал выслушал, и хищная улыбка расползлась по лицу старого вояки.
– Сие верно, но скажите, кто ж виноват, когда солдат еще и боя не видел, а уже с ног валится?
– Командир. – Великий князь побледнел, но лишь на мгновение задержался с ответом.
– Говорил я вам – дайте солдатам отдохнуть перед смотром, чтобы не делали глупых ошибок вроде этой? Говорил. Приказ главнокомандующего был? Был. – Бистром, старый вояка, шел в атаку всей своей широкоплечьей мощью; голос гремел, полуседая грива топорщилась на ветру. – А вы что? По справедливости, это вам положен выговор.
Николай Павлович слушал стоически; руки за спиной разжимались и сжимались в кулаки. Выслушал, принес извинения, поклонился своему командиру и учителю, бросил через плечо ледяной взгляд – не на генерала, а на его адъютанта. Оболенский стоял смирно и улыбался очень вежливо.
Их двоих отпустили; в щегольской коляске Оболенского они ехали обратно в штаб. Оболенский заговорщицки улыбнулся ему, округлил глаза: уфф, ну и смотр! Яков хотел заговорить, но перехватило горло. Чертово заикание – сколько раз его считали пьяным, сколько раз он вовсе молчал – а ему, может, было что сказать. Оболенский так же спокойно ждал его слов, будто привык, что в разговорах молчат по полминуты, будто не видел, как у него дрожат губы и челюсти ходят ходуном.
– З-зачем вы это сделали?
– Зачем я разозлил великого князя?
Тянулись за спиной бесконечные красные казармы Конюшенной площади. Из высаженных от духоты окон манежа несло конским и людским потом – у кавалерии тоже были учения. От набережной Невы доносились флейта и барабан – полки уходили в казармы после злосчастного смотра. Оболенский склонил голову и заговорил негромко, будто объясняя условие задачи:
– Диспозиция: великий князь Николай Павлович, младший брат императора Александра, подчиняется генералу Бистрому как бригадный командир. Император уверен, что его гвардия распустилась и никуда не годится; великий князь рад стараться и гоняет нас с утра до ночи. Бистром как командир всей гвардейской пехоты принужден издать приказ о том, чтобы дать солдатам выходной хотя бы перед парадом и смотром. Великий князь этот приказ нарушает. А я, понимаете ли, по должности адъютанта составляю расписание учений. И сегодня, увидев ошибку этого несчастного, я обращаю внимание генерала на то, что великий князь нарушил его приказ и потому наказание неуместно – поступив, таким образом, человеколюбиво, хотя и не вполне дальновидно. – Оболенский улыбнулся, словно признавая тщету своих усилий, и внезапно развернулся к нему:
– А что бы вы сделали на моем месте?
– Я-я-я… – горло опять свело чертовым заиканием, мучившим его с рождения. Экипаж так тряхнуло, что Яков прикусил себе язык до крови. Они тряслись по мерзлому, мертвому городу, из которого ноябрьский ветер выдул всякую жизнь. Опять Яков не мог сказать ни слова, только глотал воздух, потом махнул рукой, хватит, мол – но Оболенский кивнул ему, будто и в самом деле ждал его ответа, будто кому-то зачем-то сдался его ответ.
– Я-я п-постарался бы убедить в-великого князя, что нарушением приказа он вовсе не добьется цели…
– Вы дипломат получше меня! – похвалил Оболенский. – А если б он вас не послушал, что бы вы сделали тогда?
«Ничего бы я не сделал», – про себя буркнул Яков, сверля глазами дорогой экипаж, идеально сидящий мундир, улыбку и осанку человека, с рождения привыкшего к тому, что везде он будет встречен с уважением. Оболенский был князь из Рюриковичей, из рода древнее императорского семейства. Оболенский мог позволить себе фрондерство.
– Я не смеюсь над вами, – мягко сказал Оболенский, не отрывая от него внимательных голубых глаз. – Я знаю, что очевидный ответ – «ничего». Ничего нельзя сделать. И я знаю, что этот ответ вам не нравится. Кстати, мне этот ответ не нравится тоже.
Кучер натянул поводья, затормозив у въезда на Невский; в грязноватых сумерках проспект с зажженными фонарями казался огромной рекой, разделяющей два еще неведомых берега.
– Кстати, я все хочу поздравить вас с публикацией. Мой друг Рылеев собирается печатать вашу трагедию в «Полярной звезде». Звал вас послезавтра на вечер – придете?
***
Сегодня будет его триумф. Его трагедию «Дмитрий Пожарский» собрался издавать один из самых громких журналов столицы, и полсотни человек в известных комнатах Русско-Американской компании, что у Синего моста, собрались и ради него тоже.
«России я не царь, но верный гражданин!
Когда Всевышний осенил свободой русские знамена,
То мне ль под сенью их дойти, доползть до трона?»
От волнения Яков не мог разобрать выражений на лицах. Будущий издатель расхвалил его – мол, господин Ростовцев в своей трагедии живо воссоздает времена Смуты, пылкую любовь к отчизне сочетая с пониманием политики. Но щеголь Грибоедов, автор нигде не напечатанной и всем известной комедии, скептически глядел на него поверх очков, и дородный Греч, издатель «Сына Отечества», рассеянно шептал что-то соседу. Яков захотел провалиться под землю: он понял, что стихи его были дурны, и монологи все устарели. Но Рылеев, кажется, вовсе не замечал того. Рылеев произносил его строки с жаром и полной искренностью, будто в самом деле готов был погибнуть за отечество, будто всем сердцем был убежден в мысли, выраженной плохими стихами.
После литературных чтений Оболенский потащил его знакомиться со всеми; Яков кланялся, жал руки, выслушивал поздравления с дебютом, пытался запомнить лица, имена и чины и после двадцатого рукопожатия сдался. Сборище было только мужское – в начале вечера Наталья Рылеева, миловидная и малозаметная, приветствовала гостей и раскланялась, не пробыв и часа. В небогатой гостиной темного дерева книг было больше, чем шкафов для них, вина так мало, что при всем желании не напьешься, а в карты и вовсе никто не играл. Яков был представлен компании моряков (Оболенский явно водил знакомство со всеми родами войск); сухощавый флотский офицер, кажется Бестужев, пододвинулся и пропустил Якова к столу. Там был разложен план будущего музея русского флота, на устройство которого Бестужев как раз выбил разрешение из министерства: в этой зале будут модели Петра Великого, здесь – флаги побежденных турок в Чесменской битве, здесь – карты Камчатки Дежнева и Беринга.
– Вот эту карту не забудь! – Набежала толпа мичманов в синих флотских мундирах, вручила Бестужеву свежую карту морей Антарктиды: «Только из печати – остров Торсон!» Упомянутый капитан Торсон краснел, отнекивался, что это очень маленький остров, скорее утес на краю света, на Сандвичевых островах. Капитана хлопали по плечам – не дело жаловаться – и желали открыть еще больше проливов и островов.
Казалось, что каждый в этой толпе занят делом важнее его – или хотя бы о большем имеет понятие. У Бестужева был его музей, у Булгарина – свой журнал, Торсон готовился отбыть в свою экспедицию в Арктику, Грибоедов спорил с Рылеевым о каких-то дипломатических делах от Закавказья до русской Америки. Вот князь Оболенский был здесь в своей стихии, знал всех, был признан всеми, капитана Торсона представил купцам из Российско-Американской компании, кого-то из инженерных войск потащил знакомиться с моряками. Яков приободрился, увидев в толпе знакомый ежик троюродного дядюшки барона Штейнгеля, которого все семейство считало чудаком с тех самых пор, как тот дослужился до подполковника, в чине начальника канцелярии считай что управлял Москвой, взятки ни одной не взял из принципа – и вылетел в отставку через неполные два года. Барон обнял троюродного племянника и продолжил диспут с купцами – что-то о пошлинах на пушнину и дорогах в Сибири; Яков сбежал и от этой компании юристов.
Оболенский, на время куда-то пропавший вместе с Рылеевым, выудил его из угла, подвел к стоящей чуть поодаль компании – «мне кажется, вам будет интересно». Это оказались поляки, высланные из Варшавы за какую-то крамолу; после настороженных приветствий Яков похвалил польский сейм и польскую свободу – и получил гневные речи о том, что сейм лишь театр, и конституция одна фиговая бумажка. Потом поляки так же бурно извинялись за резкость, звали его в Варшаву, куда надеялись вернуться; Яков ушел и от них. Либералы в Петербурге глядели на Польшу как на свободнейшую из имперских земель – ей одной император Александр еще в 1816 году даровал высший закон, конституцию; грустно было думать, что и там не лучше живется.
– …Хорошая метафора нашего государства. Когда достроят, будет грандиозно, а пока крепостных у нас много, эти помрут, пригоним следующих! – Рылеев почти кричал, указывая на что-то в окне. Булгарин из «Северной пчелы» и Греч из «Сына Отечества», его соперники по журнальному делу, отошли на полшага и глядели на издателя «Полярной звезды» с некоторой оторопью.
Яков протолкался к окну. Снаружи были серые сумерки, исчерченные хлопьями снега, суета на набережной Мойки, еле видное мельтешение на стройке безглавой громады Исаакиевского собора. Черный гранитный блок качался, как маятник, наискось повис на тросах, проломив леса. Рабочие вокруг казались меньше ногтя. Кажется, кого-то зашибло; Яков был рад, что в сумерках мало что видно.
– Н-но… – Яков открыл рот и понял, что опять будет нем как рыба. Рылеев резко замолк, впился в него глазами, ожидая ответа. Он был уже не тот успешный и довольно гордый издатель, каким казался в начале вечера; был он бледен и сосредоточен так, будто речь шла о его жизни и смерти.
– Н-но когда собор будет достроен, он в самом деле будет украшением столицы. И государь же слышит мольбы своих крепостных: сорок тысяч уже освобождено.
– Да. Закон о вольных хлебопашцах. Позволяющий помещикам по доброй воле самим отпускать своих рабов. – Рылеев, сам не замечая того, терзал манжеты щегольского зеленого фрака с искрой. – Этим правом за двадцать лет воспользовались сто шестьдесят человек, освободив в итоге полпроцента от общего рабского населения империи….
– И ты от этого злишься? – Булгарин легонько подергал за фрак. – Не сходи с ума.
Якову показалось, что Рылеев сейчас ударит приятеля, но тот выдохнул, лицо с проступившими желваками опало, закрылось неприветливой маской.
– Да. Ты прав. Я злюсь. Мы все привыкли к своему рабству; и мы, дворяне, тоже рабы своего государя. Мы богаче, чем они, мы образованней, чем они, нас нельзя продать или выпороть на Сенной площади… Но арестовать, сослать, лишить положения или собственности – можно, и тоже без всякого закона. Поэтому я злюсь и твержу об этом на всех углах. – Внезапно Рылеев развернулся к Якову, будто хотел насквозь прожечь его своими горящими как уголь глазами. – Авось еще кто-нибудь разозлится, как я.
Они возвращались домой по Петербургу притихшему, черно-белому, лунному. Перед глазами мелькали то лица поляков, спорящих об утраченной отчизне, то моряки с мечтой об островах, то огоньки свечей в глазах Рылеева, то леса и канаты на стройке.
– Как вам у нас сегодня? – негромко спросил князь. Не в первый раз Оболенский говорил о них с Рылеевом «мы».
– Занимательно, – буркнул Яков. – Чины у всех небольшие, а разговоры как в Государственном совете.
– Ну что же, – улыбнулся князь, словно не заметив подколки. – Мы тоже молоды. Авось и добьемся чего. Вам понравилось?
Яков вспыхнул; заранее заготовленная колкость не шла с языка:
– Господин Рылеев в чем-то прав – но, по-моему, слишком резок. Но когда этот господин Каховский начал кричать о том, что нужно брать пример с генерала Риего, как в Испании собрать гвардию и принудить императора подписать ограничение своей власти – чего он хотел добиться? Что придет полиция и нас всех арестуют?
Князь слушал его с той же спокойной полуулыбкой.
– Государь слишком умен и милосерден, чтобы преследовать за разговоры. Нет, нас можно упрекнуть разве что в том, что мы отстали от времени. Свобода крепостным, благотворительность… После европейских походов создавались даже тайные общества, ставившие своей целью распространение просвещения и посильную помощь правительству. – Князь помолчал; несколько мгновений не было слышно ничего, кроме перестука копыт по свежему снегу. – Все, разумеется, запрещено в двадцать первом году. Государь отказался от реформ. А мы пытаемся продолжать в духе начала его царствования. Клуб идеалистов и умников, уже несколько старомодный… Один мой знакомый в Москве сказал мне давеча, что нужно уже остепениться наконец.
– Ваш знакомый – дурак, – выпалил Яков. – Самому отказываться от огня и устремлений в жизни?
– Вы знаете, что мало кто так говорит? – князь взглянул на него пристально, будто заглядывал в душу. – И вы, Яков, не забывайте про ваш огонь. Но мне кажется, что вы не забудете.





