Читаем Папоротниковое озеро онлайн бесплатно
В глубокой ночной тишине, сквозь сон расслышал неясный шум. Что это могло быть? Прикидывая разные зрительные образы к этому, слабо расслышанному, нераспознанному звуку, он представил себе приоткрывающуюся скрипучую дверь… колодезь?.. крик?.. — ничего не сходилось, и тут звук, скрипучий, ноющий, повторился. Сразу все стало так же ясно, как если бы он прямо у себя перед глазами все увидел: старую, сохнущую сосну па холме, похожую на скелет дерева с двумя живыми веточками у самой макушки. Ее длинный голый сук с начисто содранной корой, дотянувшийся до ветки соседней сосны. Этот скрипучий, кряхтящий звук дерева, трущегося о дерево, все объяснил: поднялся ветер с реки, вот и все. Тишина. На оконных рамах ровные белые полоски снега… Но тут же, разом он вспомнил: да ведь никакого снега тут и быть не может! Ведь еще осень, и светлые полоски на раме — это от лунного света. Осень, и ночь еще не кончилась.
Он полежал с открытыми глазами, отдыхая от снов, потом встал со своей постели — тюфяка, высоко набитого свежим сеном, — и босиком прошел за загородку к плите, вделанной в громадную русскую печь. Чиркнул спичку, поджег полоску березовой коры, тут же свернувшуюся трубочкой, подсунул ее под растопку и безучастно остался сидеть на корточках, еще сквозь полусон наблюдая, как побежал, потрескивая, березовый огонек и наконец громко застреляли облизанные горячими язычками огня, мелко наколотые полешки растопки.
Только когда загудело в трубе, он встряхнулся от оцепенения, встал и поставил чайник на плиту около помятой алюминиевой кастрюльки с похлебкой для Бархана.
Не взглянув на часы, по свету за окнами определил, что много еще остается ночи. Вернулся к себе, закурил и снова лег, натянув на босые ноги полушубок.
Что-то все снилось, снилось ему ночью. Он лениво стал, одно за другим, припоминать и усмехнулся даже. Наверное, когда очень уж долго нет у тебя никакого собеседника, сам с собой начинаешь спорить. Пожалуй, и насмехаться и высмеивать себя тоже.
Конечно, эти столько времени валяющиеся нераспечатанными конверты опять ему снились. Будто бы он сидел, как дурак, и раскладывал эти конверты по столу, точно гадалка карты, рубашками вверх. Потом они сами переворачивались, открывались — и на месте адресов оказывались десятки бубен, усатые валеты, дамы треф, и это будто бы ему все выходила дорога… Все ему куда-то ехать. Вовсе он и не мечтал и не желал никуда ехать и, спохватившись во сне, зло и твердо проговаривал свое верное заклятие: «Да оставьте вы все меня в покое!» И вся эта ерунда, как черти от петушиного крика, разом пропадала. Он осознавал себя на своем месте: в сторожке, в спокойном одиночестве.
С этими знакомыми Снами Нераспечатанных Писем он давно уже научился справляться, отгонять их и просыпаться по желанию, но были и другие, тягостные, предательски неожиданные: возникает какая-то квартира, и он почему-то ходит ее осматривает. Все там странное: кухня в громадном зале и при ней тесная, как чулан, квартирка. Но он непреклонно кому-то объявляет: «Это очень удобная, это прекрасная квартира!.. Очень вам хорошо тут будет жить! Вот видите, печка какая! — И дрянная облупленная печурка вдруг становится по его требованию кафельной печью. — И ведь она с цветочками, — настаивает он. И на белом кафеле действительно высыпают нарядные цветочки. — А из окон посмотрите, какой вид прекрасный». И тут же за окном открывается каменная набережная медленно текущего канала, и на мосту невдалеке скульптуры черных вздыбившихся коней… В общем, он каждый раз во сне устраивает и налаживает им отличную квартиру и уже радуется, до чего прекрасно им там будет жить, его охватывает чувство какого-то неуверенного восторга не то искупленной вины, не то исправленной несправедливости, сердце тревожно и смутно ликует и стучит так, что он просыпается счастливым, растерянно чувствуя, как неудержимо выцветает, ускользает от него радость, и наконец с беспощадной четкостью вспоминает: ах да, их-то ведь и нет вовсе! Некого ему устраивать, никому никаких удобных квартир, никаких прекрасных видов — ничего, ничего не нужно и никого уже не понадобится.
После всех снов неизбежно было возвращаться на свое настоящее, дневное, реальное сегодняшнее место. Если бы кто взглянул сверху, с самолета, он увидел бы бескрайнее море сосновых кудрявых вершин — и на полянке, в самой глуши, маленький квадратик крыши его лесной сторожки. Поднять крышу, тут и он сам, лежит в уголочке. Себя человек, конечно, не видит, но представить себя все-таки нетрудно: лохматый… тяжелый, потрепанный жизнью… угрюмый, нелюдимый мужик. Да это еще что! Посмотреть, каким он станет тут в лесу лет через пять. Вот это будет Дядя.
Когда совсем рассвело, он оделся, боком присел к столу, напился пахучего липового чаю с оставшейся горбушкой хлеба. За окном, вдоль просеки, сплошной стеной стоял лес. Полтора года назад, ранней весной, он увидел его впервые и теперь уже знал хорошо. Конечно, лес есть лес, его никогда до конца не узнаешь. Но свой участок он знал. То есть только так, как может человек выучить, запомнить наизусть страницу книги на чужом языке.
Он с закрытыми глазами помнит длину напечатанных слов, расположение промежутков между ними, что после чего идет и сколько строчек на странице, — так что, куда ни ткни пальцем, сразу определит, в какое место страницы попал. И только.
Он вышел на крыльцо. Деревья стояли притихнув, настороженные, окутанные горьковатым отдаленным запахом бедствия — холодной гари, наверно, и в самом деле чувствовали, что где-то вдалеке за рекой идет беда и веет на них тревожным своим духом.
Он вынес из дому и поставил на землю у крыльца еще теплую кастрюльку с похлебкой, закрыл за собой дверь и дважды повернул большой амбарный ключ в замке. Собрался было свистнуть, но Бархан, конечно, и сам уже все услышал: как хлопнула дверь, как звонко щелкнул замок. Рыскал по обыкновению по лесу, а все знал, что делается вокруг дома. Вынырнул из кустов, плавным прыжком перемахнул через изгородь, пробегая мимо кастрюли, потянул носом, принял к сведению, что похлебка еще горячая и никуда от него не уйдет, и вопросительно осмотрел Тынова. Как только тот заговорил, Бархан сел прямо перед ним и стал ждать. Сидя он был по пояс человеку. Поднял, слегка скособочив, морду и уставился ему прямо в лицо.
— Ухожу. В город ухожу, за продуктами, — раздельно, внятно сказал Тынов. Бархан не шелохнулся, пытливо всматривался в глаза. — Ухожу. А ты дома. Дома. Ладно?
Что в город за хлебом, Бархан, конечно, и сам понял, хотя бы по тому, как хозяин накинул обе лямки пустого вещмешка на одно плечо. Он встал, и с глухим дружелюбным бурчанием толкнул Тынова плечом в колено, и пошел проводить его до ограды, За калитку не пошел в знак того, что остается дома. Некоторое время он внимательно смотрел вслед Тынову, следил, как тот уходит по просеке и наконец, свернув на боковую тропинку, совсем исчезает за деревьями. Еще минутку он просидел в некоторой задумчивости, как вдруг, точно змея его укусила, подскочил, резким броском повернувшись всем телом, и со всех ног кинулся к миске. Обе окаянные сороки были уже тут как тут, совали носы в его кастрюлю. Он налетел на них и, как всегда, чуть-чуть не достал до кончика хвоста взлетевшей сороки. Впрочем, он и сам знал, что не достанет.
Суматошно махая пестрыми крыльями, сороки взлетели на ветку и хулиганскими голосами возмущенно затрещали, застрекотали «караул!», как будто их тут ограбили, оскорбили и хвосты выщипали.
Тынова на шоссе подобрал автобус, и через час он подъезжал уже к городу. Шесть совершенно одинаковых узеньких островерхих дачек стояли в ряд па довольно неуютном месте, среди пней лесной вырубки в стороне от шоссе. На детских качелях, слишком низко повешенных, у самой земли, старательно пытался раскав чаться мальчик. Перебирал короткими лапками в сандалиях, разбегался, пытаясь качнуться, но тут же снова цеплялся ногами за землю. Рядом у крылечка одиноко дымил в траве черной трубой самовар.
«Какие-то люди уже дачки построили, — с отчужденным удивлением равнодушно подумал он. — Давно ли война кончилась, а вот уже люди на дачу ездят. Самовары греют… Чудно!..»
В городе Тынов не был давно, целый месяц, пожалуй, и теперь без всякого любопытства сквозь пыльные стекла автобуса смотрел, как появляются первые бревенчатые домишки и переулки, поросшие травкой. Потом стали попадаться крепкие, старинной стройки, дома каменного города. Посчастливилось этому городку, война не докатилась, не коснулась его, и, когда проезжаешь главной улицей на автобусе, тут не увидишь ни развалин кирпичных степ, облизанных черными языками копоти, ни высоких печных труб среди мусора и бурьяна — унылых надгробных памятников некогда живым домам.
До чего же снаружи все выглядит удивительно благополучно, — думает он, — и все это только снаружи, потому что ничего нам не видно внутри. Ни в человеке. Ни под крышами этих домиков. Осколки каких взрывов долетали сюда, за тысячу верст, и дотлевают теперь там внутри, какие пожары обуглили, изранили, обожгли жизнь вот этой угрюмой женщины, что с какой-то печальной добросовестностью внимательно наклоняет кривой носик старого чайника, поливая горшочки с цветами, прильнувшими к пыльным стеклам маленького окошка домика.
Автобус после коротенькой остановки дернулся, качнулся и загремел дальше.
В кафе «Северное сияние» было еще безлюдно, только трое подвыпивших посетителей за столиком в углу бестолково горланили, дурашливо потешаясь друг над другом.
— По-твоему так получается, что оно есть как бы собака? Ты так определяешь! А? А на что собаке юбилей? Это ей на что, а? — захлебываясь со смеху, тыкал пальцем в соседа горбоносый рыжий мужик.
— Юбилей? Юбиле-ей? — всплескивал в изумлении руками другой, у которого очень толстощекое лицо как рамкой обведено было круглой черной бородой. — Какие ей могут быть юбилеи, когда она за забором у Лабазникова бегала?.. Виноват, это я оговорился…
— Вот и поздравляем! Опомнился!
— Ничего не опомнился! За забором! У Лазебникова, не Лабазникова! Это точно! От морда! Толще моего! — он надул щеки и вытаращил глаза, показывая, какая морда.
Третий собеседник, улыбчивый и вялый, горячо поддакивал обоим по очереди, приговаривал примирительно:
— Это все пра… правильно. Мордастая? Да, да, такие мордастые бывают! Ага!
Тынов подошел к стойке и поздоровался.
Буфетчица Дуся, не отвечая, молча смотрела на него и сдержанно улыбалась.
— Присаживайтесь на место, вас обслужат! — Тут, конечно, никого не обслуживали, так что это прозвучало весьма иронически.
Она демонстративно отставила в сторону начатую бутылку и открыла новую. В мерочный стакан налила водки, по знакомству гораздо выше нужной отметки ста пятидесяти граммов, сковырнула пробку с пивной бутылки, вышла из-за прилавка и сама отнесла ему на столик. Все улыбаясь, подождала, пока он не выпьет. Юбка у нее была по моде — короче не бывает. Ноги по-летнему голые, загорелые, тоже модные, с узкими коленками. Усаживаясь напротив него за столик, она для элегантности еще слегка поддернула юбчонку, защипнув ее двумя пальцами.
— Долго, однако, пропадаешь, — сказала весело, но как бы презрительно кривя губы, так, что похоже было — она действительно рада его видеть. — Меня-то хоть вспоминал?.. Снюсь я тебе в твоей берлоге хоть когда? Признайся!
— Снюсь! — он согласно мотнул головой. — Сню-усь? А какая она бывает, эта «снюсь»?
— Ты холодной маской прикрываешь настоящие чувства. Вот и все.
— Я их, знаешь, все больше таю.
— А что? И таишь. Нечаянно правду сказал.
— Таю. Таю и снюсь! — Он засмеялся, чувствуя, как побежало тепло по телу.
— Уж передо мной-то не представляйся, будто выпил. Тебе и подобная доза что моська слону.
За столиком в углу, после краткого затишья, пока наливали стаканы, с новой силой вспыхнул хохот и спор. Горбоносый рыжий Хвазанов вдруг прозрел, узнал Тынова, помахал ему рукой, в изнеможении отваливаясь на спинку стула от распиравшего его смеха.
— Он уморит меня, этот! Объясняю ему. Напечатано! Черным по белому! Ей был юбилей объявлен. И портрет видел. Сидит в шляпке. Сколько-то-летие со дня…
— Слыхали? Это у Лабазникова… За забором, в шляпке!
— Ты у Лазебникова говорил!
— А хоть бы и… зебникова!
— Выражаться у меня — сейчас на улицу! — равнодушно прикрикнула Дуся и, глянув через витрину, вдруг рассмеялась: — Эй вы, опричники! Расселись тут. Вон за вами по всей улице бегают, собирают вашу шайку. Мотайте-ка поживей!
Трое торопливо повскакали с мест, опрокидывая стулья, напяливая в рукава долгополые красные кафтаны, нахлобучивая колпаки.
— Чего это мужики как приоделись?
— В опричники, что ли, нанялись или в ушкуйники? Черт их разберет. На радостях первую получку пропивают. Кино приехало.
Наш город снимать. Навезли всякого хламу-барахла. Один только ты и не знаешь.
— То-то я видел, белых коней ведут куда-то… Тыквы какие-то на площади навалены, это все они, что ли?
— Они, они! У церквушки — знаешь, Никола на колышках? Ну, где канатная мастерская? — по куполу на брюхе ползают. Знаешь чего? Крест обратно ставят!.. Тоже для съемок… Ты еще примешь? Или погодишь? На вопрос мне так и не ответил.
— Ну и что? Старушки теперь крестятся?
— Старушки сами сымаются. Твой дружок Наборный изо всех щелей беззубых старичков повытащил, мужиков в бояры одели, шапки меховые напялили во-от такие! Сымают всех подряд. Толкучку собрали у пристани.
— Ладно, я сейчас к нему зайду в редакцию.
— Да он и сам на пристани теперь целый день околачивается. Со съемщиками.
— Ну так я на пристань. А мешок у тебя останется. Пока, снюся!
— Свинья, — сказала она ему вслед. — Кабан бессовестный. Снюсю придумал какую-то, — и засмеялась.
Действительно, большая, многолюдная съемочная группа со всякой техникой: лихтвагеном и тонвагеном, ветродуем и даже приданным ей маленьким самолетиком — нагрянула в старинный северный городок — снимать Древнюю Русь, былину какую-то. Городок выбрали для экспедиции потому, что были в нем, кроме бедных обветшалых церквушек, старинный белый собор Фрола и Лавра, на зеленом пригорке над рекой: толстые каменные арки старинного гостиного двора и широкая река с удобной пристанью. Кругом дремучие леса, а в городе электричество и пустующее до начала учебного года здание новой школы, очень удобное для размещения экспедиции.
Картина намечалась довольно пышная, конечно, цветная и с некоторым размахом. Всего несколько лет прошло с того дня, как кончилась война, и людей тянуло на все нарядное, цветное, яркое и праздничное — непохожее на военную серость и скудость.
С прибывшей баржи вывели по мосткам шесть белых цирковых коней и выгрузили множество ящиков с костюмами: кафтанами, боярскими шубами и всякой чудной бутафорией: связками красных копий, алебард и особенно всех удививших пустотелых желтых тыкв!



