Читаем Выше нас — одно море онлайн бесплатно
Выше нас — одно море
<emphasis>Сборник рассказов, вышедших в Мурманском издательстве 1971.
Юрий Иосифович Визбор , Альберт Андреевич Беляев , Евгений Пестунов , Василий Шилоносов , Евгений Рыбников
Приключения / Морские приключенияКаждый раз перед отходом в море я заполняю судовую роль РТ «Колгуев». После капитана, старшего механика и старпома вписываю себя: фамилия, имя, отчество — Отроков Владимир Сергеевич, год рождения — 1944, занимаемая должность — третий помощник капитана.
Конечно, следовало бы записать второго штурмана и второго механика, а уж потом себя. Следовало бы… Но это неважно: через какой-нибудь годик-полтора я и сам стану вторым штурманом, просто я немножко опережаю события.
А что это так и будет, я ни чуточки не сомневаюсь. Пока что мне здорово везет во всем. Только окончил мореходку и, пожалуйста, получил направление на один из лучших, передовых кораблей тралового флота — «Колгуев». А кто на «Колгуеве» капитаном? Сам Корнеев Игорь Федорович, лучший наш промысловик. Он уже третье судно из отстающих в передовые вытащил. С таким капитаном и работать одно удовольствие, есть на что посмотреть, чему поучиться.
Но, вообще говоря, на передовом корабле плавать не так-то легко и просто: все время на виду у людей живешь. Сойдешь на берег, и все кажется, что каждый встречный, незнакомый человек смотрит на тебя с особым пристрастием, будто спрашивает: «Так ты, значит, с того самого „Колгуева“, о котором столько говорят. А ну, покажись, каков ты есть, чего ты стоишь?»
Да и не только на берегу, в море тоже от постороннего взгляда не скроешься. Почти в каждом рейсе какой-нибудь представитель бывает, то из управления флота, то из базового комитета профсоюза, то из рыбного института — все изучают наш опыт, а распространять-то, конечно, этот опыт приходится больше самому Игорю Федоровичу и нашему тралмейстеру Степану Фомичу Мошникову. Но так, видимо, и положено — одни изучают, другие распространяют.
О корреспондентах я уж не говорю, видали мы всяких, и не только из местной, но и из центральной печати. Один даже писатель московский с нами в рейс ходил. Этот техникой тралового флота интересовался мало, а все больше налегал на эмоции, все расспрашивал матросов и особенно боцмана Виктора Жаброва, что они чувствуют, что переживают.
Потом в одном московском журнале был напечатан очерк этого писателя под звучным, красивым названием «Голубая пахота». Мы, стало быть, «голубые пахари», прочитали его хором, всей капеллой. Ничего не скажешь, здорово написал, художественно. И не так уж много напутал. За один рейс попробуй-ка разобраться во всех наших кухтылях, бобинцах, клячевках; не только что писатель, матрос не сразу постигает эту тралмейстерскую премудрость.
Словом, всем очерк понравился. Только боцман Виктор Жабров как-то пожаловался капитану:
— Ну за каким дьяволом он мне бороду присобачил, да еще рыжую, шотландскую. Разве я похож на рыжего? И трубку в рот мне сунул, благодетель какой нашелся. Будто бы я во сне с этой трубкой не расстаюсь. А я один раз в жизни из трубки попробовал, и то чуть не стошнило.
— Ты напрасно возмущаешься, Виктор Петрович, — усмехнувшись, сказал капитан. — Где ты читал, чтобы боцман без бороды был и без трубки был? Терпи. Так положено, морской колорит требует.
Ах уж этот мне морской колорит!
С ним, с этим колоритом, я впервые столкнулся, когда у нас на палубе в один прекрасный апрельский день, перед самым отходом в море, появился еще один представитель.
Он сразу обратил на себя общее внимание потому, что весь был закутан в меха: на голове огромная мохнатая шапка, такую я видел на журнальном фото у шотландского гвардейца из охраны английской королевы, на ногах мохнатые собачьи унты, а шуба из великолепной глянцевато-желтой нерпичьей шкуры. И был этот новый представитель чем-то похож не то на Роберта Пири перед его отправкой на Северный полюс, не то на сотрудника магазина мехторга во время демонстрации новых моделей одежды.
Но он не был ни тем, ни другим.
Спустя некоторое время по распоряжению капитана я занес в судовую роль еще одного члена экипажа: «Фамилия, имя, отчество — Зимовейский Клавдий Филиппович, занимаемая должность — художник». Немножко подумав, я приписал в скобках «пассажир», поскольку по штатному расписанию должности художника на рыболовном траулере не предусмотрено.
Порядок! Если дело пойдет и дальше так, то можно ожидать, что в скором времени мы увидим у себя на судне представителей и других искусств.
А что? Почему бы не сходить с нами в рейс, скажем, Надежде Румянцевой? И нам приятно (не каждый день в кают-компании борщи раздает кинозвезда), и ей полезно, пусть вживается в новую роль.
Художнику предложили на выбор — хочешь, живи в просторной, светлой капитанской каюте и спи на мягкой капитанской постели, поскольку сам капитан никогда в рейсе ею не пользуется, предпочитая протертый жесткий диван, а не хочешь — иди в «дом приезжающих». «Домом приезжающих» зовут мою каюту, в которой, помимо моей, есть еще одна запасная койка, но она никогда не пустует.
Зимовейский вежливо поблагодарил капитана и поселился в «доме приезжающих».
— Очень мило, — сказал он, оглядывая длинную каюту. — Тепло и уютно, как в ученическом пенале.
Мы познакомились.
Заметив любопытные взгляды, которые я бросал на настоящего живого художника и на его художественный багаж — все эти этюдники, подрамники, он дружелюбно рассмеялся и сказал:
— Вам, должно быть, кажется очень смешным и диким мой наряд. Признаться, я и сам в нем чувствую себя Пятницей, который стянул козлиные шкуры у своего благодетеля Робинзона Крузо. Кстати, вы женаты, Володя? — неожиданно спросил он.
Я почему-то покраснел и буркнул, что еще не женат.
— Не женат? — повторил он. — Умница. Одобряю. Хотя, с другой стороны, без семьи человеку тоже нельзя, холодно и неуютно. А вот с такой женой, как моя Наталья Борисовна, всю жизнь просидишь за столом в детском слюнявчике. Того не смей делать, этого не моги, ногами не болтай, в носу не ковыряй. Прожил я на свете уж пятьдесят лет, а она все думает, что мне еще пятнадцать, к тому же, раз я художник, то, конечно, в житейских делах ни черта не понимаю и беспомощнее любого ребенка.
Он иронически фыркнул, пригладил ладонью жиденький светлый пучок волос над высоким чистым лбом.
— Вы и не представляете, Володя, какую баталию я выдержал перед отъездом сюда. Сначала она и слышать не хотела о моей поездке на Север. Это, говорит, только в пьесах молодые герои уезжают на Север или на Дальний Восток от своих жен на другой день после свадьбы. А ты уже, слава богу, не молод, и женились мы с тобой не вчера, а тридцать два года тому назад. Если уж тебе нужна творческая командировка — поезжай куда-нибудь в Подмосковье, пиши пейзажи, рисуй портреты, герои не только на Севере, их и в Подмосковье хоть пруд пруди, любого выбирай на какую угодно тему. И только через пять дней моей планомерной осады она все-таки сдалась и пошла по магазинам закупать теплые вещи. Тут уж и мне пришлось сделать уступку и напялить на себя эту пушную экзотику. Но я считаю, что мне еще повезло, — он ухмыльнулся с видом человека, которому удалось кого-то ловко провести. — Если бы моя благоверная узнала, что я собираюсь идти в море на рыбацком корабле, она обрядила бы меня, наверное, в водолазный скафандр или во что-нибудь такое, непромокаемое.
Он рассказывал все это точно расходившийся школьник, которому удалось, наконец, вырваться из дому от строгой любящей матери на улицу, а на его подвижном, иссеченном глубокими морщинами лице все время блуждала грустная и добрая усмешка. И я понял, что этот пожилой, видимо много повидавший и переживший на своем веку, человек глубоко и нежно любит свою хлопотливую, заботливую Наталью Борисовну, и ее суетливая опека над ним вовсе не так уж тягостна, как ему хочется показать, видимо, для того, чтобы в глазах других не уронить своего мужского достоинства.
И еще я понял, что и сам он добрый, чуткий и отзывчивый мужик, этот Клавдий Филиппович.
Видимо, и я пришелся ему по душе, и вскоре мы подружились, как может подружиться молодой, только еще начинающий свою самостоятельную жизнь парень с бывалым и умным мужчиной.
Мне нравилось и льстило, что Клавдий Филиппович, человек широко образованный, с именем, держится со мной, с третьим штурманом, как с равным, не давит на меня своей мудростью и ученостью, а доверчиво делится со мной своими мыслями, сомнениями и даже сам иногда спрашивает у меня совета.
Чуть ли не в первый день нашего знакомства он признался мне, что, уезжая из Москвы, и не думал ни о каком морском путешествии. Просто его потянуло на Север, захотелось снова посмотреть на те места, где уже бывал в Отечественную войну. Но тогда ему, второму номеру минометного расчета, таскавшему на своей спине тяжелую плиту 82-миллиметрового полкового миномета, все виделось не так, как сейчас, тогда было не до пейзажей, не до колорита. К тому же здесь, в Заполярье, он провоевал не так уж долго: в бою за высоту 314 зимой сорок второго его тяжело ранило. Он долго лежал в тыловом госпитале, а после выписки попал на другой фронт и уже не минометчиком, а художником в армейскую газету.
То, что Зимовейский увидел на Севере сегодня, спустя двадцать с лишним лет, было, конечно, совсем не то, что сохранилось в памяти бывшего минометчика. Суровая красота Заполярья покорила воображение художника. Он уже успел побывать и в Кировске, и в Ловозерской тундре, и в Никеле, сделал не один десяток этюдов, зарисовок, набросков. Но все эти первые заготовки не удовлетворяли его, ему казалось, он повторяет то, что он уже видел в картинах других художников. Ему как будто не хватало своего собственного видения природы и людей Севера, и его личные, непосредственные впечатления как бы накладывались на какой-то готовый фон. Так он мне объяснил, если я его правильно понял.
И вот уже здесь, в Мурманске, одна сценка, увиденная им случайно в рыбном порту, необычайно взволновала его, дала толчок творческой фантазии.
Он заметил на причале группу молодых моряков, видимо только что вернувшихся из рейса. По одному виду этих ребят можно было догадаться, что рейс был удачным; они счастливы, что все лишения и опасности трудного плавания остались позади и теперь их ждут встречи с родными и все другие короткие береговые радости.
— Тогда меня словно озарило, — сказал Клавдий Филиппович, — ведь это же готовый сюжет целой картины. И назвать ее можно «На берегу» или еще выразительнее — «Дома». Я вижу ее, эту картину. Она преследует меня даже во сне. Представляешь, группа моряков на причале. За их спинами видны мачты, надстройки кораблей, под ногами влажные доски причала, а они стоят — молодые, рослые, удалые. Вон крайний совсем еще мальчишка (должно быть, ходил в свой первый рейс) и сейчас осторожно притоптывает ногой, точно пробует крепость земли — какова она, не качается ли. А с другой стороны — статный парень с открытым воротом лихо заломил кепку и радостно смеется, повернув голову в сторону, туда, где, должно быть, только что прошла или проехала на автокране какая-нибудь симпатичная девчонка с рыбокомбината, бросившая на него застенчивый и восхищенный взгляд.
Клавдий Филиппович был так возбужден, его так захватила эта видимая одному ему картина, что он и сам весь как-то преобразился, глаза молодо блестели, на впалых щеках пробивался румянец, и светлая «несжатая полоска» над высоким лбом щетинилась, колыхалась, точно потревоженная ветром.
Он, как заведенный, крутился по тесной каюте и говорил, говорил.
— В этой живописной, колоритной группе я вижу и другие фигуры, и что ни фигура, то свой характер, свое лицо, своя походка, своя, как говорится, особенная стать. Но все они группируются вокруг одного. Он в центре, он средоточие, магнит, ядро всей картины.
Вдруг он круто обернулся на ходу и спросил меня:
— Ты, конечно, бывал в Третьяковке и видел знаменитую картину «Бурлаки»?
Я снова покраснел и хотел было объяснить, что, к великому своему стыду, в Третьяковке еще не бывал, да и в Москве-то был однажды проездом, так что, кроме Ленинградского и Курского вокзалов, ничего не видел. Но он не дал мне и рта раскрыть и снова дал полные обороты.
— И конечно, ты, как и каждый, увидел сначала этого великолепного Канина.
— Кого? — удивленно спросил я.
— Ну, того, первого бурлака, который, навалившись грудью на лямку, бредет по раскаленному песку и смотрит исподлобья пронзительными умными глазами.
— Разве он и взаправду был? — удивился я, — настоящий, живой, а не только на картине?
Я вспомнил этого бурлака по многим репродукциям. И в душе обрадовался, что он когда-то и в самом деле жил и его звали Каниным, оттого сама картина представлялась мне теперь ближе, понятней и мне еще больше захотелось побывать в Третьяковке.
— Но, конечно, это не просто портрет того реально существовавшего бедолаги Канина, — терпеливо начал мне пояснять Клавдий Филиппович. — Под гениальной кистью Репина он преобразовался в художественный образ такой покоряющей силы и глубины, что мы забываем о самой натуре, о каком-то одном, никому неизвестном Канине. И все-таки не будь его, того далекого, неведомого нам Канина, не будь художник так горячо влюблен в эту натуру, может быть, не было бы и самой картины. Нет, Репин, конечно, написал бы своих бурлаков, но это была бы другая картина. Понимаешь, Володя, другая, может, живописней, лучше по цвету, по полотну, но только не та, которая существует и за которую мы вечно благодарны художнику.
Клавдий Филиппович говорил горячо, взволнованно, как можно говорить только о вещах тебе дорогих, кровно близких, выстраданных. И это меня еще больше притягивало к художнику.




