Читаем Быть больным. Записки из комнат больных онлайн бесплатно


Быть больным. Записки из комнат больных

НЕЗАКОННОЕ ПОТРЕБЛЕНИЕ НАРКОТИЧЕСКИХ СРЕДСТВ, ПСИХОТРОПНЫХ ВЕЩЕСТВ, ИХ АНАЛОГОВ ПРИЧИНЯЕТ ВРЕД ЗДОРОВЬЮ, ИХ НЕЗАКОННЫЙ ОБОРОТ ЗАПРЕЩЕН И ВЛЕЧЕТ УСТАНОВЛЕННУЮ ЗАКОНОДАТЕЛЬСТВОМ ОТВЕТСТВЕННОСТЬ.В эссе «Быть больным» (1926) Вирджиния Вулф затрагивает вопрос: почему болезням – повседневному и неотъемлемому явлению человеческой жизни – посвящено непростительно мало текстов? По мнению писательницы, которая сама немало страдала от телесных недугов, вынужденно оторванному от привычного мира и прикованному к кровати человеку открывается совершенно иное видение вещей. Для Вулф болезнь – это трамплин, позволяющий вырваться за пределы расхожих истин, «радушного обмана» общества и начать воспринимать мир вне норм, как бы изнутри себя. В своем взгляде на болезнь она расходится с матерью Джулией Стивен, опытной сиделкой и автором практического руководства «Записки из комнат больных» (1883). Оба текста впервые публикуются на русском языке и знакомят читателя с двумя разными способами письма о болезни от двух непохожих друг на друга женщин.

Серия: Ad Marginem

Джулия Стивен , Вирджиния Вулф

Наука, Образование / Языкознание, иностранные языки
<p>Вирджиния Вулф</p><p>Быть больным</p><p>Джулия Стивен</p><p>Записки из комнат больных</p>

Virginia Woolf. On Being Ill

Julia Stephen. Notes From Sick Rooms

© ООО «Ад Маргинем Пресс», 2026

<p>Вирджиния Вулф</p><p>Быть больным</p>

Учитывая, насколько обыденна болезнь, какие колоссальные духовные перемены она влечет за собой, какие удивительные безвестные края открываются, когда гаснут огни здоровья, какие пустыни и пустоши души обнажает легкий приступ гриппа, какие обрывы и лужайки, усыпанные яркими цветами, выявляет небольшой подъем температуры, какие древние зачерствевшие дубы выкорчевывает из нас немощь, как мы погружаемся в бездну смерти и ощущаем, что воды уничтожения смыкаются над головой, и, когда нам вырывают зуб, просыпаемся, думая, что нас окружают ангелы и арфисты, и выныриваем на поверхность в кресле дантиста, и принимаем его «прополощите рот, прополощите рот» за приветствие Божества, сошедшего с небес на землю нам навстречу, – когда мы об этом думаем (а нам часто приходится об этом думать), кажется весьма странным, что болезнь не встала наравне с любовью, войной и ревностью в ряд главных тем литературы. Можно было бы вообразить, что гриппу посвящаются романы, тифу – эпические поэмы, пневмонии – оды, зубной боли – стихи. Но нет; за редкими исключениями – Де Квинси попробовал сделать нечто в этом роде в «Любителе опиума»[1], а на страницах Пруста наверняка наберется болезней на том-другой – литература всячески демонстрирует, что ее заботит лишь разум; что тело – это лист прозрачного стекла, сквозь которое прямо и ясно смотрит душа и которое, за исключением пары страстей вроде вожделения и алчности, само по себе ничтожно, незначительно и несущественно. На самом же деле всё наоборот. Днями и ночами тело во всё вторгается; слабеет или набирается сил, краснеет или бледнеет, становится воском в июньскую жару, застывает салом в февральском мраке. Создание внутри может только смотреть сквозь окошко – чистое или заляпанное; не может ни на миг отделиться от тела, как нож от ножен или горошина от стручка; вынуждено проходить через нескончаемую череду перемен, жару и мороз, удобство и неудобство, голод и сытость, здоровье и болезнь, прежде чем наступит неизбежная катастрофа; тело рассыплется в прах, а душа (как говорят) освободится. Но об этих ежедневных телесных драмах нет ни строчки. Люди всегда пишут о делах разума; мыслях, его посетивших; благородных устремлениях; о том, как разум цивилизовал вселенную. Они показывают это, пренебрегая телом в башне философа; или же гоняют тело, как старый мяч из кожи, по снегам и пескам в погоне за победами или открытиями. Те великие битвы, которые тело вместе с подчиненным ему разумом ведет в уединении спальни против натиска лихорадки или наступления меланхолии, остаются незамеченными. Причину найти нетрудно. Чтобы прямо взглянуть на эти вещи, требуется смелость укротителя львов, жизнестойкая философия, разум, укорененный в недрах земли. Если же перечисленного нет, то этот монстр, тело, это чудо, его боль вскоре вынудят нас погрузиться в мистицизм или воспарить, быстро взмахивая крыльями, в экстаз трансцендентализма. Читатели скажут, что роману о гриппе недостает сюжета; будут жаловаться, что там совсем нет любви, – и будут неправы, ведь болезнь часто принимает обличье любви и выкидывает такие же странные фокусы. Она наделяет некоторые лица божественностью, заставляет нас час за часом дожидаться, навострив уши, скрипа ступени и облекает новой значимостью лица отсутствующих (совсем обыкновенные, когда ты здоров, небо тому свидетель), а разум сочиняет о них тысячи легенд и поэм, на которые в здоровом состоянии нет ни времени, ни желания. Наконец, описанию болезни в литературе мешает бедность языка. Английский способен выразить мысли Гамлета и трагедию Лира, но в нем нет слов для озноба или головной боли. Он разросся в одном направлении. Самая обыкновенная школьница, когда влюбляется, может говорить словами Шекспира и Китса; но если страдалец попробует описать доктору свою головную боль, то язык немедленно иссякнет. Наготове у него ничего нет. Он вынужден самостоятельно создавать слова и, взяв в одну руку свою боль, а в другую – ком чистого звука (как, вероятно, в самом начале и делали жители Вавилона), так ударять одно о другое, чтобы выпадало совершенно новое слово. Вероятно, получится нечто смехотворное. Ведь кто из рожденных в Англии может вольничать с языком? Для нас это некая святыня, и поэтому она обречена на гибель, если только американцы – чей гений гораздо счастливее в создании новых слов, чем в распоряжении старыми, – не придут нам на помощь и не пробудят новые родники. Но нам нужен не только новый язык – более примитивный, более чувственный, более бесстыдный, – но и новая иерархия страстей; любовь должна уступить место температуре под сорок; ревность – приступу ишиаса; бессонница будет играть роль главного злодея, а героем станет белая жидкость со сладковатым вкусом, этот могучий принц с мотыльковыми глазами и оперенными ногами, одно из имен которого – Хлорал[2].

Вернемся к больному. «Я лежу с гриппом», – но что это сообщает о великом опыте; о том, как мир изменил очертания; все дела стали так незначительны; звуки праздника сделались романтичными, как музыка, которая доносится с карусели где-то за полями; и друзья переменились, одни обрели необыкновенную красоту, другие обезобразились до жабьей приземистости, а весь пейзаж жизни стал далек и прекрасен, словно берег, увиденный с корабля в открытом море, и вот больной взмывает ввысь, не нуждаясь ни в чьей помощи – ни человека, ни Бога, а вот уже корчится на полу, радуясь тычку горничной, – этот опыт невозможно передать, и, как всегда бывает с подобными глупостями, его страдания лишь пробуждают в памяти друзей воспоминания об их приступах гриппа, их болях и недугах, которые остались неоплаканными в прошлом феврале, а теперь отчаянно, неотступно взывают о божественном облегчении в виде сочувствия.

Но сочувствия нам быть не может. Премудрая Судьба отказывает в нем. Если ее дети, и без того отягощенные скорбями, взвалили бы на себя еще и это бремя, прибавив в воображении чужие страдания к собственным, то здания перестали бы возводиться; дороги заросли бы травой; пришел бы конец музыке и живописи; лишь один великий вздох возносился бы к небесам, а мужчины и женщины застыли бы в позах, выражающих ужас и отчаяние. Но пока всегда найдется, на что ненадолго переключиться, – шарманщик на углу больницы, магазин с книгой или безделушкой, который отвлечет внимание от тюрьмы или работного дома, некая абсурдность кошки или собаки, которая не даст превратить иероглифы несчастий старого бедняка в фолианты мрачных страданий; и поэтому многочисленные попытки проявить сочувствие, которого ждут от нас бараки боли и наказаний, эти засохшие символы горя, со смущением откладываются до следующего раза. Сочувствие в наши дни выражают по большей части бездельники и неудачники, в основном женщины (в которых старомодность, как ни странно, уживается с анархией и новаторством), выбывшие из гонки и имеющие время на фантастические и неприбыльные эксперименты; К. Л., к примеру, сидя у чахлого больничного огня, сдержанными и в то же время выразительными штрихами рисует каминный экран, буханку хлеба, лампу, уличную шарманку и все повести старых женщин о происшествиях и передниках[3]; безрассудная, великодушная А. Р., которая, если вам захочется утешиться обществом гигантской черепахи или порадовать себя теорбой, перероет все лондонские рынки и умудрится к вечеру доставить вам всё это, завернув в бумагу; легкомысленная К. Т., наряженная в шелка и перья, напудренная и накрашенная (что тоже требует времени), словно на пир королей и королев, растрачивает весь свой блеск в сумраке больничной палаты, сплетнями и пародиями заставляя склянки звенеть, а пламя – разгораться. Но времена таких глупостей прошли, цивилизация указывает на иную цель, и будет ли в ней место черепахе и теорбе?

Признаемся (ведь болезнь – самое время для признаний), в болезни есть детская непосредственность; произносятся слова, выпаливаются истины, которые скрывает осторожная благопристойность здоровья. К примеру, о сочувствии – мы можем обойтись без него. Эта иллюзия мира, устроенного так, что каждый стон в нем отдается эхом, людей, так тесно связанных общими нуждами и страхами, что дернешь за одно запястье – дрогнет и другое, мира, где, каким бы странным ни был твой опыт, другие тоже его переживали, где, как бы далеко ты ни отправился в воображении, кто-то уже побывал там до тебя, – всё это иллюзия. Мы не знаем собственной души, что уж говорить о чужих душах. Люди не проходят рука об руку весь путь. В каждом есть девственный лес; заснеженное поле, которому неведом даже след птичьей лапки. Мы идем одни, и это нам по нраву. Было бы невыносимо всегда встречать сочувствие, всегда быть в сопровождении, всегда видеть понимание. Но здоровым нужно поддерживать радушный обман и стараться вновь и вновь – общаться, просвещать, делиться, возделывать пустыню, воспитывать туземцев, работать вместе днем и веселиться ночью. Болезнь кладет конец этому притворству. Немедленно потребовав постель или глубоко погрузившись в подушки кресла, мы отрываем ноги хотя бы на дюйм от пола и отказываемся быть солдатами армии прямостоящих; мы становимся дезертирами. Они маршируют на бой. Мы плывем с ветками по течению; в хаосе опавших листьев на лужайке мы, безответственные и равнодушные, способны, быть может, впервые за долгие годы посмотреть вокруг, посмотреть вверх – посмотреть, например, на небо.

Похожие книги