Читаем Ленинградская история онлайн бесплатно
Элла Медякова
Ленинградская история
От автора
Я родилась в Ленинграде в 1935 году в семье инженеров, окончила технический вуз в 1953 году, после чего начала работать инженером, а затем преподавателем вуза, каковым остаюсь до сих пор. Разумеется, за такое время нельзя было не стать кандидатом наук и доцентом.
Тем более что я, к собственному сожалению, самой отличительной своей чертой считаю серьезное до идиотизма отношение к насущному делу, даже если это дело вдруг оказывается, к примеру, любовью.
В течение шести лет, в бурные годы начала реформ, мне довелось стать нештатным сотрудником городской газеты "Русский инвалид". Причем я была настолько упертым работником, что регулярно печатала свои материалы бескорыстно, в смысле бесплатно. Наконец, я не могла отцепиться от своей въедливой дотошности даже во время приятных занятий беллетристикой.
Но, слава Богу, теперь, оглядываясь на всю свою беспредельно серьезную жизнь, я радуюсь тому, что в ней у меня (как, впрочем, и у многих) было немало комического. И мне все еще безумно интересно рассматривать и оценивать этот сплав серьезного, грустного и смешного.
В страсти, раскаленной добела,
или Земля для двух людей
И когда друг друга проклинали,
В страсти, раскаленной добела,
Оба мы еще не понимали,
Как земля для двух людей мала.
А. Ахматова, 1909
Четвертого августа 1964 года я попала в катастрофу, в результате чего стала инвалидом, потеряв правую ногу. И мой тогдашний возлюбленный стал невольным виновником моего несчастья.
Было мне 28 лет. Отношения наши тогда были абсолютно платоническими, если не считать сотни-другой сумасшедших поцелуев. И не потому, что я в те годы была особой высоконравственной, - вовсе нет. Просто боялась родить еще одного ребенка, а двое детей у меня тогда уже было, причем с разницей в полтора года.
И вот в марте 1965 года шла я на своей "козьей" ноге и на костылях по заснеженной аллее Дома творчества писателей, что находится в курортном поселке Комарово. Удалось достать горящую путевку, так как это был месяц для настоящих писателей, которые старались творить в это время в городских условиях.
Навстречу мне неторопливо шла, опираясь на палку, седая, солидная женщина. Как я позже узнала, она тогда почти не писала стихов, а писала их прежде, - в начале XX века. И всегда жила отстраненно от советской власти, которую наверняка презирала - высокомерно, таинственно, молча.
Три лика этой женщины - гимназистки с косой, изящной молодой женщины с челкой и уже весьма пожилой грузной дамы на фотографии, в оксфордской мантии и четырехугольной шапочке с кисточками, - я помнила по портретам. И вот в марте 1965 года она предстала передо мной, величественная, по-королевски спокойная.
Эта женщина принимала все, что ей предоставили после долгих лет забвения - и свое пребывание в Доме творчества, и почтительную свиту окололитературных мальчиков, поддерживающих ее под локотки.
В те далекие годы я дико стеснялась своей нелепой "козьей" ноги, наспех сделанной в институте протезирования, и костылей; боялась жалостливых взглядов, обращенных ко мне. Поэтому, повстречавшись с нею, постаралась поспешно отойти в сторону. Однако успела заметить, как она мне по-свойски подмигнула, и услышала фразу, произнесенную вслух:
- Девочка эта будет много страдать! У нее такой высокомерный вид. Таким втройне тяжелее...
Наутро один из сорокалетних "мальчиков" принес мне тоненький сборник стихов. Я прочитала вслух:
И когда друг друга проклинали в страсти, раскаленной добела, оба мы еще не понимали, как земля для двух людей мала...
В свои 28 лет я толком не знала, кто эта женщина с профилем древнеримской императрицы Люции, пока мне не рассказали. Однако втайне я изумилась ее замечанию, потому что она угадала мою тогдашнюю двойственность - несомненное переживание несчастья и одновременно некое кокетство своим положением. Однажды она сказала своим глубоким низким голосом кому-то из свиты:
- Вечером завтра приведите ко мне эту кокетку...
Ночь я не спала, читала ее стихи, которые помогли мне многое понять. Эта ночь превратила простую, в сущности, любовную интрижку в глубокую страсть.
И вот наступил вечер. Номер был двойной, что считалось в тогдашнем Доме творчества писателей архипочетным. И, надевая свою "козью" ногу, я решила, что скажу пару слов и уйду. Я отчего-то боялась ее.
В этом роскошном номере мне был предложен чай. Я робко села напротив, отставив костыли в сторону, хотя робкой тогда себя не считала. Свита оставила нас одних. Она внимательно изучала меня с ног до головы. Потом стала читать стихи:
Если б все, кто помощи душевной у меня просил на этом свете, - все юродивые и немые, брошенные жены и калеки..., мне прислали по одной копейке... но они не слали мне копейки, а со мной своей делились силой, и я стала всех сильней на свете - так что даже ЭТО мне не трудно было...
Что такое это, я понять тогда была не в силах. И, признаюсь, даже обиделась. Ведь я считала, что скоро буду как раньше - независимая, легкомысленная, хорошо ходящая. И у меня сейчас есть возлюбленный. И так будет всегда.
- Что это вы поете вместе с ним, когда обнимаетесь и целуетесь на скамейке за столовой? - спросила она, лукаво усмехаясь. Я покраснела до слез. О, профиль императрицы Люции, о, шаль на полных плечах, сколотая старинной камеей!
Не могла же я сказать этой, столь уверенной в себе пожилой женщине, что мы пели "Эдвин, из-за любви безумной такой не в силах стать я скромной с тобой, так низко пала...". При этом мы целовались действительно без конца.
Она, не получив от меня ответа, задумалась, полузакрыв глаза с большими веками, и не мне, грешной, было судить, о чем... Не только судить, но даже предполагать. Вообще говоря, женщины любят растравлять душевные раны, свои и чужие, чтобы потом долго их зализывать. Эта была не такая.
И она спросила меня, делающую вид, что допиваю чай:
- Любите его?
Сейчас мне столько лет, сколько ей было тогда, и, боюсь, ее вопрос меня глубоко оскорбил. Конечно, люблю, разве все не видят, как я его люблю?
- А что станете делать, когда он разлюбит?
Тут я гневно воскликнула, возмущенная, поперхнувшись ненужным чаем:
- Разлюбит?! Он?! Да никогда этого не будет!
О взгляд ее в сторону! Римская гордая голова!
На прощанье она мне подарила зелененькую коробочку с духами. Но в гости на чай больше не позвала. Видимо, неинтересной я ей показалась. Потом мы только вежливо раскланивались. Но я не очень была этим опечалена. Я с головой погрузилась в свой неповторимый роман. К тому же надвигались проблемы с работой, потому что профессии как таковой у меня не было. Так, один диплом непрестижного технического вуза плюс пять лет трудового стажа при двух декретных отпусках - всего ничего. Шли годы и годы. Вначале они тянулись медленно, потом побежали быстрее. И что странно - чем крепче я становилась на ноги, тем быстрее уходила любовь, казавшаяся вначале вечной.
Только что я научилась ходить на протезе, и нате вам - поднатужилась и защитила диссертацию. Мой же возлюбленный в это время успел жениться, но ненадолго и не на мне, потом развестись, чтобы вступить в связь с молоденькой лаборанткой, которая даже родила ему сына. Он то уходил, то возвращался ко мне, то опять уходил, а куда и к кому, я не спрашивала. Я всегда была женщина северная и тушила свои эмоции, едва они возникали. Просто я всегда была чем-нибудь занята. Он стал сильно выпивать (ты пьешь вино, твои нечисты ночи... покоя, видно, не нашел в вине...). Иногда делился со мной своими бредовыми идеями, например, уехать на Валаам, чтобы стать монахом. Я отделывалась шутками, потому что стала женщиной трезвой, обдумывающей каждый свой шаг, старающейся забыть все прежние глупости, ну хоть такие: светлячка, положенного мне в волосы одной белой ночью. Правда, он теперь воспринимал меня не как возлюбленную, а как некоего бесполого товарища. Я это слишком хорошо чувствовала. Ему просто нравилась моя жажда жизни.
По-новому, спокойно и сурово, живу на диком берегу, - так было написано той женщиной в тоненькой книжице стихов, которые я вдруг стала понимать. Я прозрела, и стихи меня утешали.
Он же старел не синхронно со мной, а с заметным опережением. Стараясь себя максимально занять, я даже приобрела некое подобие дачи, напоминающей хозяйственный амбар ханты-мансийца XVIII века, который видела в музее этнографии. Часто теперь позволяла я себе иронизировать, глядя на холостяцкий быт моего бывшего возлюбленного. И начинала думать так: "упечь бы тебя, скотину эдакого, лет эдак на пяток в тюрьму, а за что - сам знаешь. Ты же отделался легким испугом. Ты обещал мне любовь вечную-бесконечную, а по твоей вине я стала инвалидом. Что, не можешь докумекать, что нам двоим было бы несравненно легче прожить рука в руке? Ты даже представить себе не можешь, как трудно мне жить" (знаешь, долю такую лишь врагу пожелать я могу... для тебя я долю хмурую, долю-муку приняла...). К сожалению, психология у инвалида иная, чем у здорового человека. И сердце мое билось в недоумении - начать с такого накала, а кончить вульгарной ненавистью, причем обоюдной!
Но я еще имела силы внешне держать себя в границах, потому что знала у алкоголика психология тоже совсем иная, чем у непьющего человека. А когда мой возлюбленный окончательно спился, я втайне начала его презирать, потому что моя страсть окончательно догорела. Я старалась себя утешить. Ведь сама же выбрала собственную дорогу - свое право на добродетель и грех. Я говорила себе часто по мере того как старела: "Ну, захотелось тебе в молодости попробовать нечто иное, чем пресные супружеские отношения, ну посидела со светлячком в волосах, обнявшись с неким несравненным, нежным. Ведь тебе никто тогда не мешал сидеть на коленках законных, мужниных... Тебе же было это как-то неинтересно. Кстати, и заниматься с мужем тем, что люди называют любовью, в его неталантливом исполнении тоже не хотелось... Назовем это нелюбовью. Иначе как назвать то, чем он меня терзал целых пять лет? Вот потом была настоящая любовь, - но с другим. Только муки уже были не телесные, а душевные..." Все отнято: и сила, и любовь... дни томлений острых прожиты вместе с белою зимой... я не плачу, я не жалуюсь, мне счастливой не бывать... мы хотели муки жалящей вместо счастья безмятежного... оба мы в страну обманную забрели и горько каемся...
Уже будучи смертельно больным, он как-то обвел глазами комнату, портрет своей покойной бабушки в резной дубовой раме и золотую школьную медаль, неизменно лежащую на столике у дивана, на котором он существовал последние месяцы, после чего спросил меня:
- Интересно, и кому это достанется?
Я тут же напомнила ему о существовании сына от лаборантки Ольги.
Он взвился:
- У меня нет сына! Все твои фантазии! Кстати, где доллары, которые лежали в той коробке? Не ты ли их случайно взяла, надеясь, что я о них забыл?
Я проглотила слюну и ответила миролюбиво, но, если вдуматься, достаточно едко:
- Оставим в покое мифические доллары. Их в нашей жизни не было и не будет. А вот насчет сына ты напрасно. Он есть и реально существует. Разве не наш долг помогать нашим потомкам?
- Что ты мне все талдычишь: долг, долг!
Я не дослушала, сделала неизящный пируэт и пошла в коммунальную ванную, где попудрила нос и смочила глаза холодной водой. Потом постаралась улыбнуться своему отражению.
И наступил день, когда на простое вроде замечание о погоде, о лекарстве, о работе он стал ежеминутно взвиваться. Я сказала, что он плохо, равнодушно относится к своему телу, оттого и болеет. Так он относится и ко мне. Разве я предполагала в шестьдесят пятом году в Комарове, что он станет со мной таким?
Он сидел на тахте, опухший, грязный, страшный. Как страшно изменилось тело, как рот измученный поблек! Это тоже ее слова.
Из его опухшей щеки тек гной. В его глазах я читала ненависть. Он наверняка думал - ты остаешься, а я должен умереть.
Я поспешила почему-то сказать:
- Я тоже очень и очень страдала...
Он перебил меня непримиримо:
- Мне надоело слушать о твоих страданиях! Ты стала удивительно наглая и высокомерная - это просто нестерпимо!
Наглая? Вся моя жизнь тут же промелькнула передо мной за считаные секунды - от светлячка в волосах до этого упрека.
Он сказал куда-то в сторону:
- Закройте за этой женщиной входную дверь!
Я догадалась, кому он это говорит - соседке, сторожившей меня в коридоре. И входная дверь за мной не просто закрылась, а с шумом захлопнулась.
Я подошла к остановке трамвая. (А я иду - за мной беда не прямо и не косо...) Придя домой, я открыла зеленую коробочку с бывшими духами, вдохнула слабый аромат шестьдесят пятого года, и запела, тихо глотая ненужные в моем возрасте слезы: Эдвин, из-за любви безумной такой...
Сколько раз я подходила к некоему окну на первом этаже новостроек! Теплился там огонек, значит, работал телевизор. (Это песня последней встречи, я взглянула на темный дом. Только в спальне горели свечи равнодушно-желтым огнем.) Но я не стучала в это окно (он так хотел, он так велел словами мертвыми и злыми) и знала, что сама хороша (не всегда ты доброй была...). Мрачно и остервенело вкалывая на своих сотках, я часто думала о том, что мой бедный скелет скоро окончательно взбесится и перестанет стоять вертикально, потому что вынужден опираться только на одну здоровую конечность, а эта самая якобы здоровая конечность с каждым днем стареет... Да что говорить! Много ненависти может скопиться у человека...
Возвращалась я домой после таких ночных прогулок на первом утреннем трамвае (боль я знаю нестерпимую, стыд обратного пути...). Я все еще надеялась, что он меня позовет, что ему тоже больно (а обидишь словом бешеным - станет больно самому.). Я так и не узнала, как он пережил последние дни (я не знаю, ты жив или умер...), и часто поднималась во мне тоска по прежним дням, по тому человеку, каким он мне казался в молодости. В один прекрасный день огонь в его комнате погас, а в поликлинике равнодушный голос регистраторши сообщил, что он умер. И дату назвал.




