Читаем Трудный возраст (Зона вечной мерзлоты) онлайн бесплатно


Трудный возраст (Зона вечной мерзлоты)

Захватывающая повесть "Трудный возраст" рассказывает о сложной подростковой реальности и жизни в детском доме от лица одного из воспитанников. Автор Егор Молданов в 2008 г., в рамках премии "Дебют", получил специальный приз «За мужество в литературе». Однако, в последствии всплыл подлог авторства, что не умаляет достоинств повести.  

Егор Молданов

Проза / Современная проза
<p>Молданов Егор</p><p>Трудный возраст (Зона вечной мерзлоты)</p><p>Часть первая. Пентагон</p><p>(доклюшкинский период)</p>

Мое погоняло Сильвер. Мне его намертво прикрепили на Клюшке. Я быстро привык к новой кличке, как к родному имени, свое настоящее давно вычеркнул из памяти. В нем не было ни романтики, ни приключений, и еще оно было какое-то неживое, как шрам после перенесенного аппендицита. Сильвер звучало красиво, колоритно, грозно, Комару нравилось.

Сейчас я обитаю в Бастилии. Первое время было тяжело морально, но это от непривычки, к тому же я всегда помнил золотые слова Железной Марго: “Если тебе плохо, помни: могло быть и хуже”. Мне в этом “злачном” месте осталось пробыть ровно год. Благодаря адвокату, которого нанял Большой Лелик, мою уголовную статью переквалифицировали с “убийства” на “убийство, совершенное в состоянии аффекта”, плюс он нашел еще кучу смягчающих обстоятельств. Судья, рослый и с лысой, точно картофелина, головой, прописал мне два года санаторной профилактики в колонии общего режима для несовершеннолетних. На приговор мне было начихать с высокой колокольни, но, с другой стороны, лучше два года в Бастилии, чем восемь где-нибудь в Сыктывкаре, чего безуспешно добивалась стервозного и неудовлетворенного вида прокурорша, нервическая такая тетка, чем-то определенно смахивающая на нашу Пенелопу из Клюшки.

Я бы всей этой галиматьи не писал, я вообще не любитель писать на публику. Письма и те пишу только троим: Айседоре, Железной Марго и Большому Лелику. Они наперегонки шлют мне посылки, чтобы я не забыл, что свобода все-таки существует и, что самое поразительное, меня там ждут.

Так вот, жил я себе спокойно в Бастилии, воздух, как все остальные, коптил, и тут ко мне пристала наша училка по литературе Матильда со своим сочинением на тему: “День, изменивший мою жизнь (из опыта пережитого)”. Ну, как вам темочка?! И я о том же. Давно заметил: литераторш хлебом не корми, дай загрузить нас подобными писаниями.

Я собрался было, как обычно, объявить предложенной душещипательной теме сочинения очередной бойкот, но вместо этого (какая бляха меня укусила, до сих пор не понимаю) принес Матильдушке часть своих мемуаров. Имею такую паршивую привычку, от которой никак не могу избавиться, — веду втихаря дневничок. Как-то дал Комару почитать свой душевный стриптиз, он два дня умирал от геморроидальных колик. Я еще не такие слова знаю. В той — прошлой — жизни я был прилежным, тихим пай-мальчиком, тянувшимся своими дистрофическими ручонками к свету знаний. И на Клюшке я не особо расслаблялся, даже областную олимпиаду по истории выиграл. Меня после этого сильно заценил Большой Лелик: мол, Клюшка утерла нос всем городским. Помню, тогда я сильно возгордился — еще бы! У кого угодно от такой победы крышу снесло бы. Не буду описывать, что было потом, потому что это не главное в моем повествовании.

На следующий день Матильдушка после уроков оставила меня в классе. В колонии имелась средняя школа, в которой преподавал поголовный старушатник, поеденный молью. Матильда была Акелой этого зарешеченного педагогического заповедника, и пацаны в Бастилии именно ее больше всего побаивались. У меня Матильда ассоциировалась с предпоследним дыханием батарейки, ей уже было глубоко за шестьдесят.

— Недурственно, очень даже недурственно, — произнесла она, пронзительно изучая меня через свои четыре глаза, как неведомую зверушку, то бишь Чебурашку. — Чувствуется, тебе пришлось несладко.

Я молчал, как партизан на допросе в гестапо: мол, умру за Родину-мать, но военной тайны не выдам.

Неожиданно Матильдушка взяла меня за плечи и повернула к себе.

— Божья искра, Сафронов, в тебе определенно есть. Ее только надо хорошо раздуть. Все зависит только от тебя, — Матильдушка оседлала свой любимый конек — нравоучение. — Напиши правдивую книгу о себе, у тебя получится, — заверила она. — Ты ее сможешь написать.

Я Матильде откровенно сказал, что из меня писатель, как из нее Майя Плисецкая, потому что она хромая на одну ногу, как и я, отсюда и мое погоняло — Сильвер.

— Напиши книгу хотя бы ради своего друга.

До Комара я думал, что можно прожить без дружбы, благодаря ему понял: дружба — это прекрасно, настолько прекрасно, что все остальное не имеет значения.

Матильда ждала моей реакции. И я понял, что попытаюсь написать книгу. Ради Комара, пацанов из Клюшки, ради Кузи, Железной Марго, Большого Лелика, в конце концов, ради той же самой взбалмошной Матильдушки. Она этого заслуживает уже за то, что кучу лет проработала в Бастилии простым учителем русского языка и литературы и сумела пробиться в мою душу.

— Человек должен не только построить дом, завести детей, посадить дерево, но еще должен написать книгу, — уверяла она. — Я в этом глубоко уверена.

— Я никогда не писал книг, — растерянно произнес я.

— У всего есть свое начало, — подбодрила она меня.

Иногда мне кажется, что вся моя жизнь — какое-то сплошное недоразумение или же вечный тупик, хотя Комар постоянно доказывал, что тупиков не существует, просто люди не умеют находить выход. Наверное, он был прав.

Я часто задавал себе вопрос: почему моя жизнь сложилась именно так? Тихомировы предупреждали меня, что их квартира — это теплица, что за ее пределами бушует совсем другой мир. Я не верил им, считал, что все везде одинаково, но когда оказался один, выкинутый на улицу, понял — они были правы.

У меня ведь в той, прошлой жизни, до Бастилии, Клюшки, было все: отдельная комната с телевизором, диваном, письменным столом, двухстворчатым полированным шкафом — и от всего этого добра я добровольно ушел. Дом, в котором я рос, показался мне адом, но, что такое настоящий ад, я узнал значительно позже. Только в Бастилии до меня дошло: судьбу не выбирают, с ней либо соглашаются, либо спорят.

Матильдушка часто на уроках вталдычивала нам, юным отрокам, что человек жив воспоминаниями; и, мирно коротая отведенный мне добрым дядечкой-судьей срок в Бастилии, я постиг, что старая батарейка Матильда была права: воспоминания не дают человеку засохнуть. Без них человек чахнет, как дерево без влаги. У меня полный чемодан воспоминаний, хватит на пять жизней вперед, хотя иногда мне хочется спросить у кого-нибудь (к сожалению, не у кого): “Жизнь всегда такая трудная или только в детстве?” А еще я очень боялся проморгать в жизни что-то хорошее…

Когда я был ребенком, то говорил, как ребенок, воспринимал мир, как ребенок, думал, как ребенок, но, когда я попал на Клюшку, я забыл о детстве. Порой появлялось странное чувство, что мне кто-то его заботливо стер из памяти большим ластиком, чтобы у меня не возникало лишних вопросов. Иногда всплывали детские воспоминания, они, как солнечные зайчики, заставляли меня смущенно улыбаться — для меня это так непривычно.

Я читаю перед толпой гостей стихи, родители заботливо водрузили меня на стульчик, чтобы все могли лицезреть их единственное и обожаемое чадо. На их удовлетворенных лицах застывшее выражение эйфории, как у наркоманов, принявших дозу. Чадо, сделав свое дело, дочитав наизусть длинный стих, невозмутимо спрашивает: “А конфеты?” У всех сидящих в комнате это вызвало волну искреннего умиления, кроме сквашенного лица матери. Мои карманы набиты вкусностями, я уплетаю конфеты, и через пять минут мои бледные щечки покрываются красной диатезной корочкой.

Когда гости ушли, маманя долго компостировала мне, пятилетнему отроку, мозги, как это непристойно мне, мальчику из приличной семьи, выпрашивать у гостей конфеты. Тогда я еще не совсем понимал, что такое приличная семья, но сразу сообразил, что все семьи разделяются на приличные и неприличные. Еще я понял, что мне необходимо радоваться до гробовой доски, что принадлежу к непонятной для меня касте избранных. Но вот чего точно не могли понять мои недоразвитые детские извилины, в которых еще слишком много пребывало белого вещества вместо серого, за что меня так сильно отчитывала мать. Я ведь ел не чужие конфеты, а свои, те, которые были выставлены гостям на десерт. Если бы гости отдавали свое, тогда бы не так обидно было, а так… Моя маленькая светлая голова никак не могла понять наезда любимых родителей…

Как яркий зеркальный блик мое первое путешествие в деревню. Мне, кажется, было тогда лет пять-шесть. Была ранняя осень. Родители уехали в деревню копать картошку, обещали вернуться к вечеру. Не вернулись. Я не то чтобы сильно испугался, что остался в квартире один, но было как-то на душе неспокойно, муторно. Я сходил к соседям напротив. Сказал, что мне одному дома страшно ночевать, но, если они отпустят ко мне своего сына Элла (сокращенно от фамилии Эллярт), мне будет не страшно, потому что, когда вор залезет в квартиру и захочет меня убить, я буду не один. Вдвоем мне нисколечко не страшно умирать. Моя убийственная логика сразила соседей наповал, и они оставили меня ночевать у себя. Утром я самостоятельно пришел на автовокзал. Ничуть не смущаясь, поинтересовался у толпившегося у стоянки народа, как мне доехать до такой-то деревни. Я мирно дождался тетки с маленькой сумкой через плечо. Мой рассказ о том, что я еду помогать родителям копать картошку, произвел на нее неизгладимое впечатление. Бедная тетка посадила меня на свои колени, и я так ехал всю дорогу, расспрашивая обо всем, что видел. Почему-то спросил про трусы. “Почему коровы не носят трусов?” Тетка долго и упорно смотрела на меня, не понимая, перед ней дебилиус или чересчур развитый мальчик. Наконец ступор у нее прошел, и она доступно объяснила мне, что в стране не хватило бы ткани, чтобы на всех коров и быков пошить труселя. Я сошел на нужной остановке. Память у меня с детства фотографическая. Мои драгоценные родители выпали в мелкий осадок, когда перед ними нарисовалось их дитя собственной персоной и счастливо крикнуло им через перекошенный заборчик: “Бог в помощь!” В деревне все так говорили друг другу, особенно тем, кто с утра до ночи вкалывал кверху попой на своих огородных плантациях.

— Кто тебя привез? — был первый, после столбняка, вопрос заботливых родителей.

Я с детства лягушка-путешественница. Мне уже тогда нужны были впечатления. Как-то мы с Эллом умудрились заблудиться в лесу. Нас трое суток искали, и каково же было мое превеликое удивление, когда вместо ремня папаня восторженно-радостно воскликнул: “Живы! Слава богу, живы!” Тогда мне казалось, что я его любил больше всех на свете.

Мы жили в трехкомнатной квартире: родители и я, их единственное чадо. Нам завидовал весь дом, и это доставляла матери истинное удовольствие.

Отец с матерью не ладили между собой, часто ссорились. Сам не знаю почему, но я смутно догадывался, что причина их взаимных разборок каким-то образом была связана со мной. Я часто слышал шепот матери за закрытыми дверьми, похожий на шипение змеи: “Это ты, все ты!”, “Если бы не ты!”. Отец не оправдывался, большей частью молчал и выходил из комнаты хмурый и неприветливый.

Иногда мать пренебрежительно называла отца “слюнтяй”. Меня так и подмывало кинуться на его защиту и крикнуть, что папа никакой не “слюнтяй”. Бывало, я даже уже открывал дверь, но мать грозным взглядом останавливала меня: “Выйди и не мешай нам!”

Я, загипнотизированный ее властным окриком, покорно уходил в свою комнату и тихо плакал от распирающей меня обиды. Никто не собирался меня утешать, это не принято было делать в нашей приличной семье.

Я помню отца вечно читающим газету, она заслоняла его от меня, и я, огорченный его неприступностью, приставал к нему и канючил до тех пор, пока он не выпроваживал меня, зареванного, из комнаты. Отец был высоким, статным, красивым, с шевелюрой седых волос. Он любил сидеть возле окна, наклонившись чуть вперед, подперев голову руками, и задумчиво смотреть в окно.

Отец был из той породы людей, которых ничего не стоило рассмешить, но очень трудно вывести из себя. Когда у папы заканчивались аргументы, он беспомощно восклицал: “Ну, Рита, но ей же богу, что ты делаешь?!” — и это было самым страшным ругательством. Но были моменты, когда мать выводила отца, и он по-настоящему сердился. Его гнев, как неизвестно откуда вырвавшееся пламя, мог в один миг испепелить весь дом. Это было крайне редко, в такие моменты мать отца безумно боялась и пискляво кричала: “Ванечка, я же хотела как лучше!” Отец, еле сдерживая себя, выдавливал грозное: “Молчи, Рита!” — и она покорно кивала головой и молчала. Но как только гнев отца улетучивался, мать с удвоенной энергией принималась его пилить, словно мстила ему за минуты своей вынужденной покорности.

Однажды отец пришел с работы навеселе, чего раньше за ним не наблюдалось. Это насторожило мать, она даже не приставала к нему, как обычно бывало. Отец купил мне кулек шоколадных конфет, сыпал анекдотами, таким веселым он мне даже очень понравился, чего не могу сказать о матери. Ее лицо, передернутое нервной гримасой, выдавало целую гамму отрицательных чувств, отец никак не реагировал на ее колкости. Тогда я впервые услышал от него слово “развод”. Его голос звучал сухо, в нем проступили непривычные для него уверенность и твердость.

— Да с радостью, — холодно отозвалась мать. — Но только запомни: Евгений тебе не достанется, только через мой труп!

— Рита, давай без истерик, — отец старался говорить мягко, пытаясь избежать скандала, но было уже поздно, машина была запущена.

— Ты ничего не получишь, — взвинчивая голос, продолжала мать (я был уверен, что она очень прямо стоит посреди комнаты, скрестив на груди руки).

Лицо отца было застывшее, белое, казалось, он разучился говорить.

— Ничего, — наконец выдавил он из себя, и в их комнате повисло тягостное долгое молчание. Я был уверен, что отец хотел прибавить что-то еще, видимо, очень грубое, но сдержался и сказал примирительно, с хладнокровным отчаянием пьяного человека: “Так нельзя, Рита”.

— А как можно? — победоносно-язвительно спросила мать. — Ты мне всю кровь выпил, — и пошло-поехало по уже проторенному сценарию.

Не знаю, что происходило в их комнате, но отчетливо помню, что отец просил у нее прощения. После этого случая мать полностью взяла власть в свои руки. Отец стал молчаливым приложением в нашей квартире, как мебель, картины, хрусталь. Было такое чувство, что мать окончательно сломала его в ту ночь. Наложило это отпечаток и на наши взаимоотношения.

Похожие книги