Читаем Палачи и придурки онлайн бесплатно
Палачи и придурки
Новое произведение ленинградского писателя Юрия Чубкова «Палачи и придурки» по жанру тяготеет к детективу. Однако, автора интересует не острая интрига сама по себе: через призму детектива, в основе которого лежит смерть партийного функционера, он пристально рассматривает социально-нравственные проблемы происходящей в стране перестройки. В книгу включена также повесть «Карусель».
Прочие ДетективыИздание осуществлено за счет средств автора
ОДНАЖДЫ ДОЖДЛИВЫМ ОСЕННИМ ДНЕМ В КАБИНЕТЕ секретаря Благовского обкома партии Егора Афанасьевича Федякина раздался страшный грохот, звон разбитого стекла и сдавленный человеческий вскрик. Затем наступила тишина — зловещая, злорадная, от которой у ожидавших в приемной посетителей и секретарши Софьи Семеновны заледенели души. Софья Семеновна так и замерла с вознесенной над клавишами пишущей машинки рукой. Но в следующую же секунду сорвалась и бросилась в кабинет; за ней несмелой кучкой, сталкиваясь, сшибаясь головами, засеменили посетители.
Жуткая картина представилась их взорам: Егор Афанасьевич лежал на паркетном полу, неестественно запрокинув голову, и в широко распахнутых, остекленевших глазах его, как в лужицах, отражались проплывавшие над городом Благовым хилые осенние тучи. Темное пятно растекалось, расползалось по паркету рядом с головой, опрокинутое кресло валялось в стороне, и все пространство кабинета усеяно было битым стеклом.
— А-ах!!! — забилась, затрепетала в истерике Софья Семеновна.
Ее под руки отвели подальше от ужасного такого зрелища и дали воды. Врач, прибывшей скорой помощи, констатировал смерть. Прокуратурой было назначено расследование по этому загадочному делу, в ходе которого выяснились следующие обстоятельства трагической гибели секретаря обкома...
К пятидесяти годам от многолетней работы на руководящих постах правый глаз Егора Афанасьевича стал пронзителен, с прищуром, в левом же словно застыл навсегда вопрос: кто таков? Встречаясь с ним взглядом, незнакомый человек невольно испытывал желание достать паспорт. В некоторых случаях, правда, вопрос из левого глаза перескакивал в правый, а левый соответственно прищуривался, цепко сверля мир ледяным зрачком. Тогда казалось, что глаза Егора Афанасьевича поменялись местами. Но случаи эти были редки и означали крайнюю степень изумления или замешательства.
И еще одно свойство появилось у него в последние годы: стал он оглядываться. Началось это с той минуты, когда над спинкой кресла в его служебном кабинете повесили портрет нового Генсека. Портрет простенький, типографский, в скромненькой дубовой раме под стеклом. Для рабочих водрузить его на стену оказалось пустяковым делом — сохранились еще крепкие гвозди, на которых висели
Егор Афанасьевич оглянулся и встретился с внимательным взглядом Генсека. Тот словно бы спрашивал: «А ну-ка, что там у вас пишут? Какие дела?» Егору Афанасьевичу вдруг захотелось вскочить и доложить, но спохватился — тьфу, черт! — усмехнулся и даже подмигнул портрету иронически и руками развел: дела, мол, сам понимаешь, не блестящи. С твоей, уважаемый, легкой руки распустилась пресса. Вы там, в столице, дали волю. На таких людей голос поднимать! На таких людей! Гласность — я понимаю, я за гласность, но не до такой же степени! Надо знать, кому позволять, а кому и поприжать язык. Ничего, от этого народу только польза. Вот и демократия — ее ведь по-всякому толковать можно. Дай нашим людишкам послабление, так они такую демократию разведут, что еще сто лет чесаться будем. Без демократии, конечно, нельзя, однако, демократия сверху должна спускаться, в упорядоченном виде. Егор Афанасьевич вздохнул и продолжил: — Ну скажи, разве плохо жилось народу? Жили люди, деньгу зашибали да поплевывали, напастей никаких не ведая. А тут вдруг посыпалось: там плохо, там еще хуже, а там и вовсе хреново. На кой черт им все это знать? Зачем ломать головы? Слава богу, есть кому их поломать, на то и поставлены. Вы же из счастливых людей сделали мучеников. Вот и наши местные писаки, — Егор Афанасьевич хлопнул ладонью по передовице, — тоже туда же, тоже вякать начинают, за столичными тянутся. Ну да с этими-то мы разберемся.
Высказав мысленно наболевшее, он снова поднял глаза к портрету, намереваясь подмигнуть запанибратски, но застыл в изумлении: взгляд Генсека из вопрошающего сделался гневен, что-то щелкнуло, звякнуло и по стеклу ни с того ни с сего диагональю пролегла трещина.
С тех пор никак не мог Егор Афанасьевич отделаться от чувства, что через плечо ему заглядывают и заглядывают. Стекло на портрете он приказал заменить, а вот сам портрет убрать или перевесить в другое место он не решился. Ну как, в самом деле, скажешь? Уберите, он мне мешает? Что бы ни сказал, в любом случае естественный возникнет вопрос: почему убрал? Тут же шушукаться начнут, запишут в антиперестроечники, настрочат, нашепчут. На нервной почве и появилась у него привычка — оглядываться.
Да и вообще смутно все стало последнее время, тревожно. Все неясно, зыбко. Особенную зыбкость почувствовал Егор Афанасьевич в один из дождливых весенних дней. Такой, черт побери, денек выдался, что весной в нем и не пахло — веяло со всех сторон студеной хлябью и казалось, будто лето начисто отменят и сразу же за зимой опять вползет в мир мокрая осень. Неудивительно, что именно в такой день и завертелась эта история. Предчувствие было у Егора Афанасьевича.
С предчувствием он и вошел поутру в свой кабинет. Мерзкий, мышиного цвета проливался в окно свет, и мерзкий расползался по кабинету запах кофе — дымилась уже чашка на столе — конечно же, переваренного, с тряпичным привкусом. Что делать, не умела его готовить секретарша Софья Семеновна, не дал бог таланта. А чашечку кофе перед самым началом работы Егор Афанасьевич любил выпить. Для бодрости, для ясности мысли.
Встретила его Софья Семеновна торжественно, преданно глянула свежим утренним взглядом. Вынужден был улыбнуться и Егор Афанасьевич.
— Доброе утро! — буркнул он, склонившись в демократическом полупоклоне.
— Доброе, доброе, Егор Афанасьевич! — вся засияла Софья Семеновна.
«Эк тебя разбирает! — подумал он с раздражением. — Чему это она всю жизнь радуется?» И тут же мелькнуло, что такая вот постоянная восторженность, блаженное такое состояние присущи людям недалеким, неумным, не обремененным высокими заботами.
Священнодействовала Софья Семеновна, разбредшиеся за вчерашний день стулья сгоняла в стройные шеренги, выстраивала по стойке «смирно», ровными рядами раскладывала на столе листы чистой бумаги для предстоящего совещания, расставляла в нужных местах пепельницы. Умела блюсти порядок, и Егор Афанасьевич ее за это хвалил, вот только могла бы все закончить до его прихода. Теперь же приходится ждать, раздражаться, придерживать в голове рвущиеся, необходимые для работы важные мысли.
Егор Афанасьевич сел в кресло, привычно оглянулся на портрет, заглянул в глаза Генеральному, словно ожидая указаний, и с неудовольствием стал следить, как ловко движется по кабинету Софья Семеновна. Когда-то в молодости была у нее красивая фигура, и с той поры осталось пристрастие к узким, облегающим платьям. К сорока же годам она не то чтобы располнела, а как-то так налилась вся мощью, упругостью, приобрела этакую выпуклость, что, казалось, изготовлены все ее члены по отдельности и уж потом скреплены между собой шарнирами.
Восстановив симметрию и армейскую прямоугольность кабинета, она еще раз окинула его победным взглядом, поправила походя на окнах шторы, чтобы висели одинаково, и выскользнула в приемную, тихонько прикрыв тяжелую дубовую дверь. Егор Афанасьевич вздохнул облегченно, отхлебнул кофе и вдруг обнаружил, что все важные мысли, собранные по дороге, пока ехал в машине, улетучились, провалились куда-то. Он напрягся, попытался отыскать их, но нет, ничего не отыскивалось. «Вот проклятая баба! — ругнулся, — перебила-таки!» С чашкой кофе встал, подошел к окну и взглянул на серую слезящуюся муть. Внизу мокрой половой тряпкой валялась площадь с голым сейчас сквериком вокруг гранитного пьедестала. На пьедестале некогда стоял Вождь Всех Народов — Егор Афанасьевич тогда еще был просто Жорка, бегал в школу в тощей телогрейке с отцовского плеча. В одну темную безлунную ночь на площадь пригнали грузовик с краном, вождя скинули и отвезли за город, закопали в яму неподалеку от городской свалки. Там и лежит он: время от времени дожди вымывают, а ветры выдувают песчаный грунт, и тогда обнажаются сначала позеленевшие усы и длинный кавказский нос, потом лоб, щеки, и прищуренный глаз окидывает окрестности, вопрошая: «Не время? Еще не время?» Яму присыпают песком, но проходят годы, и вновь обнажается позеленевшая, истосковавшаяся по небу бронза. Пьедестал же на площади остался пустым, как будто в ожидании.
Обвел Егор Афанасьевич взглядом площадь, словно отыскивая в закутках ее, в закоулках утерянные мысли, которые могли рассыпаться, когда ехал в машине, разбежаться, затаиться. На мгновение даже показалось, что вон бредут они, согбенные, укрывшись зонтиками от дождика, от налетавшего порывами ветра, жмутся, прыгают через лужи, вытекают из прилегающих улиц, кружат вокруг сквера, вокруг пьедестала, исчезают в одинаковых дверях учреждений. Да, где там! — это брели люди, жители города Благова, такие же серые и унылые, как фасады окружавших площадь современных зданий. Был час средней руки служивого народа: час экономистов, редакторов, делопроизводителей, младших научных сотрудников — народа загадочного, низкооплачиваемого, по большей части смирившегося уже со своим средним положением, однако помнящим еще юношеские честолюбивые амбиции, и оттого безвредно завистливого, с азартом наблюдающего взлет какого-нибудь удачливого собрата, как если бы тот был знаменитым бегуном или футболистом. Но есть среди них индивидуумы вредоносные, у которых кроме зависти еще и гонор, а гонор в совокупности с завистью рождают злобность — вот этих-то Егор Афанасьевич терпеть не мог, вот эти-то и шушукаются, следят, выжидают, вот эти-то и строчат.
Работаешь, черт побери, с утра до ночи! А ведь где-нибудь наблюдает за тобой внимательный завистливый взгляд. Ему нож острый твое место, ему нож острый твои привилегии, он бы сам хотел... Привилегии! Как сказал один большой человек в Москве, у нас, партийных работников, три привилегии: работать, работать и работать, быть впереди, драться, верой и правдой служить своему народу. Завистники же корчат из себя борцов за справедливость, а сами так и норовят откусить себе местечко потеплее!
Покачал головой Егор Афанасьевич, кулаком слегка по подоконнику постучал, правым своим пронзительным глазом еще раз обвел площадь и уставил его в несущиеся с восточной стороны низко над крышами домов, клубящиеся, ворочающиеся, как живая плоть, тучи, — и от них ожидая опасности.
В предчувствии пребывал Егор Афанасьевич, в непонятном томлении, но вот и полдень подоспел и ничего, ничего такого не произошло, все события протекали установленным и одобренным порядком. И когда проклятое томление чуток отпустило, вот тут-то дубовая дверь вдруг словно ни с того ни с сего, сама собой тихо отворяться стала и, дойдя до определенной точки, заскрипела тонко, детским надрывным плачем.
— Что?! Кто там?! — вскинулся, вскочил Егор Афанасьевич.
Кто-то угадывался в темноте междверья, однако не входил.
— Кто?!
Дверь еще чуть подалась, отворилась, и в тамбуре определилась бледная человеческая фигура, сделала неуверенный шаг в кабинет, придерживая рукой дверь.
— Вы извините, — пробормотал вошедший со смущенной улыбкой, смущенно же пожимая плечами, — там никого не было и я рискнул...
В ту же секунду узнал в нем Егор Афанасьевич известнейшего хирурга Всеволода Петровича Чижа.





