Читаем Счастливый день в Италии онлайн бесплатно


<p><strong>Инна Лесовая</strong></p><p><strong>СЧАСТЛИВЫЙ ДЕНЬ В ИТАЛИИ</strong></p>

Ему так хотелось увидеть! Кажется, одной секунды было бы достаточно для того, чтобы охватить взглядом и вобрать в память окружающее, все, что находилось здесь, совсем рядом и давало о себе знать волнующим слиянием голосов, скрипов, шелестов.

Того, что называется воображением, у него не было. Он мог лишь подставлять ко всем этим звукам какие–нибудь фотографии, отрывки из фильмов, по большей части немых, лишенных не только красок, но и воздуха, и солнца. Он догадывался, что на самом деле все выглядит совсем иначе, гораздо красивей.

Так оно и было.

Солнце светило прямо в затылок Матери, которая сидела у окна. Казалось, мягкие лучи с наслаждением проникают в ювелирную путаницу завитков, выбившихся из высокого узла. Этот узел, очень редкого русого цвета, как бы сталкивал на лоб новенькую шляпку из прелестного светло–серого фетра, овальную, с высокими, как борта лодочки, полями — так что хорошо была видна припавшая к низкой тулье белая креповая роза. Вместе с серыми атласными листиками она была утоплена в сборочках почти прозрачной ткани. Из такой же ткани были сделаны рюши и большое жабо на шелковой блузке, серой в белую полоску. Стоило где–то приоткрыться двери, морскому ветерку скользнуть в распахнутое окно — и все эти складочки, оборочки взмывали, а потом долго колебались, будто искали, куда опуститься.

— Знаешь, на что похожа твоя блузка? На пар… Когда у нас в марте начинают таять сугробы… Вот так же ходит зигзагами.

— Это от мадам Помье. Я все ждала, когда ты заметишь.

— Я сразу заметил, — улыбнулся Отец.

— Нравится?

— Очень.

— Мадам Ларок уговорила меня сфотографироваться в этом наряде.

Дымчатый рюш чуть отступал от шеи, подчеркивая ее нежную линию, резким изгибом переходящую в линию подбородка. Лицо было подсвечено снизу — то ли белой скатертью, то ли бликами, играющими на тарелках. Это теплое тайное сияние как бы объединяло их и отделяло от всего постороннего.

Именно своим особым освещением и был приятен ресторанчик синьоры Матинелли. Свет стелился над столиками, оставляя темным и прохладным высокое пространство под потолком. Посетителей было совсем мало, и в зале слышался шум моря, шелест деревьев, азартные выкрики чаек.

Здесь они обычно праздновали возвращение Отца из его деловых поездок. Поездки были частыми, но недолгими. Так что кому–то со стороны могло показаться, что слишком бурно проходят все эти встречи: с подарками, рассказами, шумными выражениями радости. Но такова уж была эта семья. Завтрак, обед, прогулку — все здесь превращали в знаменательное событие. Особенно Мать.

Мать была человеком, счастливым от природы. Маленькому Мики пошел уже шестой год, а она продолжала рассказывать историю своего замужества, как самую свежую новость, причем история эта — в сущности, вполне обыкновенная — выглядела в ее изложении немыслимым, фантастическим стечением обстоятельств. Мики любил ее слушать больше, чем любую сказку.

Так могла бы радоваться своему незаслуженному везению какая–нибудь дурнушка, а не женщина, привыкшая к всеобщему восхищению, почти что красавица. Считалось, что ее портит радостно вздернутый, островатый носик, хотя, возможно, именно он и придавал ее лицу особое обаяние. Да и не вязался бы, пожалуй, классический нос с этими глазами, чуть раскосыми и удлиненными, как два листика вербы, с этими бровями, которые начинались с забавных вертушек, придававших лицу неустойчивое выражение — будто она попыталась нахмуриться, но не выдержала и улыбнулась.

Эта ее улыбка… как бы раздвоенная виноватым треугольничком верхней губы… Казалось, ей неловко показывать свои милые зубки, неловко быть такой молодой, такой везучей, такой любимой.

Отец вернулся накануне, и так уж вышло, что сразу нагрянули гости и сидели допоздна. Все утро было занято возней с ребенком, и поговорить никак не удавалось.

Замученное пирожное Мики громоздилось посреди тарелки горкой крошек с шишкой вылезшего крема. Шоколад в чашке почти остыл. Белый беретик с синим помпоном висел на спинке отодвинутого стула. Самого Мики не было. Племянница хозяйки повела его смотреть щенков спаниеля.

Где–то в глубине ресторана тихо звенела посуда. Пахло кофе, морем и олеандрами.

— Весна в Италии… — сказал Отец. — Что может быть лучше?

— Весной везде хорошо, — улыбнулась Мать.

Солнце осветило угол ее глаза, зеленый зрачок стал глубоким и прозрачным.

— Почему ты хочешь обязательно оставить Россию? Я понимаю — раньше. Но сейчас! Все говорят, в России такие перемены к лучшему! И война вот–вот закончится…

Он поморщился с добродушной досадой.

— Твои друзья обольщаются. Это все романтика. А я реалист. На мой взгляд, там начинается что–то несусветное. И я не хочу даже разбираться в этом. Жаль, что нет никого, кто мог бы вместо меня закрыть там все дела. Так не хочется ехать! В любом случае мне было бы спокойнее, если бы вы отправились в Бостон прямо сейчас. Поживете пока у Симона. Он будет счастлив…

— Нет–нет! — запротестовала она. — Без тебя — никуда!

— Конечно, это невозможно. В твоем положении… Одна на пароходе…

— Чепуха! Я не боюсь плыть на пароходе. Я прекрасно себя чувствую! Прекрасно! Помнишь, как меня тошнило, когда я носила Мики? Днем и ночью! А сейчас хоть бы что! Знаешь, что я тебе скажу? Это какой–то удивительный ребенок! Я каждое утро просыпаюсь счастливая! Мне все время весело! — Ее голос звучал возбужденно, будто били деревянной палочкой по хрустальному бокалу. — Это она! Я чувствую, что это девочка. Я говорила тебе тогда, с Мики, что стала чуть–чуть мужчиной. А сейчас я ощущаю себя… дважды женщиной!

— Быть женщиной больше, чем ты есть? — рассмеялся он и накрыл ее ручку своей большой осторожной рукой.

— Нет–нет! Я прямо чувствую, как смешиваются два характера! Вот увидишь: она… Необыкновенно веселая и смелая!

Пожалуй, он чуть–чуть ревновал жену к этому ребенку, которого она вынашивала в непроходящем лихорадочном нетерпении — так на вокзале ждут дорогого человека, поезд которого должен прибыть с минуты на минуту. Что–то его беспокоило. Он даже советовался с доктором — разумеется, тайком от нее, — но доктор не понял его опасений. «Вам можно только позавидовать», — сказал он.

И действительно: она была совершенно здорова, очень нежна и с ним, и с сыном. Что же до зависти, то им в самом деле завидовали. Причем не их красоте, элегантности, явному благополучию, а удивительному сочетанию приятных характеров.

Объективно он был для нее слишком высок, широк в плечах и тяжел. Но в этой тяжести, в чуть намечавшейся полноте было что–то располагающее. Казалось, он добродушно тяготится и чрезмерной длиной своих ног, и чрезмерной шириной плеч, и грудью, излишне мощной, как тяготятся не по погоде теплой одеждой. У него даже привычка была такая: обеими руками держаться за лацканы пиджака, будто он намеревается его сбросить. Он двигался как бы чуть замедленно, а вместе с тем аккуратно и ловко.

Синьора Матинелли, хозяйка ресторана, высоко ценила его деликатное обхождение с ее новыми стульями.

— Что значит хорошее воспитание! — сказала она, выглядывая в зал сквозь щель между плюшевыми шторами. — Никогда не развалится на стуле, как другие. Понимает!

— А какой красавец! — поддержала синьора Боллони и переместилась за спиной хозяйки так, чтобы лучше видеть их столик.

Строго говоря, красавцем он не был. Однако крупные и необычные черты привлекали к себе внимание не меньше, чем его рост. Лоб был вылеплен мощными гранями. Густой черный волос, казалось, теснил назад встречный ветер. Что еще… Спокойные черные глаза. Нос. Вот у него–то как раз нос мог бы быть и получше… Чуть горбатый, с округлым утолщением на конце, он казался маловат для такого лица и несколько простил его. Вообще чертам Отца недоставало мужественной агрессии. Но этот недостаток замечательно скрадывали большие жесткие усы.

— Кстати, — сказала Мать, — надо что–то решать с Мики. Пора уже все ему рассказать. Я не решалась без тебя. Знаешь, еще неизвестно, как он это воспримет. Мики привык, что все вокруг восхищаются им, обожают его… А тут появится маленький, и мы должны будем делить свою любовь. А вдруг он станет ревновать?

— Бог с тобой! Да Мики будет счастлив, уверяю тебя! Давай прямо сейчас и расскажем ему!

— А… как мы ему объясним? — разволновалась она.

— Да так, как есть.

— Хоть бы он там не выпросил у них щенка. — Оба посмотрели в сторону желтой шторы. — Нам еще только щенка не хватало на корабле!

Он снова помрачнел.

— Какая–то безвыходная ситуация! Ехать на последних месяцах — скверно, с грудным ребенком — еще хуже. Ей — Богу, лучше всего тебе было бы уехать прямо сейчас.

— Пожалуйста, не начинай сначала! И потом, ты забываешь: я должна спеть еще две «Богемы»! Кстати, Курье предлагал концерты в Генуе. Но я отказалась. У Курье началась истерика, когда я ему рассказала. Эта современная мода только тем и хороша, что можно до самых родов проходить и никто ничего не заметит. А звучу я потрясающе! Ты не представляешь себе! Как никогда! Вот как–то она так удачно подпирает мне диафрагму… Такое впечатление, что она мне сознательно помогает! Правда, маленькая, ты мне помогаешь? — обратилась она как бы в собственную свою глубину и привычно коснулась рукой того места, где задумчиво лежал на боку Зародыш. Он скользнул, подался вперед, поближе к ее руке, и несколько раз ткнулся в ее ладонь плечом и головкой.

— Вот! Вот! Ах, как жаль, что ты не можешь услышать! Она мне отвечает! Мы с ней все время разговариваем! Вот ты не веришь, а я тебе покажу дома! Спрошу у нее что–нибудь… Иногда я с ней советуюсь и делаю так, как она подсказывает!

— Сокровище мое! Ты меня просто пугаешь! — улыбнулся он растерянно. — Ребенок крутится оттого, что ему чего–то не хватает. Ты напрасно носишь корсет. Я всегда считал, что он вреден, и особенно в период беременности.

— Да разве это настоящий корсет — то, что мы сейчас носим!

— Не знаю, не знаю, — сказал он. — Во всяком случае, меня смущает, что плод начал шевелиться слишком рано.

— Ну и Мики рано начал вертеться!

— С Мики мы не знали сроков…

— Да, — улыбнулась она. — Наша девочка еще не родилась, а успела уже хорошо попутешествовать… А что ей еще предстоит!..

Крепко сомкнутый ротик Зародыша покривился. Он знал, что когда–нибудь из таких спазмов начнет получаться человеческая улыбка. Он вообще много чего знал — куда больше своих молодых беспечных родителей. Больше, чем ему самому суждено было узнать впоследствии, после рождения.

То, что называлось «Будущее» или «Жизнь Доры», лежало перед ним, как огромный кристалл, прозрачный и обозримый, во всех красках, звуках и ощущениях. И Зародыш, не напрягаясь, видел каждый миг своего будущего одновременно. Все это двигалось, светилось, дышало. Утомляло рябью не сменяющих друг друга дней и ночей. И одновременно маленькая Дора грызла крошечные пыльные груши на длинных, как у вишен, палочках, и завязывала на затылке марлевый бант, и отпаривала в тазу с горячей сывороткой сухие, покореженные ступни, уродливые, как вывернутые из земли корни, и взлетала в гранд жетэ, едва коснувшись сцены пуантом, и опускалась то в пустых, то в набитых растерянными людьми коридорах, быстро семенила ногами, как Жизель, не разгибаясь, от двери к двери… «У меня дети, у меня почти тысяча человек детей!» Требовала, стучала кулаком: «У меня тысяча!..» И стояла на вокзале во Львове, и серые каменные головы заглядывали через ее плечо в записку с адресом свекрови, и уже подходила к ее дому, уцелевшему среди руин, под вальс из «Евгения Онегина», под сто вальсов из «Евгения Онегина», которые накладывались друг на друга, на «Танцы маленьких лебедей», на целые стаи «маленьких лебедей», и «Апассионат», и пионерских песен. И за всем этим, как грубый, настырный аккомпанемент — стук колес…

Зародыш не понимал, зачем ему, маленькому и беспомощному, так непомерно много открыто. Почему он выдерживает все это знание, под которым бы рухнул зрелый человек, вольный в своих поступках? И что это? Результат случайного сбоя в заведенном порядке жизни — или, наоборот, то, что дано каждому живому существу: увидеть, узнать и, родившись, все забыть, но остаться закаленным, втайне готовым к тому, что должно на тебя обрушиться?

Более правдоподобным казалось второе. Иначе трудно было бы объяснить, как Дора смогла перенести все свои несчастья. Сам Зародыш подумывал порой, не следует ли ему, несколько раз повернувшись на своей коротенькой пуповине, так затянуть ее… Но… Во–первых, ему было ясно, что из этого ничего не выйдет: иначе не стоял бы перед ним живой движущийся кристалл… Да и жаль было некоторых мгновений: этих полетов в лучах прожектора, первого снега, фантастического появления Бронека — в темном коридоре театра, куда Дора зашла мимоходом, совершенно случайно, и увидела будто зародившуюся в самом конце, во тьме, за поворотом легкую мужскую фигурку, вертящуюся волчком с раскинутыми руками прямо ей навстречу и замершую, застывшую перед ней с распростертыми объятьями и смущенным лицом… Да, это тоже было красиво — может быть, не менее красиво, чем нынешний день, — хотя и без моря, без олеандров, без дорогой одежды, без множества вещей, так пленительно звенящих, шуршащих вокруг.

Все эти вещи, все эти мелочи очень много значили для Зародыша. Он не мог их вообразить, а между тем прекрасно знал. И не только вещи. Он знал город, он знал улицы — по звукам, по особому гулу пространства, по скрещению сквозняков, которые говорили ему даже больше, чем скрип и скрежет под ногами Матери, чем ощущение подъемов и поворотов.

А уж как хорошо он знал собственный дом! Завихрения воздуха на лестнице, голос каждой двери… Да что там — если даже дверь была открыта, Зародыш понимал, в какую комнату они входят, сколько в ней окон, пуста она или заставлена мебелью. Все звучало и сообщало о своем присутствии: внесенная гитара, раковина на камине… У каждой вазочки, каждого стаканчика был ни с чем не сравнимый выдох. По–своему звучала даже пугающая, фальшивая глубина зеркала.

Помогало ли ему знание будущего так хорошо ориентироваться в окружающем мире? Пожалуй, нет. В этом просто не было нужды. Слух заменял все. И это даже не вполне можно было назвать слухом, ибо Зародыш ощущал звуки, как прикосновения, всем своим крошечным тельцем. Эти шумы–прикосновения были приятными и неприятными, любимыми и нелюбимыми. Особенно ему нравился близкий шелест листвы. А еще — далекое кудахтанье курицы, шум моря, звяканье ложечки в чашке с кофе. Или такое, например: он очень любил молчание колоколов, молчание открытого рояля, арфы. Все это пело невыносимо прекрасно, как поет про себя человек, не размыкая губ.

Похожие книги