Читаем Фигурек онлайн бесплатно
Фигурек
Каждому приятно дружить со знаменитостью. Каждому (и каждой) лестно, если на его девушку (парня) на улице восхищенно оглядываются прохожие. Каждому хочется иметь настоящих друзей, с которыми можно делиться секретами и с увлечением отдаваться общему хобби. Короче говоря, всем нужны искренние привязанности и добрые отношения. Вот только где их взять? Автор «Фигурека» точно знает, где. И готов показать места.
Проза / Современная прозаИрис и Саре
Эпитафина и Некто-Жан в гостиной.
Некто-Жан. Не представляешь, как я рад этому визиту!
Эпитафина. Мммм… На мой взгляд, за такой резкой переменой что-то кроется…
Похороны Пьера Жиру разочаровали меня страшно, никаких подлинных чувств в этой церемонии не отразилось. Не спорю, народу собралось порядочно, куда больше, чем на похоронах Антуана Мендеса, но зрелищу явно не хватало ритма, и вообще все получилось как-то малоубедительно. Только подумайте: даже дочь Пьера Жиру (по крайней мере, та, кого я посчитал дочерью Пьера Жиру) оказалась не особенно в ударе. Похоже, ее постоянно одолевали сомнения: то ли проявить деликатную сдержанность, то ли рыдать взахлеб, и надо сказать, взрыдывала она хоть и шумно, но не слишком выразительно… весьма, весьма посредственные рыдания — грубо звучали, без всяких полутонов. Вот мать Полины Вердье — это да, она-то проявила себя настоящей плакальщицей, ни на минуту не расслабилась, полностью включилась в действие, и лирические порывы ее импровизаций было просто невозможно слушать без слез, — ну, просто ничего общего с дочерью Жиру. Хотя справедливости ради и в защиту последней нельзя не уточнить, что ее отцу сравнялось восемьдесят восемь и что рокового исхода близкие ныне покойного ожидали со дня на день, — в отличие от родственников Полины Вердье, которая врезалась в платан на обратном пути с дискотеки. Но тем не менее оправдания такому нет и быть не может.
Сам отец Руке, и тот оказался не в лучшей форме и, на мой взгляд, выступил куда ниже своих возможностей. Произнося надгробное слово, он два или три раза запнулся на тех местах, которые на самом деле не должны были вызвать у него особых затруднений. Кажется, его красноречие осталось в прошлом, во всяком случае, утеряло гибкость, и я крайне об этом сожалею. Он не смог увлечь людей, собравшихся в громадном количестве. Но, насколько мне известно, накануне у отца Руке было чересчур много крестин, а в таких условиях сложно подготовить хоть что-нибудь достаточно высокой пробы. Нет, честно, это погребение меня не впечатлило, куда ему до похорон Антуана Мендеса. Ах эти похороны Антуана Мендеса!.. Его жена — с попытками броситься туда, в яму, чтобы соединиться с любимым в вечности (о, как истерически она выла!); три его сына, удерживавшие матушку на краю разверстой могилы и одновременно подавлявшие глухие рыдания, — так и положено вести себя взрослым мальчикам перед лицом смерти. А прощание с покойным лучшего друга! Каждое слово будто отчеканено, каждое вызывает восторг, светлую задумчивость — ни малейшего намека на траур, напротив, он позволил себе рассказать несколько забавных историй из жизни, и присутствовавшие даже улыбнулись сквозь слезы. Искренне желаю этому лучшему другу, чтобы, когда настанет его час, и в его честь прозвучали такие же хвалы. Да уж, если у кого был полный порядок с похоронами, так это у Антуана Мендеса, можете мне поверить! Есть люди, которые умеют уходить достойно…
— «Johnny Johnny», а на конверте — собственноручная подпись Жанны Mac![1] Вот, смотри:
Жюльен с гордостью протягивает мне пластинку. Точно с таким же выражением лица он протянул бы мне свою фотографию на первой полосе какого-нибудь популярного еженедельника — глуповатый подросток, да и только, ишь разулыбался.
— Ну и что?
Я в течение нескольких секунд со всех сторон изучаю диск, потом возвращаю Жюльену.
— М-да, неплохо.
— На блошином рынке нашел! Девчонка-подросток, наверное, та самая Орели и есть, уступила за евро. А ее приятель хотел три! Но я его оставил с носом…
— Что? Три евро за сорокапятку Жанны Мас?!
— Ну-у… Парень меня раскусил, живо смекнул: если тридцатилетний мужик ищет такую штуку, значит, он либо придурок, либо коллекционер. А потом, тут же надпись!..
— Конечно-конечно, если только эту надпись сделала не сама Орели…
Он смотрит на меня, и во взгляде его ясно читается тревога пополам со скепсисом — так же было в тот раз, когда я усомнился в подлинности пиратской записи концерта Мадонны в Исси-ле-Мулино. Продлевая почти садистское удовольствие, я нахмуриваю брови — воплощенное недоверие. Он допивает все, что было в бокале, и снова заводит свою волынку:
— Ты что, можешь себе представить десятилетнюю девочку, которая сама надписывает себе пластинку? Чушь какая…
Что тут ответишь? Лучше промолчать, потому что я-то легко могу себе представить десятилетнюю девочку, которая сама надписывает себе пластинку.
Тут заходит Клер с кроликом в горчичном соусе и ставит этого несчастного на стол. Кролик в горчичном соусе! Почему бы не сказать, что она ставит на стол застреленного кролика в горчичном соусе? Моя концепция кролика такова: кролик есть покрытое мехом животное, которое роет в земле норы и убегает от охотников. То, что я вижу на столе, не кролик. Почему не говорят «застреленный кролик в горчичном соусе», «прирезанная курица на вертеле», «заливное из безвременно погибшего поросенка», «ризотто с угробленными мидиями»? По очень простой причине: люди всячески, любыми способами избегают напоминаний о том, что все мы не вечны.
Клер кладет мне на тарелку кусочек спинки. Надо сказать, что ясное понимание сущности смерти отнюдь не вступает в непримиримое противоречие со страстной любовью к застреленному кролику в горчичном соусе. Зато положение нахлебника с вегетарианством практически не совмещается. Когда тебя несколько раз в неделю приглашают разделить трапезу с друзьями, не станешь же при подаче каждого очередного блюда напоминать хлебосолам об их собственной кончине.
Пьем после еды ликер из даров моря, курим сигареты — это один из самых уютных ритуалов, он может либо успокоить, либо вызвать депрессию — в зависимости от времени, состояния, настроения. Сегодня все в порядке, мне хорошо.
— А как твоя пьеса, она уже…
…около года назад мы с Жюльеном познакомились на блошином рынке. Скажешь о ком-то, кого знаешь меньше года, что он твой лучший друг, — иные подумают, твое заявление отдает фальшью. Тем не менее у нас — никакой фальши, так все и есть. Я тогда продавал кое-какие найденные на чердаке у родителей вещички, нужно же было хоть сколько-то денег иметь в кармане, а Жюльен сделал стойку на «Square Room» Ала Корли[2] — пластинка лежала среди прочего барахла в моей коробке, и сам я ее никогда даже не замечал. Мы тут же прониклись друг к другу симпатией, совершенно не понимая, с чего бы. В тот же вечер он представил меня Клер, и с этого времени потянулась длинная череда обедов и ужинов у них дома.
А как только я им сказал, что пишу пьесу, между нами установились какие-то особенные отношения, совсем-совсем особенные, что-то вроде молчаливого покровительства. Существуют артисты, художники в самом широком смысле слова, и существуют люди, которым очень хотелось бы стать художниками, — кстати, именно к этой категории относятся меценаты, — ну и есть еще люди… тут уж ничего не поделаешь, есть еще люди, для которых каждый артист, каждый художник — либо бездельник, либо педик, либо и то и другое сразу.
Клер и Жюльена нельзя было назвать меценатами в полном смысле слова (между нами никогда и речи не было о деньгах), лучше сказать, что они переживали период романтического человеколюбия (или гуманитарного романтизма). Дружба с застрявшим на мели художником (или окаянным артистом) позволяла левой буржуазии той эпохи нарушить монотонность существования, а как раз об этом она и мечтала. Потому и установился сам собой новый ритм жизни, при котором пять раз в неделю меня приглашали к столу, и аккурат во время обеда или ужина укреплялась наша связь, ставшая в конце концов не менее тесной, чем если бы мы были, например, друзьями детства.
Я часто употребляю слово «нахлебник» — правда, из чистейшего кокетства, не подумайте чего иного — но, возможно, и здесь присутствует некий романтический налет: возможно, честнее было бы говорить об обмене услугами. Они меня пять раз в неделю кормили — я в ответ пять раз в неделю нарушал их одиночество вдвоем, не давал ни тому, ни другой оставаться лицом к лицу с той жизнью, какой, прямо скажем, в их мечтах отнюдь не бывало. Каждый находит собственный жалкий способ выбраться из пустыни, которая…
— …продвигается?
— Помаленьку… Мне нужно еще многое довести до ума, но постепенно вещь начинает обретать форму…
— Так и не хочешь рассказать, ну хотя бы немножко, о чем она, в прятки играешь?
Я изо всех сил сжимаю губы. Жюльен добродушно смеется и восклицает: «Ох уж эти творцы!» А я в этот самый момент думаю без особых, впрочем, оснований, что друг-то ведь ужасно одинок. Клер спрашивает, не хотим ли мы услышать, что обещают наши гороскопы, мы не слишком настаиваем на знакомстве с ними, хотя на самом деле очень хотим узнать мнение звезд насчет нашего будущего: обоим позарез необходим проблеск надежды, даже обманной.
Клер работает в фонде, который выдает пособие многодетным семьям, Жюльен — в дирекции по материально-техническому обеспечению[3], что уж они каждый у себя делают, понятия не имею, я их не спрашиваю, а сами они не рассказывают. Наверное, как и я, понимают, что эта тема всем уже оскомину набила, вот мы чаще и предпочитаем помолчать, а не обсуждать служебные дела. Молчать вместе нам никогда не тягостно. Кое-кто сказал бы, что это и есть доказательство настоящей дружбы, — чушь собачья. Да, мы настоящие друзья, да, нам не тягостно молчание при встречах, но здесь нет никакой причинно-следственной связи.
Я с большим недоверием отношусь к похоронам Констанов. В прошлом я навидался погребальных церемоний Констанов, и все они оказались никуда не годными от начала и до конца: насквозь фарисейские, слабые и неубедительные. (Имею в виду похороны Жерара Констана, Дельфины Констан и — наверное, самые ужасные из всех — похороны Амеде Констан.) Мне уже сто лет ясно: эти Констаны совершенно не способны умереть как следует.
Вот потому, прочитав в столбце с некрологами о том, что ближайшие похороны — это похороны некоего Жана-Мари Констана, я сразу отреагировал на сообщение резко отрицательно. Лучше уж проехать несколько лишних десятков километров, зато присутствовать на качественной церемонии (например, Барро — Барро всегда все делают очень точно и правильно, ничего выдающегося ждать не приходится, но лично меня они пока ни разу сильно не разочаровали).
В конце концов, уступив внезапному приступу снисходительности (а может быть — и лени), я решил все-таки отправиться на похороны Констана, правда, заранее уверенный, что ничего хорошего там не увижу и не услышу. Ладно, по крайней мере, если это окажется полный провал, у меня будут научно обоснованные и неопровержимые доказательства того, что Констаны умирают хуже некуда.
И каково же было мое изумление, когда зять Жана-Мари Констана принялся в надгробной речи бичевать покойного, ссылаясь на какую-то темную и запутанную историю о наследстве и затапливаемых землях. Двум здоровенным парням (сыновьям Констана?) пришлось вмешаться, они заставили этого типа замолчать и увели его подальше от группы, которая явилась восхвалять усопшего, а не поносить его. Атмосфера после этой интермедии стала по-настоящему магической, печаль, кажется, удесятерилась, ручьи слез переполнились и превратились в реки. Казалось, каждый из присутствующих молча припоминал трогательные эпизоды, которых, может, и не было, а если и были, то горем явно приукрашивались.
Когда я наблюдал за всем этим потоком эмоций, накрытый ими, как куполом, какой-то человек с другого конца нашей группы вдруг подмигнул мне и — с совершенно идиотской улыбочкой — потихоньку показал большой палец. Кругленький такой человечек на коротких ножках, ну очень жизнерадостный на вид…
Откуда я знаю этого типа? Нет, не могу сказать откуда, но тем не менее убежден, что и раньше встречался с ним.
— Так как твоя пьеса-то — продвигается?
— Потихоньку-полегоньку продвигается… Нужно еще многое довести до ума, но постепенно вещь начинает обретать форму…
Мать положила мне на тарелку бедрышко мертвой курицы, брату — второе. Мой брат всегда говорил, что кривая самоубийств резко пойдет вниз с того дня, когда генетика позволит разводить кур с тремя ногами, и что нет детской травмы тяжелее, чем травма ребенка (обычно это старший), которому постоянно достается крылышко или вообще кусочек белого мяса, тогда как двое других едят ножки. В нашей семье такой проблемы не было и нет: нас только двое. И у нас с братом поэтому статистически шансов покончить жизнь самоубийством куда меньше. Во всяком случае — по причине
— А знаешь, ведь театр, это…
— …так ничего и не добились!
Брат хмыкает, вгрызаясь в бедрышко, такие минуты вздорной болтовни, когда нудно повторяется одно и то же, возвращают нас к поре беззаботного детства (в то время как предполагается, что приведенная выше тирада должна меня образумить, если не заставить убояться). Затем наступает черед сравнений.
— Если бы ты продолжал учиться, ты мог бы получить нормальную работу и писал бы свои пьесы в свободное время. Вот посмотри на Тео, он ведь…
…всегда сдавал любые экзамены с потрясающей легкостью. Он двигался по дороге школьного обучения так, словно двери перед ним, одна за другой, распахивались сами. Увидев, что он, едва четырехлетний, уже умеет читать и писать, родители поняли, что в дальнейшем все пойдет как по маслу, и смогли с этого дня сосредоточить внимание на предмете своих истинных тревог: на мне.
Я старше брата на год, так что не я, а он появился на свет случайно. (Кому же неизвестно: если между двумя детьми разница всего в год или даже меньше, — появление на свет младшего иначе как случайностью не объяснишь.) Стало быть, вполне закономерно, что он оказался куда талантливей меня: надо же было чем-то компенсировать вечное чувство вины, которое могло бы извести его при малейшей неудаче. Даже не при неудаче — просто, если бы ему случилось быть слегка не в форме.




