Читаем Сулууча онлайн бесплатно


Сулууча

Язык, которым говорит автор, непривычен для восприятия, подталкивает не столько к чтению, сколько к осознанию и острому чувственному восприятию. Рассказывая, казалось бы, об обыденных вещах, автор ведёт нас по коридорам своих мыслей, неожиданно представляя читателю практически хроникальные эпизоды, перемежая их интеллектуальными поворотами высокой литературной мысли. Обыденность сюжета сливается с необычностью подачи текста, постепенно нарастая в сознании читателя, грохоча и заставляя глохнуть. Необычность языка становится постепенно, с чтением текста, понятной, вовлекая читателя в мир ощущений автора, становясь языком самого читателя. Азим Акматов, член Консультативного Совета Евразийской творческой Гильдии – Лондон. Содержит нецензурную брань.

Гулжан Абаскан

Прочее / Современная зарубежная литература
<p>Гулжан Абаскан</p><p>Сулууча</p>

I

Трунч осматривает заведение. Кричаще вокруг: люди в цветастом, столы ряженные, выпуклые спинки стульев, абажур, музыка, тьфу. Пахнет деньгами. Хоть что-то здесь должно пахнуть иначе? Нет. Всё безнадежно…

–И даже цветы, – говорит Трунч. – Даже цветы пахнут деньгами, – повторилась она, затем дернула стебелек в крохотной вазе на столе, лепестки опали.

– У тебя их попросту нет: ни цветов, ни денег, – отвечает Трунч Ташка. Смех-то у Ташки безобразный. Никаким другим ведь смех не бывает, один сплошной безобразный отчаянный выкрик.

– Стыдно тебе здесь, – продолжает Ташка. Хитро посматривает на Трунч, добавляет затем, – А ты говоришь о какой-то странной человеческой «душе». Чушь!

А у Трунч смешок неровный, короткий, нерешительный, как нервный стук каблуков Жибек, только вошедшей в заведение. Жибек нервно прижимает сумочку к себе, ухватывается тоненькими пальцами за спинку стула, никак стул не отодвинет. Застывает, увидев двух, Ташку и Трунч, сжимает свои костяшки в кулак.

– Бесстыжа! – чуть не выкрикнула Трунч. – Глупа!

– Не настолько. Всё же она умеет выживать. И кто глуп? – Ташка не спускает глаз с Трунч. Та закатилась смехом, да так, что Жибек от испуга юркнула себе под воротник. Дело будто бы сделано. Когда ничего не поделать, надо сделать что-то такое, чтобы и остальным было так же. Жибек нервничает, ей неловко, как на иголочках сидит…

Выходя, Трунч сверлит ее взглядом. Еще чуть-чуть, и она прошипела бы Жибек от злости: «Какой же ты безнадежный трус, Жибек!» Осталось совсем чуть-чуть, чтобы трусом не назвать труса…

Машина ждала поодаль. За рулем – молодой парень. Он то и дело оглядывался по сторонам: у крыльца заведения дежурные недружелюбные таксисты – дядьки с выпученными животами, отхаркивающие раз за разом в урну. Шашку с машины водитель снял из предосторожности. Не пустят. А то и оторвут, очень даже может быть.

Теща жалуется. Зять у нее – горделивый. Оскорбляется он всегда попусту.

– Ну скажи ты этим дядькам, что ли. Попросись ты уж. Сказал бы, что новорожденный у тебя… Ну что они, нелюди, что ли? – теща жалуется, но только не зятю. Кому угодно, только не ему. А ребенок поплакивает по ночам. Будто одного запаха все-таки недостаточно. Мамин халат пахнет рядом, чего бы еще…

Молодой водитель и рад был выпроваживаться из района дядек. «Девки» наконец «вывалились». Правда, за девок ему позже было стыдно. Не девки это.

Поехал он в район от посадочного прямо противоположный – темный. Зеленая заправка, а дальше – медные трубы. Тупик за тупиком, а ехать вроде недалеко: от яркой широкой президентской трассы по разбитым, неосвещенным теперь уже улочкам. Словно живут здесь люди бесславно – за ширмой, в малозначимом закулисье.

А дом и дворик оказались уютными. Симпатичная самодельная калитка, за калиткой –клумбы цветов, в них спрятались глиняные гномики. Пятиэтажный дом казался меньше, лестничные площадки широкие. От этого дом выглядел еще более низким, осевшим от старости, точь-в-точь как те гномики во дворе.

Ташка ставит на плиту чайник: красный, с желтыми подсолнухами, таких уже и нет на рынке. На окнах висят выцветшие занавески, тоже с желтыми подсолнухами. Трунч усаживается на низкий диван, спрашивает затем о матери. Что там, как им живется? Кто хоть спросил, кто звонил?

– Нет, – Ташка хотела коротко ответить и закрыть уже тему, но вместо этого шипит, имитируя вскипающий уже чайник. С желтыми выцветшими подсолнухами. – Как их любить?

– Какое это все-таки издевательство, Ташка! Задавать такие вопросы мне… а родителей… а что они… эти отцы, которых нет… – Трунч вздыхает. И не полюбит их до конца, до какого-то известного предела. И не разлюбит, да так, чтобы тошнило, выворачивало, и больше не хотелось этого ни видеть, ни есть, ни прихлебывать.

Чая девушкам на самом-то деле не хочется – по привычке ставят шипеть на плиту. Разлеглись обе затем на широкой старой кровати. Уснули тут же. Правда, на утро вскочили от телефонного звонка. На столе уже готова банка с наскоро сваренным куриным бульоном. Фрукты, одежда в красной потертой дорожной сумке. Обе всё еще переглядываются друг с другом.

– Э, нет! Э-эм, я не могу… – уселась всё же Трунч в задрипанное такси, боясь коснуться грязного салона.

Водитель везет их ловко, быстро. Подъезжают, а из такси высунешь только голову, на тебя словно обрушивается старая отрепанная вывеска: «Челюстно-лицевая хирургия». На боку здания красуется подростковая яркая уличная надпись, что-то вроде «бойко», «бойко-от», или английское что-то такое «бро-». Непонятно.

Девушки медленно и нерешительно поднялись на второй этаж. Прошли длинный узкий коридор с высокими потолками. Поглядывают на то, как на подоконнике густо расцвела настурция. Ее и растить-то не надо – для «халтурщиков».

Ташка первая вошла в палату. Дальше ноги не слушались. Ташка стоит у порога, осматривает поскрипывающий паркетный пол. На нее испуганно поглядывает Трунч.

Две койки справа, две койки слева, и только одна между ними. Будто именно этого пациента демонстрируют входящим. Трунч хочется смыться. Оглядываясь, она видит позади одну только дверь, будто захлопнутую навсегда. Вдруг вспоминает вчерашнюю безнадежную трусость Жибек.

Банки-склянки на тумбе, на полках – ватки-бинты, пыль. На зубы Алтынай нанизана желтая проволока, голова замотана туго, но местами бинт сдвинулся, скосился от судорожного мотания издерганной женской головы. А эти синяки… Синяки, из-за которых не видно глаз… Алтынай шипит, пытается что-то сказать, но вылетает один лишь визжащий горячий воздух.

– Ты, это самое… –«держись» хотела было сказать Ташка, правда, запнулась. Фраза казалась ей совсем бездушной. Она убрала от Алтынай руку, ею же затем нервно схватилась за свои волосы на затылке.

Трунч выглядит немного смелее. Хотя нет, не так. На самом деле ей в этой палате вдруг стало приятно находиться. Картина перед ней вдруг начала доставлять ей странное удовольствие. Кровь медленно оживляюще прильнула к телу, затем всё замерло. Трунч теперь поругивает себя и за прильнувшую кровь, и за утренние колебания. За странные противоречивые чувства. И что делать, если всё это чувствуется?

Втроем они пытались говорить еще некоторое время – тщетно. Этот вой, слезы Алтынай, да и слов-то не разберешь. Она затем успокоилась, вздремнула немного. Просыпается снова в трясучках. Взмахнула слабой рукой, прося двоих уйти.

В коридоре Трунч хватает медсестру за рукав, сует в ее карман деньги. Та сначала отбрыкивалась наигранно: «Вы что, вы что, не положено!» А Трунч всё настаивает на «особом уходе». Настойчивость медсестре, кажется, по душе. Заулыбалась, загорелись у медсестры глаза, исчезла она потом на том конце коридора.

– Всё надо в этом мире покупать, – скалится Трунч после, злобно посматривая вслед медсестре.

– На что ты надеешься?– сердится Ташка. От запаха больницы делалось дурно, тошно. – Рассчитываешь на деликатный уход? Э, нет, – продолжает. – Подсунула денег, мол, проследите? Да ты откупилась, и только!

– И что? Так ведь и проще, и легче, – отвечает Трунч. Тоже издергана видами больниц, лицами, скошенным подбородком Алтынай.

За воротами больницы стоял свеженький шлагбаум, за ним небольшой лесок, а в леске –отделения: детское и кардиологическое. Дальше, в глубине – пятачок.

– И что нас связывает? – на пятачке Трунч перебирает упаковки салфеток. Берет несколько: утирает руки сначала наспиртованными, затем сухими. Брезгуя, проговаривает: «Что за люди мы такие?»

Спустились они еще на квартал ниже. Слева какое-то черт-их-министерство, справа – отель, ниже, на углу, еще что-то строится. Дошли до крохотного заведения, чуть ли не на троих только. Трунч расселась широко, ноги вытянула под столом. Бубнит себе под нос, не желает выражаться ясно. То ли не хочет связываться, ввязываться больше. То ли злится на себя за то, что снова ввязалась, а ввязалась из чувства долга, будто вколотого в тело и душу. Словно тело и душа – это одежда, а чувство долга – ржавая булавка. Вот из-за этой воткнутой (не своими даже, а чужими руками) ржавой булавки она всё еще здесь. Имеется в виду там. Там.

С Алтынай у нее всё сложно. Пожила Алтынай некоторое время у Трунч на съемной квартире. Злобится Алтынай от того, что живет у Трунч, ест ее сытный кусок хлеба, от которого вообще-то не откажешься. Ест она, временами зубами вцепившись. Будто, если съешь больше, доставишь больше неприятностей. Погляди, я ем твой хлеб и плююсь одновременно. Противится Трунч Алтынай. Устраивает склоки, требует внимания такого, чтобы ее раздутое тщеславие ненароком не задели. Тем более буханкой хлеба. Подумаешь, буханка.

Уходя насовсем из дома, Алтынай топчет пиджак Трунч. Скандально расходится. Отрывает конверт с деньгами, которые Трунч копит и прячет, осторожно приклеивая под шкафом. Алтынай выметывается, пока Трунч не прибыла. Трунч дома своих денег не обнаруживает. Смеется. Хохочет от осечки Алтынай. Та оторвать-то оторвала, а забыла о собственном конверте старательно накопленных денег… Правда, Трунч брезгует тех денег. Она долгое время их не тронет. Не по чести падать так низко.

Хотя почему бы и не упасть? Трунч достает деньги из конверта. Их гораздо меньше, чем в ее собственном, но какое это, однако, наслаждение! Это! Ну, это! Это самое сбалансированное (неизвестно кем) утешение. Ну и потрепала же эта девчушка нервишек, да и деньги прихватила. Ну что ж…

Трунч покупает пачку сигарет на деньги, которых у нее нет. В общем, закуривает у себя на балконе, затягивается, получая удовольствие. От того, что мстит тем, что ничего не предпринимает. Оттого, что тратит кем-то заработанные деньги. От того, что эти деньги достались ей так легко. Легко.

Алтынай затем сообщает, что выходит замуж, а счастье ее не умещается в ее собственное тело. Не радоваться невмоготу, будто лопнешь, как мыльный пузырь. Радоваться тоже невмоготу – сердце ведь клокочет, боится шороха, человеческих глаз. Алтынай выскочила замуж и быстро родила погодок. А после свадьбы вертится вокруг вешалок вместе с матерью. Трунч замечает их издалека, старается не попадаться на глаза. Алтынай вся блестит, будто на редкость пыльная улица добытчиков, усеянная золотом. Мать ее в буром деревенском платье, джинсовой поверх куртке. Дочь от одного вида матери заводится. «Нельзя ли приличнее?» Матери непривычно, неловко. Готова уже смыться (как и Трунч) и больше не попадаться на глаза. Людям. Вокруг – большой торговый комплекс, а она – всего-то женщина из провинции. Сидеть на подушках не умеет. Неловко. Стыдно матери за себя, стыдно и Алтынай за них обеих. Трунч стыдно не меньше.

– Как паршивая овца! – цедит Трунч, на нее и смотрели только как на «паршивую овцу». Щелкает Трунч теперь пальцем по бумажному стаканчику кофе, морщит нос, а запах больницы будто тянется дымком, вплетаясь в один плотный жгут с дымком из чашки кофе. – И не совестно ей? – отпивает дымок. – Ей, этой Алтынай, не стыдно? Этой сопливой девчушке.

Ташка мотает головой, «по горло», хватит. Хватает Ташка булочку – с утра ни крохи во рту – а подносит – ни кусок, ни кроха не лезут. Положила булочку обратно на блюдце, блюдце шумно отодвинула.

– А жизнь странная! Хотя лучше бы такой не была, – говорит Ташка.

– Нет. Не хочу видеть Алтынай. Ни побитой, никакой другой…

– Я ее попросту не хочу видеть.

Трунч скрежещет зубами. Про себя: «А получай, Алтынай! Хотя нет, как-то нехорошо…» Как тут злорадствовать? Пробитая башка, и челюсть пробита, не собрать.

– А сколько ей говорили?– снова цедит Трунч.

– И скажешь – виноват, и не скажешь – тоже виноват.

А Алтынай тогда бросила учебу. Впрочем, и работу. Бросают ведь всё, что легко достается. Стыдно ей и за Ташку, и за Трунч несолидных. «Завистница!» – кричит тогда Алтынай Трунч. Хватается за волосы, рвет их, театрально плачет навзрыд. Словно, будучи еще незамужней, уже успела остаться без мужа, или более того – вдовой.

– Хочешь, чтобы это произошло и со мной?

– Ну и кто ты? Взгляни на себя! – вскричала Алтынай.

(Трунч держится за бока: «Эта девчушка росла у меня на глазах!» Шипит, брызги озлобленности летят с каждым соединением гласных с согласными. Скрежещет, не скрывая ни одну из чудовищных ненавистей:«А я еще из родственных чувств! Дур-ра!»)

Алтынай затем силком тащит своих родителей к родителям Трунч, через два дома. Внезапное буйство свое Алтынай никак не уймет, уж больно страшно. Хватается за единственную тростиночку в этом откровенном болоте. А вокруг одни жабы, бурые, липкие, квакающие. Оглядывается так, словно чужие жизни – заразны.

Отец Алтынай начинает по указке: «Ну, это самое, Трунч зачем это делает?» Алтынай затем подкрутила мать, мать соскакивает, будто вскочили в ней разом все обиды и осечки. Всыпала мать Серке затем и родителям Трунч. Да так, как всыпала Серке вся ее жизнь, вся-вся целиком.

«Что это Трунч наговаривает? Завидует? А мы и без этого измотались…» – срывается голос матери Алтынай. А мать Трунч, женщина в провинциальной округе известная своей бойкостью (и даже бесстрашием), на этот раз стоит истуканом в легком испуге. Вдруг от театрального стыда хватается за сердце, затем сжимает пальцы в кулак, угрожая отсутствующей в этот момент Трунч «переломать все кости». Будто ранее не ломала (что угодно готова сделать, лишь бы не растерять свое лицо-бесстрашие).

Взрослую Трунч мать затем лупит при всех, перед всей родней. Раз! – по щеке, два! – по другой. Вот, мол, поглядите, как я могу всучить собственной дочери. Видите? До крови. У матери гордо приподнимается подбородок, в глазах людей теряться некогда и нельзя.

Даже тихому-претихому отцу Трунч нестерпимо: вскакивает с места, выскакивает из дома, матюкает жену, выходя. Алтынай уже не видно, торопится она к себе домой, переборщила. Но ей ведь хочется гордо нести свое «что-то», не зная даже что. Каждая девчонка в округе всё носится и носится с этим «что-то». Будто пробегают мимо остальных второпях, пряча в корзине прогнившие ягоды, прикрытые ярким переливающимся атласным лоскутком…

Но это было тогда, а сейчас Алтынай – в палате. Ей заметно лучше, Ташка с Трунч –распалены. Держат в руках историю болезни. Акты, справки, номера телефонов. С чего это вдруг? Почему они? Оставить бы Алтынай такую. Подыхать.

Ташка нехотя набирает номер. Нет, адвокат не желает отвечать. Трубку телефона затем перехватывает Трунч, всё так же – он не отвечает. Разговор, правда, позже состоялся между адвокатом и Тилеком. Последний не мог не подтрунить над девушками: «Ну что, пригодился я вам?»

Похожие книги