Читаем Современное искусство онлайн бесплатно
Современное искусство
Прототипы героев романа американской писательницы Ивлин Тойнтон Клея Мэддена и Беллы Прокофф легко просматриваются — это знаменитый абстракционист Джексон Поллок и его жена, художница Ли Краснер. К началу романа Клей Мэдден уже давно погиб, тем не менее действие вращается вокруг него. За него при жизни, а после смерти за его репутацию и наследие борется Белла Прокофф, дочь нищего еврейского иммигранта из Одессы. Борьба верной своим романтическим идеалам Беллы Прокофф против изображенной с сатирическим блеском художественной тусовки — хищных галерейщиков, отчаявшихся пробиться и оттого готовых на все художников, мало что понимающих в искусстве нравных меценатов и т. д., — написана Ивлин Тойнтон так, что она не только увлекает, но и волнует.
Серия: Проза еврейской жизни
Проза / Современная русская и зарубежная прозаПосвящается ГДТ
— Мисс Прокофф, — говорят они: опасаются оплошать — назвать ее не так, как она подписывает свои картины. — Мисс Прокофф, не скажете ли, что… не скажете ли, когда?..
Она отвечает: почему бы и нет, хотя такие вопросы задают ей в сотый раз. В этот апрельский день она два часа кряду уточняла даты, материалы, технику, все вплоть до марки малярной краски, которой он писал в средний свой период. Ответы они старательно заносят в синие блокноты на проволочках с гербом Колумбийского университета на обложке.
Двадцать лет назад они ходили бы в пушистых свитерках из ангорки. Теперь у них по несколько серег в каждом ухе, на них кожаные косухи в заклепках — подручные палача, да и только, и это при той же блондинистой опрятности, тех же ослепительной чистоты понятиях, которые даются лишь детством, проведенным в холе и неге. Белла, тертый калач, знает: сейчас они собираются с духом, готовятся засыпать ее вопросами совсем иного толка — личными, рискованными, чтобы потом пересказывать ответы друзьям.
— Потрясающее, должно быть, ощущение — писать в его мастерской, — говорит более предприимчивая, подавшись поближе к ней.
Белла пропускает ее слова мимо ушей: пусть думают, что она глуховата.
— А может, и устрашающее, — подсказывает другая.
Белла поворачивается к ней, любуется ее бело-розовой кожей. В Бруклине никто не мог похвастаться такой кожей: то ли из-за того, что ели лишь мучное, то ли из-за фабричной копоти. Годы, долгие годы, что только она ни делала: и накладывала маски из овсяных хлопьев, и мазалась кремом, за которым тайком бегала к старушенции, варганившей его у себя на кухне, сколько хлопот, стараний в надежде на преображение, и все — без толку. Одним хороша старость: быть уродиной наконец-то в порядке вещей.
Первая девчушка предпринимает еще одну попытку:
— Вы не чувствовали порой, что он вас пугает? Я хочу сказать… подавляет?
— Нет.
Девчушка смотрит на нее во все глаза, а она украдкой шевелит лежащей на коленях рукой: вдруг боль ослабеет.
— Ведь вы оба художники, наверное, это не просто? Как вы думаете, ему не казалось, что вы с ним соперничаете?
— Нет.
Девчушка горестно смеется.
— Знать бы, какие вопросы вам задавать, мисс Прокофф, чтобы вы поговорили с нами.
— Если бы он меня пугал, я бы за него не вышла. Если бы я с ним соперничала, он бы на мне не женился. Мы бы расстались.
— Однако в те годы мир искусства, по общему мнению, был таким патриархальным: никто не принимал художниц всерьез.
— Он принимал меня всерьез, — говорит она.
Разумеется, неправда: ему нужна была нянька, помощница, как они и считают, но она поддерживала эту ложь слишком долго, чтобы вот так вот взять и открыть душу этим пигалицам. Не может она им объяснить, что ее жизнь отравили не патриархальные взгляды, не женская робость, а производители «Будвайзера». Хотя рассказы о его пьянстве — часть легенды, и им нет конца, до сих пор никто не отважился спросить ее, каково это — жить с пьяницей?
— Что вы знаете о Федеральном проекте поддержки искусства[1]? — спрашивает она, рассказ о Проекте наверняка потрафит их желанию везде и всюду видеть несправедливость, а тут столько чисток, расследований, авангардистов вынуждали переходить на фигуративную живопись, женщин направляли грунтовать стены, чтобы мужчинам было на чем писать фрески. Они снова опускают глаза, супят брови и еще полчаса записывают слово в слово все, что она говорит. Под конец она рассказывает, как впервые увидела его картины, затем объявляет, что им пора уходить.
Послушно, точно дети, они разом закрывают блокноты. В благодарность за интервью они отвезут ее в небольшую галерею здесь же, на Айленде, — у нее там вернисаж. Та из двух девчушек, что побойчее, племянница Моники, владелицы галереи; это Моника попросила Беллу принять их: они хотели поговорить о своих магистерских.
Они встают, смотрят выжидательно.
— Вам придется мне помочь, — без обиняков объявляет она. — У меня сильный артрит, сама я подняться не могу.
— У моей матери тоже артрит, — говорит племянница Моники и откладывает свой рюкзачок.
— У всех матерей артрит.
Племянница берет Беллу за руку, резко дергает, — хочет поднять ее разом, — Белла падает обратно в кресло, девчушка крякает.
— Вам не хватает сноровки.
— Извините.
— Попробуйте вы, — командует Белла, и другая, поднатужившись, вздымает Беллу на ноги.
Теперь обе, исподтишка переглядываясь, топчутся около нее, но к машине она идет, отвергнув их помощь, сама. До чего же мерзко быть таким вот мертвым грузом, который надо поднимать, опускать и всюду сопровождать. Никто не знает, до какого маразма она дошла в надежде вылечиться: курорт в Альпах, где она с утра до вечера моталась от холодных источников к горячим; клиника на Верхнем Ист-сайде, где ей неделю за неделей вкалывали в вены жидкое золото. Предел унижения, верх разврата, но если б руки снова обрели подвижность, оно бы того стоило. В уме она не перестает писать, лежит ночами без сна, передвигает по прямоугольнику, который видится ей в темноте, фигуры туда-сюда. А что проку — с таким же успехом она могла бы и ослепнуть.
Они доходят до машины, ее сажают сзади, чтобы она могла поднять ногу повыше. По радио надрывается какой-то поп-певец, и племянница Моники, засмущавшись, спешит его выключить.
— Мне он не мешает, — говорит Белла, — пусть поет.
Поначалу девчушки возражают, затем снова включают радио, а минуту спустя и вовсе забывают о Белле.
— Полная ретруха, что скажешь? — говорит одна.
— В этом вся фишка.
Сейчас они не напускают на себя серьезность и нравятся ей больше. Вдобавок, что за блаженство катить, покоясь на мягких сиденьях, смотреть из окна, наблюдать, как меняют цвет облака над картофельными полями. «Смотрите на природу», — единственный совет Сезанна. На днях она наймет шофера, он отвезет ее к утесам, она будет глядеть на океан. А пока что ее возит туда-сюда Нина, приходящая помощница, а по Нининым правилам брать деньги за то, чтобы поглазеть на океан, негоже. В прошлую их поездку Нина не знала ни минуты покоя: все опасалась, как бы енот не забрался в мусорный бак.
Когда они подкатывают к галерее, она все же разрешает взять себя под руки и так поднимается в зал, где уже полным-полно дам на высоченных каблуках и господ в полосатых шелковых пиджаках. Беллу в ситцевом балахоне и матерчатых мокасинах, не знай все, кто она, приняли бы за уборщицу. Они стоят с бокалами в руках — кто поглощен беседой, кто обшаривает глазами зал, на картины не смотрит никто, кроме щуплого мужчины в превосходном черном костюме, он пристально рассматривает самую любимую ее картину — сначала слева направо, потом справа налево. На эти картины, самые последние, так — по ее замыслу — и следует смотреть: вглядываться в мазки, изменение цвета.
Ей хотелось бы поговорить с ним, но не тут-то было. Вокруг уже теснятся помощники кураторов, издатели журналов, организаторы передвижных выставок — чмокают в щеки, охают, ахают. Высшие чины не в сезон в такой путь не пускаются, зато они отрядили тьму-тьмущую посланцев, а один даже откомандировал жену. Надеются, что она упомянет их музеи в завещании, хотя, разумеется, зарятся они не на ее картины. В сейфе, где поддерживается определенная температура, в строго охраняемом складе в Квинсе она держит четырнадцать полотен Мэддена позднего периода, предмет вожделений, сокровище, которое она припасла на случай одинокой старости. Пока она им владеет, ее телефон не умолкнет: пожалуй, половина присутствующих на вернисаже смогут назвать все до одной картины вместе с датами и размерами.
— Ты сегодня чудо как хороша, — рассыпаются они в комплиментах, — но эти, — указывают на картины, — еще лучше.
Что ни скажи, поток лести не остановить. Она ищет глазами девчушек, которые ее привезли, гадает: строчат ли они еще в своих блокнотах, но не находит их.
Зато видит Эрнеста, он в щегольском коричневом костюме наподобие тех, что носили гангстеры сороковых годов, из-за кошмарных протезов лицо у него — череп и череп. Тем не менее при виде его она ощущает прилив нежности, своего рода благодарность старому склочнику оттого, что он ни на йоту не изменился. Привязанность к Эрнесту — одна из загадок ее старости: ведь бывало, стоило ему открыть рот, и она взвивалась. А сейчас непомерная четкость его речи, манера демонстрировать, как тяжко ему бремя своей значительности, почему-то трогают: ей видится в них доблестный отказ смириться с поражением. Помимо всего прочего Эрнест — единственный, с кем она еще может пререкаться, единственный, кто не подстраивается к ней.
Она подставляет щеку для поцелуя, берет его за руку, уводит в укромный угол.
— Очень экзальтированно, — он кивает на картины.
— Ты их уже видел.
— Знаю. Я и тогда находил их экзальтированными. Это страстное прощание с материальным миром.
— Ничего подобного. Но во всяком случае высказывание для тебя необычное.
— Слишком стар я стал для формализма. Ты тоже. Они — твой порыв к метафизике.
— Не смеши меня.
— Художники никогда не понимают своих работ. — Он смахивает пушинку с ее плеча. — А как поживает твоя помощница?
— За последнее время дважды приходила в синяках: в первый раз сказала, что свалилась в подвале с лестницы, во второй уверяла, что с маху налетела на дверь.
В деревне про Нининого мужа всем всё известно — и про его наркоманию, и про паранойю, и про стычки с полицией, — но когда Белла пытается остеречь Нину, та уверяет, что у них все хорошо, они ввернули в подвале лампочку, и падать она больше не будет.
— На прошлой неделе он опять взялся за свое. Ей это вовсе не нравится, так что не начинай.
— А если б и нравилось, она что, призналась бы тебе? Но не в том суть, а в том, почему тебя это так расстраивает.
— Всякий раз, когда я кому-то сочувствую, ты считаешь, что маразм не за горами.
— Лишь если тут замешан чокнутый муж. Впрочем, возможно, дело не в этом.
— В чем же тогда? И говори потише.
Он хмурится, поджимает губы.
— Полагаю, она видится тебе простой пейзанкой, а раз так, по твоим понятиям, ей положено быть счастливее тебя, — старое и весьма распространенное заблуждение, пора бы это осознать. Бессловесные страдают, бесталанные страдают, те, кто смотрит телевизор, страдают. Думать подобает только так, а не иначе.
— Кстати, твои знакомые телевизор не смотрят.
— Все равно я прав.
— И не в том суть. А в том, что она должна быть счастливой — она этого заслуживает.
— Точно так же, как и множество других несчастных.
— Но не тех, кого я знаю.
Как ему объяснить, что одна Нина ничего у нее не просит. Только Нину, похоже, огорчает, что Беллу, такую богатую, окруженную вниманием, жизнь почти не радует.
— Полагаю, ты так размякаешь от ее стряпни. Страшно подумать, как много значит еда в нашем возрасте. Помнится, я как-то ел у тебя потрясающую телятину ее приготовления. Кстати, ужин после вернисажа будет? Тебя кто-то чествует?
— Галерея.
— Надо думать, я зван.
— Разумеется.
— Где нас будут кормить?
Она называет ресторан, он кивает: ресторан его устраивает.
— Недурная карта вин. А что, наша дорогая Моника и впрямь рассчитывает продать столько картин, что так раскошелилась?
Надо бы что-то съязвить в ответ, но она не находится. У нее кружится голова, в последнее время такое нередко случается. Живот подводит, ей кажется, что у нее отмирают какие-то жизненно важные клетки. Если сказать Эрнесту: «Я день ото дня слабею, я умру», он отрежет: мол, все умрут, и Сократ был смертен. Она вцепляется в его руку.
— Отведи меня, пожалуйста, в офис. Мне надо сесть.
Внезапно ее шатает, колени у нее подгибаются, Эрнест качается, того и гляди упадет: ему ее не удержать. Они пританцовывают на месте, приседают, вихляют из стороны в сторону, пока отчаянным усилием воли ей не удается выпрямиться и тем самым поднять и его.
Тут к ним подплывает Моника, заглядывает Эрнесту через плечо.
— Ты как? — громко — так чудится Белле — кричит она.
— Ее надо посадить, — трепыхается Эрнест. — Еще бы чуть-чуть, и она упала в обморок.
Белла поворачивается, чтобы сразить его взглядом, но Моника, обняв ее за плечи, проводит сквозь толпу.
— Я в полном порядке, — говорит Белла. — Не тормошись, нужды нет.
— Разумеется, нет. И все-таки разреши увести тебя в мой кабинет, там есть покойный диванчик — тебе будет удобно.
Минуту спустя Моника уходит за водой, а в дверях возникает Эрнест.
— Ты тот еще помощник, — рявкает она. Он против обыкновения молчит. Она поднимает глаза — с дивана ей видны поросшие седой щетиной морщины на шее — и сожалеет, что напустилась на него. — Да ладно. Ты не виноват.
— Раньше я был вполне даже сильный, — говорит он, откашлявшись. — Для своего сложения, во всяком случае. Все поражались, какой я спортивный.
Она закрывает глаза, и в памяти всплывает солнечное утро в Лауз-пойнт[2], художники играют в софтбол[3], Клей изо всех сил старается бросить мяч так, чтобы Эрнест мог его отбить, у него не укладывается в голове, почему Эрнест, человек незаурядного ума, играет из рук вон — казалось бы, чего проще. Из всех, кто был там в тот день, один Эрнест не понимал, что к чему, какие шуточки отпускают по его адресу, как подмигивают, и все размахивал и размахивал битой, но мяч так ни разу и не отбил.
И ей далеко не в первый раз приходит в голову: как бесило бы Клея наступление старости, старость была бы ему не по плечу — ему бы с ней не совладать. Приятие, смирение были не из числа его добродетелей: он продолжал бы прыгать со стен, отвешивать тумаки направо-налево, нырять в январе в океан, пока не переломал бы себе руки-ноги, и его эскапады не стали конфузить окружающих. Еще лет пять он, пожалуй, прожил бы, ну а если бы ему, как всегда, пофартило, то и десять, но в конце концов все равно бы разбился. Терпение у него напрочь отсутствовало.
— Знаешь, а она сочла, что мы вели себя глупо.
— Кто?
— Мисс Прокофф. Я заметила.
— Так это из-за нее же самой. Она все время увиливала. Не понимаю, почему она не захотела ничего рассказать, раз согласилась на интервью.
— Она такие интервью давала раз сто, вот почему.
— Вечно ты всех оправдываешь, Лиззи, это, наконец, противно. Старая карга — вот она кто, по-моему. И видик у нее — феминизм не феминизм — аховый. Чем так выглядеть, лучше помереть. У тебя деньги есть?
— Долларов семь. А по-моему, она замечательная, страстная, живая ну и, как это, несгибаемая. Я все думала: быть бы мне такой в старости.





