Читаем Дорога исканий. Молодость Достоевского онлайн бесплатно
Дорога исканий. Молодость Достоевского
Роман Д. Бреговой «Дорога исканий» посвящен жизни и творчеству молодого Достоевского. Читатель знакомится с его детством, отрочеством, юностью и началом зрелости. В романе нарисованы достоверная картина эпохи, непосредственное окружение Достоевского, его замечательные современники — Белинский, Некрасов, участники кружка Петрашевского. Раскрывая становление характера своего героя, автор вводит в повествовательную ткань отдельные образы и эпизоды из произведений писателя, добиваясь этим большей правдивости и убедительности в обрисовке главного героя. Писательнице удалось показать неустанный интерес своего героя к социально-общественным и литературным вопросам, проследить историю создания первых произведений Достоевского, глубоко отразить творческие искания молодого писателя, искания, позднее принесшие ему мировую славу.
Проза / Историческая прозаР О М А Н
Р 2
Б 87
___________________________
Брегова Дора Давыдовна
ДОРОГА ИСКАНИЙ
М., «Советский писатель», 1971, 512 стр. План выпуска 1971 г. № 71. Художник
В этот день, 22 декабря 1849 года, на широкой Семеновской площади в Петербурге возвышался обтянутый черным крепом помост. Его окружала цепь солдат; к солдатам почти вплотную подступила густая толпа.
Человек двадцать в легких не по сезону пальто стояли на помосте двумя неровными рядами друг против друга и притоптывали, чтобы согреться. Почти все они были молоды, некоторые очень молоды. Между рядами медленно двигался чиновник в теплой шинели; крупные медные пуговицы поблескивали на ярком зимнем солнце.
В руках у него была казенная бумага с гербами и печатями. Останавливаясь перед каждым из молодых людей, он поднимал ее к глазам и скороговоркой произносил несколько фраз. Над площадью висела угрюмая тишина.
Известный в Петербурге литератор Федор Михайлович Достоевский замыкал более короткий ряд. Он беспокойно переминался с ноги на ногу — не понимая, недоумевая, не веря — вслушивался в монотонное чтение.
Аудитор медленно, но неотвратимо приближался. Лицо его было холодно и высокомерно, стеклянные глаза не выражали и проблеска мысли. Достоевский вдруг ощутил бешеный приступ ненависти. Впрочем, бедняга ни в чем не виноват. И все же…
Между тем аудитор остановился против Достоевского и равнодушным, отчужденным взглядом скользнул по его лицу.
— «…Отставного инженер-поручика Федора Достоевского, за участие в преступных замыслах, распространение одного частного письма, наполненного дерзкими выражениями против православной церкви и верховной власти, и за покушение к распространению посредством домашней литографии сочинений против правительства…»
Достоевский знал, что последует дальше: еще ни разу аудитор не изменил принятой краткой формуле. Огромным напряжением воли собрал все силы и шире расставил ноги — словно стремился прочнее укрепиться на земле.
— «… подвергнуть смертной казни расстрелянием…».
Да, он знал, что услышит эти слова. И все же действие их оказалось неожиданным — будто кто-то изо всех сил стукнул его по голове широким тяжелым предметом. Слегка пошатнувшись, он все же устоял на ногах.
Заслонявшее весь мир лицо аудитора расплылось, превратилось в бесформенное пятно. А посеревшие, обросшие, искаженные мукой лица товарищей стали отчетливее и ближе.
За что?!
Он, Федор Достоевский, не испытывал ни малейшего раскаяния. Больше того: он знал, что дело, за которое его судили, вернее — мысли и взгляды, которые он исповедовал (потому что никакого «дела» не было), были возвышенными и благородными, а все то, что с ними произошло, — мученичеством, за которое по справедливому суду многое могло бы проститься. И он не сомневался, что так думали все стоящие рядом с ним на эшафоте.
И все же приговор был явью; отчетливо до озноба он понимал, что жить ему осталось всего несколько минут.
Впрочем, и эти минуты составляли огромное богатство, нужно было только правильно использовать его. И вот мозг — пока еще послушный ему, прекрасный, четкий механизм — мгновенно произвел расчет: минут пять положил он на воспоминания о прожитой жизни, минуты две — на прощание с товарищами и одну минуту — на то, чтобы в последний раз вокруг себя поглядеть и насладиться ярким зимним утром.
Он не чувствовал, как на него надели белый смертный балахон с капюшоном и длинными, почти до земли, рукавами; не слышал, как переломили над головой шпагу; не видел, как по узкой скользкой лестнице на помост поднялся священник и со словами «оброцы греха есть смерть» призвал осужденных покаяться; не заметил, как вслед за товарищами отказался от покаяния.
Вдумчиво и требовательно всматривался он в свою короткую, но исполненную многих волнующих событий жизнь. Мнительный, болезненно самолюбивый, заносчивый, он не раз совершал поступки, которых впоследствии мучительно стыдился. Да, но разве изменил он хоть однажды своему призванию, разве не ставил его выше всего, разве не отдавался ему самозабвенно и страстно?
Резким движением головы он откинул капюшон на лоб и снова взглянул на товарищей. Почти все они тоже приподняли капюшоны и щурились на яркое солнце.
Прощайте, друзья!
Он произнес эти слова про себя: быть может, и товарищи в эту минуту вершили над собой последний суд.
Теперь остается только вокруг себя поглядеть.
И он поглядел и увидел сверкавшее в позолоченных главах Семеновского собора солнце, а ближе — насквозь просвеченные его лучами снежинки, а еще ближе — мрачные, посиневшие от холода лица солдат и, наконец, совсем близко — легкий пар от дыхания людей, струящийся вверх, а затем бесследно исчезающий в морозном воздухе. И вдруг горько пожалел о вчерашнем дне, когда перед ним еще простиралась бесконечная дорога жизни. О, если бы не умирать! Да он бы каждую минуту в целый век обратил, ничего бы не потерял! Каждую, каждую минуту бы отсчитывал, уж ничего бы не растратил зря!
Сознание близкой смерти обостряет все чувства и способности человека. Обороняясь от надвигающегося небытия, он проникает мыслью не только в прошлое, постигая ранее скрытый смысл явлений, но и в будущее, и даже в то, что лишь могло быть; так Достоевского обожгла уверенность, что все совершенное им до сих пор — лишь малая толика предстоявших ему великих деяний. И тотчас острая тоска сжала сердце. Однако он справился с нею: ведь никакой надежды уже нет, а значит, надо встретить смерть мужественно, с поднятой головой: это единственное, что ему доступно, доступно им всем, — их последний долг перед жизнью.
Движимый стремлением внушить эту мысль товарищам, Достоевский наклонился и зашептал соседу, что предстоящее совсем не страшно, не страшно хотя бы потому, что уже было и даже многократно описано, — например, в «Последнем дне приговоренного к смертной казни» Виктора Гюго.
Его прервала команда перестроиться по трое.
И вот уже к первой тройке, в которой находится и главный «преступник» Петрашевский, приближаются жандармы. Вот всех троих солдат сводят с помоста и привязывают длинными рукавами саванов к невысоким столбам.
Жандарм надвигает капюшоны на глаза осужденных. Но Петрашевский гордым движением откидывает капюшон и смело, с вызовом, смотрит прямо в глаза солдатам:
— Стреляйте!
Короткое мгновение замешательства, и над площадью раздается громкая команда:
— На при-цел!
Солдаты поднимают ружья.
Взгляд Достоевского неподвижен. Все его существо напрягается в ожидании залпа. Вот сейчас… Сейчас три бездыханных тела упадут на землю. А через несколько минут к столбам подведут еще трех человек; среди них будет и отставной инженер-поручик, литератор Федор Достоевский…
Да, он не совершил того, что мог бы совершить, что предназначено ему было совершить в этом мире. Но все же не даром — нет, не даром! — прожил он свою короткую жизнь: так мучительно страдал, так низко падал, но и так высоко возносился душою…
Выпрямившись, он сделал шаг вперед, навстречу солдатам, застывшим в ожидании последней команды.
Светлый зимний вечер. Тихая улица, приютившаяся на одной из московских окраин. За невысокой железной оградой, в глубине двора, широкая лестница, над ней — строгие, точеные колонны. Они хорошо видны из окон левого крыла здания. Сейчас одно окно освещено тусклой, мигающей плошкой; за стеклом нетрудно разглядеть две детские рожицы. Это два маленьких мальчонка, один семи, другой восьми лет. Сидя на просторном подоконнике, они с усилием всматриваются в неосвещенный двор.
Здесь все полно невыразимого очарования. Ласкающим глаз светлым пятном выделяется дорога, соединяющая лестницу с тяжелыми чугунными воротами. Таинственно шевелят голыми руками столетние деревья, то склоняясь друг к другу, то вновь расходясь чуть присыпанными свежим белым пушком вершинами, будто ведут долгий нескончаемый спор…
Поглощенный открывшимся взору прекрасным, таинственным миром, младший из мальчиков — чуть пониже ростом, с хохолком светлых волос, с удивленным, пытливым взглядом — не замечает, что брат, дергая его за полу рубашонки и позевывая, протяжно тянет:
— Фе-дя! Фе-дя!
И только когда Миша, соскочив с подоконника, едва не увлекает его за собой, спрашивает:
— Ну, чего тебе?
Бывают минуты, когда они как бы меняются ролями и живой, неутомимый Федя чувствует себя старше флегматичного увальня Миши.
— Пойдем спать…
— Порешили дождаться папеньку с маменькой, так и будем ждать, — отвечает Федя твердо. — А когда хочешь, иди один.
Миша не уходит. Он боится темноты и одиночества, и Федя знает это. Спокойно отвернувшись, он снова плющится носом в стекло.
А во дворе уже все изменилось: из-за противоположного крыла здания вылезла щербатая луна, и сразу мириадами радужных звездочек брызнул слежавшийся снег на дороге и на деревьях и выступили из темноты переливающиеся яркими бликами узоры на воротах…
Но Миша не унимается.
— Пойдем, Федя! — начинает он снова. — Вот увидишь, папенька с маменькой не похвалят…
В голосе брата Феде слышатся подозрительные нотки; он поворачивается и замечает, что брать весь дрожит. Отчего бы это? Печь протоплена на ночь, и в комнате жарко до духоты. Бессознательно он оглядывается вокруг.
Чуть чадящая плошка освещает только небольшое пространство, и в прихожей, отделенной от спальни братьев низкой дощатой перегородкой, густой полумрак; в этом полумраке обыкновенный комод кажется каким-то странным, зловещим предметом. Вместо того чтобы успокоить брата, Федя вздрагивает всем небольшим, тщедушным тельцем. И впрямь страшно!
С минуту они молчат, глядя друг на друга расширенными глазами. Наконец Федя делает резкое движение и громко, словно сбрасывая с себя наваждение, произносит:
— Ну и что? И чего же это тебе примерещилось?
— Да ничего, — отвечает несколько приободрившийся Миша и снова изо всей силы тащит за собой Федю: — Спать пойдем!
Федя упирается коленкой в косяк и упрямо припадает к окну. Но прежнее настроение не возвращается, и он бог знает в который раз пересчитывает колонны — сперва считает справа налево, потом слева направо. И так и так получается восемь. Легко вздохнув, принимается за ступеньки, но едва доходит до девятой, как за оградой раздается резкий скрип полозьев. Неслышно растворяются чугунные ворота, и во двор въезжает небольшая двухместная карета, запряженная дружно фыркающими лошадьми. И сразу становится безудержно весело; даже Миша оживляется и быстро взбирается на подоконник. В возбуждении он сильно сжимает Федину руку, но тот не чувствует.
С облучка соскакивает крепостной Григорий Савельев — такая же неотъемлемая принадлежность их дома, как столы и стулья в зале. Затем из кареты выходит папенька и церемонно протягивает руку маменьке. Как хороша она в своей черной, отделанной куньим мехом шубке!
Осторожно ступая по снегу, маменька изящной походкой идет к крыльцу; папенька тяжело шагает следом. Савельев заворачивает лошадей на черный двор, и вот уже снова все тихо.
Ну, теперь пора: через несколько минут скрипнет дверь из зала — маменька зайдет перекрестить детей на ночь. Сперва притвориться спящим, а потом схватить руку маменьки и поцеловать — ради этого единственного, неповторимого мгновения и было предпринято ночное бдение у окна.
Через полминуты мальчики уже за перегородкой, в своих кроватках. Федя поворачивается лицом к подушке и ждет. Сейчас он прижмется щекой к теплой руке матери, и она засмеется и ласково пощекочет его под подбородком. Как хороша, как прекрасна жизнь!
Однако маменька почему-то не идет. Федя поднимает голову и подозрительно косится на постель брата:
— Миша, ты спишь?
В ответ раздается тихое, мерное посапывание. Вот какой Миша! Стоит ему прикоснуться головой к подушке — и сразу готов!
В прихожей плошка почти погасла и сильно чадит. Мальчик вскакивает; прошлепав босыми ногами по широким крашеным половикам, задувает ее: маменька всегда приходит с ночником в руках. Неторопливо возвращается в постель — ему ничуть не страшно, даже весело. Однако он тотчас же с головой зарывается под одеяло.
Ему хочется спать, а маменьки все нет. Почему же она не идет?!
Федя откидывает одеяло и прислушивается. Из-за стены доносятся голоса: низкий, рокочущий — отца, высокий и звонкий — матери. Начинает отец, и постепенно его голос все повышается. Теперь ясно слышно каждое слово.
— Нет, уж ты как хочешь, душенька, а я больше к Куманиным ни ногой! Думаешь, я не приметил, как твой братец Михайла от меня нос воротил? А Куманины давно скучают моими посещениями и лишь терпят меня — ради тебя, ради нашего родства. А если бы не это, они давно уже велели бы меня палками гнать…
Голос отца задрожал, и Феде стало его жаль. Отец часто жаловался на несправедливость родных, и Федя так же, как все в доме, знал его склонность преувеличивать. Но сейчас он глубоко сочувствовал ему.
Он представил себе, как Прохор, лакей Куманиных, гонит отца палкой, и привстал на постели, готовый немедленно броситься на защиту. Отец хороший, заботится о них, а его заставляют страдать! Когда Федя вырастет, он обязательно отомстит обидчикам.
Маменька что-то негромко отвечает отцу. Но тот снова взрывается:
— Бог тебе судья, но только и я не такой простачок, как ты воображаешь! Да ведь тебе не впервой, я все знаю! И как ловко-то — на глазах у мужа… Да, да, я все знаю, больше ты меня не проведешь!
Федя невольно отпрянул от стены — такой тяжелой обидой звучали слова отца. Однако и маменька — милая, добрая, обычно такая кроткая маменька — не остается в долгу:
— Замолчи, несправедливый человек!
И вдруг голос ее взрывается, горькая жалоба пробивается в нем:
— За что, за что?!
Тут Федя услышал приглушенные рыдания, потом возглас отца, пославшего кого-то из людей за водой. Мало понял он из этого разговора, но боль и негодование сжимали его сердце. И как может отец, такой взрослый, мудрый и справедливый человек, обижать маменьку?! Ведь это он, он довел ее до слез!
Теперь голоса звучат намного тише, по по-прежнему можно разобрать каждое слово:
— Ну, успокойся, душа моя! — взволнованно говорит отец. — И прости, прости меня, ради бога…
— Ах, друг мой, как можно быть таким мнительным! — сквозь слезы отвечает мать. — Ведь я…
Но тут ее речь снова становится неразборчивой. Федя натягивает одеяло до подбородка.





