Читаем Коснись ее руки, плесни у ног... онлайн бесплатно


Коснись ее руки, плесни у ног...

Рубрика «Литературное наследие». Рассказ итальянского искусствоведа, архитектора и писателя Камилло Бойто (1836–1914) «Коснись ее руки, плесни у ног…». Совсем юный рассказчик, исследователь античной и итальянской средневековой старины, неразлучный с томиком Петрарки, направляется из Рима в сторону Милана. Дорожные превратности и наблюдения, случайная встреча в пути и возвышенная влюбленность, вознагражденная минутным свиданием. Красноречие сдобрено иронией. Перевод Геннадия Федорова.  

Камилло Бойто

Проза / Классическая проза / Рассказ
<p>Камилло Бойто</p><p>Коснись ее руки, плесни у ног…</p><p>Рассказ</p><p>I</p><p>Как автор выехал из Рима</p>

Царь Соломон кричал мне:

— Доколе ты, ленивец, будешь спать? Когда ты встанешь от сна твоего?[1]

А хозяин постоялого двора добавлял, стуча в дверь:

— Синьорино, уже половина седьмого, — он снова стучал и снова повторял, — уже половина седьмого, синьорино.

— Хорошо, встаю, — ответил я хозяину и царю Соломону и меньше чем через четверть часа уже входил на кухню, где содержатель остерии ждал только меня.

Я оплатил счет и вышел из гостиницы «Семь угодий», чтобы продолжить мое пешее путешествие.

Утром предыдущего дня в ясном небе не было ни облачка, лучи восходящего солнца золотили деревья горы Пинчо, когда выходил я одинешенек из Рима через Порта-дель-Пополо. Покидая Вечный город, я чувствовал на душе совершенную легкость, а на плечах — изрядную тяжесть. Я вбил себе в голову дойти до Милана пешком, мой баул должен был оказаться вначале в Анконе, потом появиться в Равенне и, наконец, быть отправленным в Милан, а на время пешего прохождения пути между этими тремя пунктами мне должно было хватить того немногого, что находилось в меховом спальном мешке за моей спиной. Не думаю, что читателю важно знать, да я и сам точно не помню, сколько рубашек, носков, сколько подштанников и носовых платков имел я при себе, но мне важно сообщить читателю, что в моем кармане вместе с миниатюрной книжкой поэзии Горация был томик стихов мессера Франческо Петрарки в одну шестьдесят четвертую часть листа, — позже мне случится говорить о нем. Однако, заметив, как я обращаю его внимание на этот томик, пусть осмотрительный читатель не думает, что это вокруг стихов каноника из Воклюза нить моего рассказа должна мотаться в клубок, и пусть знает он, что рассказ мой совершенно бессвязен и не имеет ни начала, ни конца, что я не использую в нем ни одного из приемов настоящих рассказчиков, за что прошу моего наставника, человека отчасти литературного, отчасти политического, милостиво даровать мне свое прощение.

В правой руке я сжимал длинный изогнутый и суковатый посох с железным острым наконечником; в левой держал большой альбом, где уже имелось несколько зарисовок редких римских древностей; то на одном, то на другом плече нес свернутый большой плед в черно-белых квадратах, предназначенный защитить меня от холода, если он начнет пощипывать тело. О дожде я не подумал. Представьте себе, за три предыдущих месяца дождей не было вообще!

Между Стортой и Баккано я устроился поспать на едва пробившейся травке, прямо на веселом ковре из весенних цветов. Но знают девственные Грации, как печалит мне сердце долг сообщить вам, что не легкий ветерок, а неистовый Эол налетал на меня сильными порывами. Ветер, он не имеет создателя, его действия беспорядочны и распоясанны, он не читает руководств по правилам хорошего тона, не знает меры, не придерживается порядка и деликатности.

Я взывал к осыпанному цветами, легкокрылому, как мотылек, боголикому Зефиру, сыну Астрея и Авроры; к Зефиру, носителю жизни, как гласит его имя (немного эрудиции никогда не помешает), происходящее от «zaein» — «жить», и от «phraein» — «нести». К Зефиру, склоняющему стебель девственной розы, аромат которой вдыхают Дафнис и Хлоя; к Зефиру, закручивающему в тысячи милых кудряшек золотые пряди Лауры; к Зефиру, от дыхания которого пришла весна, румяна и бела, и… любовь согрела — и в каждой божьей твари ожила[2].

Но ветер уносил на десятки шагов мою шляпу, трепал листы альбома, который я раскрыл с намерением сделать набросок в память об этом крае. Тучи пыли почти закрывали пейзаж, изрытый волнообразными неровностями местности, пустынной и суровой. В далекой дали еще виднелся купол Святого Петра, казавшийся вершиной огромного кургана. Радостно певшие на заре соловьи теперь молчали. Я не был печален, но и спокоен не был тоже. Лежал в том состоянии бездеятельности духа, которое предшествует меланхолии.

По дороге проходили два крестьянина. Один говорил другому:

— Завтра сыпанет дождь. Видишь те темные набухшие тучи вдалеке?

Я повернул голову в ту сторону, откуда дул ветер, и действительно увидел несколько маленьких вытянувшихся бурдюками тучек, похожих на пять-шесть черных мазков кисти.

— Проклятый ветер! Пусть Господь развеет предсказание этого мужлана!

Выжженные поля, сухие кусты, сморщенные листочки молили об обильных потоках влаги с небес, я же призывал солнце и луну. О милая Аврора, я принес бы тогда на твой изящный алтарь жертву в виде первых плодов с моего поля, в виде самой белоснежной овцы из моей овчарни и вдобавок сотни пастушков и пастушек Аркадии!

Неверным шагом и с неспокойной душой возобновил я свой путь. В Баккано я, наверное, поел, но где и что, не могу сказать. Память человеческая слаба, и вы должны меня простить. С другой стороны, героям — а я единственный герой моего рассказа — нет нужды насыщать свой желудок.

В девять вечера я оказался перед постоялым двором «Семь угодий».

Хозяин, человек с густыми бровями, непрерывной полосой шедшими от одного виска к другому, проводил меня в мою прекрасную, по его словам, комнату и зловещим тоном изрек:

— Доброй ночи.

В комнате была одна из тех огромных кроватей, что составляют предмет радости итальянских новеллистов XIV века. На дальней от двери стороне кровати я положил мешок и суковатый посох, поставил на ночной столик сальную свечу и коробку спичек и забаррикадировал дверь четырьмя стульями, но не для того, чтобы закрыть вход, а чтобы грохот разбудил меня, если кто-то захочет проникнуть в мою комнату. Приняв эти меры предосторожности, я улегся и проспал без перерыва до того часа, когда хозяин, как уже сказано в начале этой истории, пришел разбудить меня.

Итак, я заплатил по счету, но, прежде чем возобновить свой путь, ненадолго задержался под галереей посмотреть на затянутое тучами и грозившее ливнем небо. Тучи располагались по небу неравномерно; в одном месте они нагромождались черными сгустками, в другом — располагались редко, разогнанные ветром, оставившим землю, чтобы дуть в вышине, — они сверкали большими белыми пятнами, иногда сквозь разрыв давая проглянуть кусочку голубого неба. Поэтому интенсивность света и направление отражений менялись в зависимости от расположения темных и светлых масс; часто широкий мазок солнечного света радовал на мгновение склон холма, далекое строение, ряд деревьев на слабо очерченной равнине. Когда под лучами солнца мое тело и придорожные столбики отбрасывали тень на белую дорогу, душа радовалась, и я думал, что крестьянин, предсказавший за день до этого дождь, был той еще бестией. Но через минуту и на душе и на дороге стало невесело. Я посмотрел в сторону Непи и увидел на потемневшем горизонте широкую полосу из серебряных вертикальных нитей, они были похожи на следы от метлы по еще свежему грунту мрачного пейзажа этой местности. И действительно, не успел я дойти до середины пути между Монтерози и Непи, как сверху стали падать крупные капли, ударяя в дорожную мелкую пыль и поднимая ее на ладонь над землей.

Дорога быстро изменила цвет. Четверть часа спустя мои башмаки уже погружались в тягучую грязь; пропитав накинутый на плечи плед, вода омывала мои члены, намокшая одежда прилипала к телу. Увидев справа сельский дом, я постучал — никто не ответил.

Я обеспокоился. Среди возможных трудностей познавательного путешествия через папскую область до Равенны я совершенно выпустил из виду дождь, и поэтому неожиданно случившийся ливень угрожал нарушить все мои планы. Остановиться в Непи или в Чивита-Кастеллана до тех пор, пока дождь не утихнет? Или продолжить мой переход под разверзшимися небесными хлябями?

Со стен домов городка Непи стекали струи дождя, заставляя подскакивать жидкую грязь в образовавшихся у стен лужах. Я же шел по середине дороги, радуясь, что шагаю по упавшей с небес влаге, без сомнения имевшей то преимущество, что была она чистой. Городок казался покинутым: ни одного лица в окне, ни одного человека на улице, все двери на запоре. Висевшая над одной дверью на конце длинной жерди вывеска «Кофе и вино» оросила бальзамом мою переполненную желчью душу. Я вошел. Темнота. Присмотревшись и разглядев несколько столов и скамеек, я позвал… позвал громче… никто не отвечал; разозленный, я постучал посохом по столу, и только тогда из самого темного угла просторного помещения послышался короткий хрип. Я приблизился, увидел пару глаз и длинную белую бороду и услыхал голос такой глубокий, что он показался выходящим из глубин утробы, такой слабый, что, даже напрягши слух, разобрать его можно было с трудом. Я уловил несколько отрывистых слов, из которых понял, что старик парализован, не может сойти со своего стула, а сын вышел, оставив отца стеречь заведение. Я почувствовал, как мороз пробегает по моим членам, холодный пот струится по лбу, — наверное, это влага вызвала окоченение тела и духа. Я выскочил из заведения и по виа Фламиниа бегом добежал до Чивита-Кастеллана.

Почтовая гостиница тогда еще не пользовалась доброй славой. Эрнст Ферстер в своем «Наставлении путешествующему по Италии» — иностранцы учат нас путешествовать по нашей родной стране — писал: «Почтовая гостиница имеет дурную славу, она содержится неучтивым человеком, который одновременно является и почтмейстером. В спорных случаях обращаться к Местному предводителю, графу Росси».

Пока я бежал от Непи до Чивита-Кастеллана, снова поднялся ветер. В рубашке с подвернутыми рукавами я ждал, пока мои испускавшие пар одежды просохнут у каминного огня; по трем окнам зала с силой били крупные капли дождя, они спускались по стеклу, беспорядочно сталкиваясь и перемешиваясь, текли сначала медленно, потом очень быстро, собирались на нижних частях оконного переплета, откуда проникали в залу, сбегали вниз тремя ручьями и в самой низкой части пола образовывали озерцо, которое, постепенно расширяясь, быстро затапливало все вокруг и грозило наводнением.

— Клянусь, — воскликнул я, глядя на извивистые потоки, — клянусь, я выйду отсюда только для того, чтобы сесть в карету.

— К вашим услугам, — прогорланил выросший передо мной слуга с грязной салфеткой, перекинутой через руку.

— Ты умеешь читать?

— Так точно.

— А писать?

— Так точно.

— Можешь выйти на улицу на десять минут?

— Так точно.

— Тогда возьми этот лист бумаги и карандаш, побеги и стань против портика собора, точнейшим образом перепиши все буквы, которые увидишь на архитраве над средним портиком. Знаешь, что такое архитрав?

— Так точно.

Слуга сунул в карман мелкую монету, которую я дал ему вместе с бумагой и карандашом, и пулей вылетел наружу.

Не прошло и четверти часа, а он уже принес мне исписанный каракулями лист бумаги, с которого текла вода. Я просушил его, сложил, определил в карман и приказал позвать хозяина-почтмейстера, от которого узнал, что карета отъехала от Чивита-Кастеллана сегодня утром. Она направлялась в Анкону, и в кабриолете было свободное место. Это хорошо, но уехавшая четыре часа назад карета ускользнула у меня из-под носа.

— Возьмите, — сказал мне хозяин, — мою коляску, легкую как перышко, моего вороного, быстрого как молния, и вы догоните карету в Боргетто, где возничие привыкли отдыхать, а если не догоните, то не заплатите мне ни байокко.

— Сколько вы хотите? — ответил я, не колеблясь.

— Четыре скудо, синьор.

— Немецкий профессор прав, — заметил я, — но мне нельзя терять времени. Прикажите запрягать вороного.

Вороной был действительно лошадкой с огоньком: на подъемы он взбегал рысью, а на спусках летел легко и проворно. Коляска неслась за ним, подпрыгивая и угрожая перевернуться на каждом повороте, на каждой неровности заставляя содрогаться мой кишечник. Лихач возница под громкие крики щелкал хлыстом, но, отъехав от Чивита-Кастеллана на несколько миль, он стал туго натягивать вожжи, чем вороной, фыркавший под дождем и испускавший облака пара, а вместе с ним и я, были не вполне довольны. Я понял, что несколько байокко сделают моего возничего более расторопным, — несколько монет скользнули в его ладонь, в сопровождении отнюдь не медовых речей. Так, возобновляя свои фокусы каждые полмили, он довез меня до места, откуда был виден Боргетто, скряга-городок без остерии. Тогда возница обратил ко мне свою круглую рожу, на которой зарождалась услужливая улыбка, слегка отдававшая насмешкой, и сказал:

— Синьор, из-за этого проклятого потопа возница кареты вряд ли решится ехать прямо до Отриколи. Дорога идет все время на подъем, но за семь скудо вороной домчит вас за три четверти часа.

— Четыре скудо, разбойник.

— Шесть, синьор.

— Пять, достойный слуга своего хозяина.

— Пусть будет пять.

— Но если я не застану карету в Отриколи, клянусь на «Наставлении» немецкого профессора, что я сделаю три вещи: первое, не дам тебе ни байокко, второе, напишу жалобу графу Росси и третье, обломаю о твои плечи этот посох, — и показал ему названное.

В ответ возница подхлестнул лошадь.

О, мне бы умение владеть пером моего педагога! О, кто научит меня знанию звонкой риторики, примата итальянской культуры! О, кто мне поможет сочинить величественный труд о Тибре, протекающем возле Мальяно; о горе Суратте, на вершине которой возвышается замок Аполлона; о святой роще, посвященной богине Феронии; об этрусских редкостях и о римских развалинах, разбросанных по стране; о монастыре святого Сильвестра, основанном монахом из Пипино (старый монастырь, помещенный в классический труд, может стать источником десятка великолепных антитез); о древнем городе Умбрии Отрикулуме[3], в котором римляне организовали городское самоуправление; о статуях, украшающих собой славные выставки музеев Ватикана и Кампидольо, вышедших из лона этой земли, которую вороной топтал теперь своими коваными копытами! Прекрасная была бы возможность для моего прилежного педагога вспомнить свои размышления о людях времен Плутарха, тревоживших его сон до тех пор, пока ему не удалось сравняться с ними.

Если бы, сидя на узком сидении открытой коляски, несшейся галопом к северу против ветра, дувшего как раз с севера, под дождем, заливавшим холодными струями мои глаза, мне пришлось вспомнить кого-нибудь из античных авторов, я вспомнил бы не Плутарха, а Ювенала. Отрикулум, во что ты превратился! Твои развалины вызывают жалость; твоя грязь брызжет черной жижей, она расступается, чтобы поглотить людей и лошадей по самое колено.

Две кареты стояли в ожидании у низких дверей остерии: одна, большая и внушительная, запряженная четверкой лошадей; у второго, жалкого вида экипажа, дышло лежало на кучерском сиденье. Сам кучер, смуглый римлянин со свирепым взглядом и кустистой черной бородой содрал с меня меньше, чем мог бы; мы в несколько минут заключили договор, по которому он должен был довезти меня, живого и здорового, до Анконы, заботясь ежедневно о моем обеде, ужине и ночлеге; я же должен был заплатить ему уже не помню сейчас сколько скудо.

— Когда отъезжаем? — спросил я.

— Через полчаса помчим галопом.

Похожие книги