Читаем Дикие лебеди онлайн бесплатно
Дикие лебеди
Кеннет Уайт (Kenneth White) — поэт, писатель, независимый мыслитель. Родился в Глазго в 1936 году. С середины 60-х годов живет и работает во Франции. Основатель Института геопоэтики. Автор философских книг "Une apocalypse tranquille" ("Тихий Апокалипсис", 1985), "L'esprit nomade" ("Дух кочевья", 1989), "Le plateau de l' albatros: introduction a la geopoetique" ("Альбатросова скала: введение в геопоэтику", 1994), "Une strategie paradoxale: essais de resistance culturelle" ("Парадоксальная стратегия: опыт культурного сопротивления", 1998). За исключением нескольких интервью на русский язык не переводился. Небольшая книга "Дикие лебеди", написанная в жанре поэтического путевого дневника, — первое произведение писателя, опубликованное на русском языке.
Проза / Современная прозаПутешествие-хокку. С французского.
Перевод Василия Голованова
“Мыслители Востока не столько старались возвыситься над существованием, сколь быть его эхом, резонатором, в котором наши отношения с бытием звучат более ясно. Восточная философия учит согласию мысли и бытия — изначальному выбору, из которого она родилась и который мы постепенно утратили, становясь “цивилизацией запада”, — возможно для того, чтобы отыскать его снова”
В течение долгого времени в моем мозгу созревала идея поездки в Японию. Это геопоэтическое путешествие было бы, с одной стороны, данью уважения к драгоценному и хрупкому миру Японии, с другой — возможностью совершить путешествие в стиле хокку по следам Басе, то есть поведать о своем фантастическом погружении в мир островов и дорог, о головокружительном прыжке в Пустоту в небольшой по объему и экстравагантной книжке, полной спонтанных образов и мыслей, написанной в “порхающем белом стиле”, как говорят художники. После чего, говорил я себе, я снова затворюсь в своей космологической обсерватории на бретонском берегу для работы над будущим циклом и буду себе гулять по нехоженым тропинкам вдоль взморья, а кругом меня будут ветер, дождь и тишина...
Наконец как-то осенью я ощутил внутреннюю готовность и приблизительно прикинул маршрут: Токио будет отправной точкой, оттуда я двинусь на север, покуда не достигну Хоккайдо.
Сидя солнечным сентябрьским утром в кафе парижского аэропорта (накануне я покинул свой уединенный дом в Бретани), я внимательно вслушивался в японские звуки, различимые вокруг меня, в особенности те, что производила высокая девушка с круглым, как луна, лицом. Несколько литературных ассоциаций промелькнуло в мозгу: заходящее солнце Осаму Дазаи; Ругецу, учитель хокку в новелле Нагаи Кафу “Сумида”; юный студент Кавабаты, на морском берегу полуострова Идзу встречающий группу танцоров (“когда я услышал, что они говорят об Осиме, мое сердце исполнилось поэзией”)...
Земля Японии: литораль и горы. Заливы, бухты, окруженные скалистыми мысами. Творенье Вулкана, конвульсирующая, опустошенная плоть, омытая дождями и ветрами, приливами и туманами, россыпями мельчайших брызг, играющими на солнце. Необузданные потоки, водопады, красные листья...
Я хотел погрузиться в это, слиться с пульсациями стихий и света. И еще я хотел, если это возможно, увидеть диких лебедей, прилетающих из Сибири. Как появляются они и расправляют крылья, оглашая своими потусторонними криками туманную гладь озер японского Севера, куда они прилетают на зимовку.
Да, именно этого я хотел. “Рейс на Токио, секция 17”.
Пересекаю мосток деревянный
Сумерки
Полный отзвуков вечер
Ночью, где-то над Америкой, рядом со мной уселась маленькая японочка и принялась дымить, как вулкан. Всосав в себя достаточное количество дыма, она сладостно свернулась в кресле клубочком и заснула. Немного погодя голова ее покоилась на моем левом плече. Должно быть, я задремал и сам. Когда очнулся, японочка исчезла, а чей-то голос объявил, что сейчас наш самолет начнет снижение для посадки в Токио.
“Hoteru Sundown, ku da sai!” — произнеся эту фразу таксисту в белоснежных перчатках и услышав энергичный ответ: “Hoteru Sundown — hai”, я откинулся на сиденье в незапятнанном белом чехле и уставился в окно, высматривая некий символический знак, соответствующий моменту. Радио в этот момент передавало вдохновляющие вопли какого-то американского пастыря авангардной конфессии, обращенные к воинам вооруженных сил: “Научитесь быть самими собой... ваша сила в вас самих... в вас вложил ее Господь. Господь хочет, чтобы вы стали самими собой...” Я подумал, что само по себе “я” не более чем метафора или средство переместиться из одного места в другое... Во всяком случае, там, за стеклом автомобиля, был Токио.
На первый взгляд это было просто-напросто безобразно. Токио — это не город, это бедствие. Ни один уважающий себя город не мог бы позволить себе такой винегрет стилей: неоклассицизм, неоготика, необарокко, неомодерн, нео-нео — и все это из красного кирпича и железобетона, тусклого, удручающего, ужасного.
Толпы, потоки, орды горожан самого чудовищного городского агломерата планеты. Сияющие вывески: словно здесь разорвало какой-то всемирный цирк и все его афиши выплеснулись на чудовищные фронтоны Дальнего Востока.
Однако я знал, что за кричащими фасадами должны быть спокойные улочки и сады, остатки старых каналов. Другая Япония. Непременно...
Два американца вселялись в отель “Sundown” одновременно со мной. Один по виду был нервный нью-йоркский еврей, другой — высоченный медлительный техасец, который не уставал повторять своему приятелю, суетящемуся с чемоданами, визитками и кредитными карточками, одну и ту же фразу: “Que pasa, man?” Нервный продолжал суетиться, а высокий со стоическим лаконизмом повторять свое “Que pasa, man”1, когда я, вызвав лифт, нажал кнопку тринадцатого этажа. Там я оказался перед металлической дверью, за которой открылась крошечная комната с видом на весь Токио, переливающийся в окне красными, желтыми, зелеными и фиолетовыми огнями. Когда я открыл это окно, ветер, налетевший со стороны Алеутской гряды, на уровне тринадцатого этажа превратился в ураган и рванулся в сторону Kюсю, Манилы и невесть куда дальше. Может быть, перелет из Европы был слишком долог, может быть, комнатка слишком тесна, а Токио слишком огромен, там, внизу, а ветер наверху слишком силен, но у меня возникло вдруг в высшей степени неприятное ощущение, что еще чуть-чуть — и я кувыркнусь в пустоту. Только плотно закрыв занавески, я почувствовал себя в относительной безопасности. Но позже вечером я предусмотрительно положил подушку там, где по идее должны были лежать мои ноги, а ноги разместил в головах кровати, поскольку меня не покидало чувство, что она висит над пропастью.
Понемногу освоившись, я спустился на двенадцатый, чтобы перекусить. Заказав порцию красной рыбы, плошку риса и пива “Саппоро”, я расположился в баре абсолютно довольный жизнью, как вдруг земля задрожала. В баре, наполненном красным светом и табачным дымом, были и другие люди, все японцы, но не похоже было, чтобы они что-то заметили, во всяком случае, они ни на секунду не прекратили разговаривать между собой. Я сидел на скамеечке, протянутой вдоль окна, и не смог удержаться от того, чтоб не сползти ближе к краю, все время вопрошая себя, какого черта покинул я прекрасную туманную Бретань и прибыл в этот злосчастный Токио, чтобы здесь землетрясение поглотило меня. Я потратил немало времени, чтобы привыкнуть к подобным толчкам, и стал даже находить некоторое удовольствие в преодолении чувства страха, но только не в комнатке на двенадцатом этаже отеля, стоящего в самом центре города, даже если — как меня уверяют — конструкция здания действительно антисейсмическая.
Подкрепившись таким вот образом, я вышел из отеля, чтобы пошататься субботним вечером по Роппонги[2]. И тут я вновь столкнулся с японочкой, которая в “Боинге” спала у меня на плече. Таких были здесь сотни, тысячи. Они изливались из выходов метро — тысячи токийских девушек, одинаковых, одетых в шелк или в атлас, с маленькими сумочками в блестках — они приехали получать удовольствия: несколько часов горячительного рок-н-ролла в “Капри”, грустные блюзы в “Blue Lady” и что-то вроде фанка в “Banana Junky”.
Когда я вернулся в отель, три маленьких японца выводили из бара пьяную австралийку, распевающую “Walzing Matilda”, а в лифте какая-то девушка рыдала на плече своего дружка, который, вперив в пространство пустой взгляд, изображал полнейшее безразличие. В тот миг, когда я наконец улегся в постель, техасец протопал по коридору, вновь обращаясь к невидимому собеседнику: “Que pasa, man?”
На следующее утро за завтраком я разглядывал открывающуюся из гостиничного ресторана панораму и одновременно план Токио, спрашивая себя, с чего начать знакомство с городом, и тут натолкнулся на название “Уэно”. Оно было мне знакомо: у Басе есть хокку, в котором он, сидя в домике, слышит удары колоколов над городом и думает: то ли он слышит колокола Асакузы, то ли колокола Уэно.
Итак, я отправляюсь в Уэно, парк Уэно.
Естественно, не я один. Здесь полно мам, пап, детей, игроков в бейсбол и нищих. Нищих в парке Уэно так же много, как бретонцев на Монпарнасе — и, кстати, по сходным причинам. Позже я узнал, что вокзал Уэно обслуживает север страны, сюда приходят поезда из Сендая, Мориоки, Аомори, Ивате, Нагано, Ниигаты, бесконечные поезда с людьми, которые ищут работу. Многие, обманувшись в своих надеждах, однажды приходят к мысли, что птичья жизнь нищего в парке Уэно не так уж плоха, и оседают тут, в сторонке. Сидят на скамейках, болтают или молчат, высматривают что-то погасшими глазами...
Я шагал по аллеям, усеянным палой листвой, среди вишневых деревьев, источников, храмов и уединенных мест для молитвы, пока не дошел до памятника Эрнсту Феноллоса. Этот американец испанского происхождения, родившийся в Салеме, штат Массачусетс, в 1878 году принял кафедру философии Токийского университета, а закончил свою карьеру не только как министр Изящных Искусств, но и как сенсей, наставник великих. Его записные книжки легли в основу совершенно нового курса восточной литературы. Я поприветствовал и его.
В Национальном музее я провел два часа в отделе, посвященном айнам, восхищаясь их расшитыми платьями из хлопчатой ткани, гетрами, серьгами, ожерельями, табакерками и ножами. В культуре айнов есть что-то, неотвратимо привлекающее меня. Эти текучие белые узоры на темно-синем полотне. Доверительность в отношениях с рыбами, медведями, китами, гусями и лебедями. С костью и камнем...
Мне надо добраться до тех мест, чтобы лучше понять все это. Ну а пока — поскольку до сих пор я только смотрел вокруг и в невероятных объемах поглощал незнакомую информацию, не имея ни малейшего представления о настроении умов в Токио, — мне следовало встретиться и потолковать с каким-нибудь японцем.
В Париже друзья назвали мне поэта, с которым я мог бы встретиться. Мы встретились в одном из кафе квартала Асакуза, который, как он сообщил мне, когда-то был центром культурной жизни города. Здесь было много театров кабуки, ресторанчиков, кафе, в их числе и “Камийя”, где назначили встречу мы и где прежде сиживали Нагаи Кафу и Танизаки Юнихиро, потягивая денки буран — “электрический коньяк”: смесь вермута, кюрасо, джина, вина и коньяка.
— Этот город — как губка, — сказал Кенжи. Сам он родился не в Токио, а в маленьком городке на севере, в префектуре Мияги. Переехал в Токио пятью годами ранее.
— Что вы думаете о сегодняшней Японии?
— Сегодняшняя Япония? Я ее не люблю. Мне нравится то, что французы называют “японизмом”. Несуществующая страна духа. Я хотел бы жить там. В этом я — вполне японец.
— А кто из писателей значим для вас? Я имею в виду современных.
— Никто.
— А в прошлом? В недавнем прошлом?
— Я встречался с Кавабатой. Он носил в душе печаль. Мисима... Я знал и его. У него было много комплексов. А потом — это был сноб. Со временем я предпочел им Танизаки. Для меня Танизаки и есть писатель номер один. Сасаме юки — “немного снега”. Сам я вроде Осаму Дазаи[3] — отчасти бесчеловечен.
— А писатели прошлого, Басе, например?
— Поэзия — сложная штука. Слишком много требует сердца и ума. Басе ушел далеко. Добрался до самого севера, до страны снегов. Такого сегодня никто не сделает. Мы живем в клетке.
— Чем должна пахнуть современная японская проза?
— Не знаю. Может быть, авамори.
— А это что такое?
— Японская водка.
— Вы сами пишете сейчас что-нибудь?
— Да, заканчиваю книгу.
— Как она будет называться?
— “Легкая дрожь не отпускает меня никогда”.
В течение нескольких последующих дней мы с Кенжи лихорадочно перемещались по Токио.
— Ты уже слышал о Денки-гаи?
Главная магистраль квартала Акихабара, прозванная “Электрическим городом”. Электрический рай. Или ад — в зависимости от предпочтений. Здесь — многоэтажные магазины, где продается все, от установок по поддержанию искусственного климата и холодильников на первом этаже до микроорганайзеров на последнем; голубые экраны видео, аудиосистемы из полированной стали и массивные черные колонки обступают посетителя, рискнувшего подняться снизу доверху. Здесь же за спиною гигантов ютятся маленькие лавчонки, где вперемешку собрано все, что только можно представить себе в мире электричества, в том числе и такие штучки, которые человеку вроде меня трудно даже вообразить. Весь квартал пронизан глухими звуками перебивающих друг друга ритмов и огнями пульсирующих им в такт разноцветных неоновых вывесок.
— Это мир завтрашнего дня, — говорит Кенжи.
— Бежим отсюда, пока не поздно!
Будучи по природе человеком несколько архаичным, я вполне удовлетворил свою жажду впечатлений на рыбном рынке Цукидзи.
Вьющиеся кольцами угри; крабы, пощелкивающие клешнями; подвижные щупальца кальмаров и осьминогов. Тунцы: глянцевые тела с прекрасными обводами, дымящиеся в лучах утреннего солнца, покрытые инеем, меченные красными иероглифами. Нездешние гости: самые маленькие пойманы на широте Кейптауна, большие — в южных водах Тихого океана, где в самом разгаре путина.
О, эти жирные, гибкие, скользкие, блестящие тела, исторгнутые из родных глубин, распростертые на набережной, с кусочками серого льда в ослепших глазах; о, покупатели, придирчиво изучающие добычу, отмечая возможную покупку маленьким надрезом на коже, ощупывающие плоть морей при свете электрического факела (о, эта красная, темная, блестящая кожа), в то время как зазывала — маленький коренастый человек в бейсболке, сбитой на макушку, — стоя на своем помосте и топая ножкой, как рассерженный ребенок, кажется вот-вот лопнет, взвинчивая, взвинчивая, взвинчивая цены на этом роскошном аукционе.
Когда торги закончены, рыб отвозят к прилавкам, где начинается их разделка. Огромные топоры, длинные ножи и электрические пилы придают рыбам тот вид, в котором они будут доставлены владельцам токийских ресторанов. Лишь головы остаются на набережной, разбросанные среди пластмассовых ящиков.
Большая часть крабов с рынка отправится прямиком в знаменитый крабовый ресторан Синьюку, над порталом которого подергивается всеми конечностями гигантский механический краб. Каждый раз, вспоминая Синьюку, вижу этого краба. Город — краб.




