Читаем Стихотворения (журнальный вариант) онлайн бесплатно


Стихотворения (журнальный вариант)

Дерек Элтон Уолкотт

Поэзия

Дерек Уолкотт

Лауреат Нобелевской премии по литературе (1992)

Ничего, кроме искренности…

Опубликовано в журнале: «Дружба Народов» 1998, № 9

Перевод и вступление Изабеллы Мизрахи

В своем заявлении Шведская академия, присуждая Нобелевскую премию в области литературы за 1992 год Дереку Уолкотту, отметила, что он “обладает историческим видением, рожденным разнообразной культурой Карибского бассейна”, и что “в своем творчестве поэт, развивая карибскую культуру, обращается к каждому из нас. Вест-Индия обрела в нем великого поэта”.

Дерек Уолкотт родился в 1930 году на острове Сент-Люсия, входящем в архипелаг Малых Антильских островов. В те времена над Сент-Люсией еще развевался Британский флаг. В родословной поэта перемешались африканские, голландские и английские корни, две его бабки вышли из семей рабов.

Родители Уолкотта были учителями, сент-люсийскими интеллигентами, и передали свою страсть к живописи, литературе и театру сыну. Дом был полон книг, которые он читал на английском языке. Языком его детства был креольский. Уолкотт закончил университет Вест-Индии на Ямайке и получил классическое английское образование.

В положении выбора между национальной культурой и английско-европейской традицией оказались многие литераторы Вест-Индии. Путь Уолкотта — это синтез, чудесный сплав: настоянная на европейских корнях и прожаренная карибским солнцем, его поэзия обрела свежесть мироощущения, открывая новые смыслы западных концептов и понятий.

Дерек Уолкотт — автор одиннадцати поэтических сборников, девять из них удостоены литературных премий. Его пьесы составили пять томов. Он живет на Тринидаде и в Бостоне, где преподает литературу и писательское мастерство в Бостонском колледже.

Поправка к завещанию

В шизофреника превратил меня стиль

этой прозы внаем. Что же, я заслужил

свою ссылку. По песку, вслед за лунным серпом, столько миль

исходил,

до кости обгорев,

чтобы с кожей сошла к океану любовь.

Поменять язык, как родиться вновь.

Старой правды не оправдать.

Утомив горизонт, волны пробуют вспять,

им навстречу чаек проржавленный крик —

как тогда, в Шарлотсвилле, зловеще парят

над телами прогнивших пирог.

Как я верил тогда, что люблю свой народ бескорыстно!

Передумывать поздно — нет мест у корыта.

Наблюдаю теперь победителей, рвущих как псы

друг у друга объедки удачи.

Я полжизни прожил,

и с обугленных рук

сходит кожа

слоями, как лук.

В сердце пусто, нет страха конца.

Слишком многих я знал мертвецов.

Все похоже у них,

даже смерть. И в огне

плоть уже не страшит

ни горнило печное,

ни зольник земли,

ни плывущий из облака в облако призрак луны,

отбеливший берег опять в чистый лист.

Безразличие — та же ярость. Только молчит.

Морской виноград

Пригнувшийся к свету парус

устал от островов,

блуждая в Карибском море.

Может быть, Одиссей

Итаку ищет опять.

Этот отец и муж

под сенью корявых ветвей

кислого винограда слышал лишь “Навсикая”

в криках чаек.

Страсть или долг — нет конца

этой древней войне,

и она все та же

и для морского скитальца,

и для того, кто, домой

собираясь сейчас, от песка отряхает сандалии,

с тех пор, как оплакала Троя последний пожар

и ослепший циклоп бросил камень в корыто.

Из этого вала

гекзаметры донес истощенный прибой.

Классики могут утешить. Но этого мало.

Окончания

Не взрываются вещи —

высыхают и блекнут,

как плечо гасит луч

или пену песок.

Даже молния страсти

не кончается громом

и с беззвучьем цветов

увядает, как кожа,

отслоенная пемзой.

Все в природе похоже,

пока мы не услышим тот звук

тишины — как Бетховен,

теряющий слух.

Итоги

Я живу у воды.

Один. Без жены и детей.

Я кружил не по одной дороге,

чтобы выйти сюда:

низкий домик у серой воды,

окна всегда открыты

на привычное море.

Не вольные выбрать себя,

мы — плоды наших дел.

Годы проходят, мы стряхиваем страх,

но жажда к преодоленью остается.

Любовь — это камень,

осевший на морском дне.

И теперь я не требую от поэзии ничего,

кроме искренности —

ни жалости, ни славы, ни исцеления.

Молчаливая жена — с ней можно сидеть у серой воды

и оставаться скалой среди волн,

выносящих на песок мусор бездарности.

Мне следует разучиться чувствовать,

забыть свой дар.

А это труднее того, что принимают за жизнь.

Из книги «Счастливый путешественник»

Опубликовано в журнале: «Знамя» 1998, № 7

Перевел с английского Виктор Куллэ

Derek Walcott, “The Fortunate Traveller” (Faber Faber, London, 1982)

Старая новая Англия

Черные клиппера, вымазанные китовой кровью, складывают паруса,

вступая в Нью-Бедфорд, Нью-Хэвен, Нью-Лондон.

Шпиль белой церкви усвистывает, навроде рыбы-меча,

в пространство, ракета буравит небо, как вниз по склону

холма ручьи в ледяных шевронах мчат,

и, чтя ветеранов Вьетнама, звезднополоса-

тый флаг молотит кресты зеленых крестьянских парней.

Смену времен года по-прежнему много верней

определять по прожилкам листа и венам на теле;

колонны дубов на марше всякий раз по весне

ветер тревожит памятью о войне,

население целой округи вылущившей из святцев.

Склон холма по-прежнему ранен тонким

шпилем белой молельни, индейская тропа

стекает коричневой кровью китовой, кипя

рябиной, — отметины зверя на бревнах,

выжженных дочерна как Библия адской топкой.

Крики войны свернулись тугой спиралью в сонной

иконе индейской души — каменно-оперенной

белой сове, и рельсы стрелою ровной

уносятся в горы, где нет ирокезов в помине.

Весна пронзает рану и лес, ручеек несется

с березового настила, раскалываясь на солнца

бус и зеркал — обещанья, торжественно данные и не

исполненные, Республику сделали тем, что ныне.

Вершина нашей упёртости — дуб, в преддверьи весны

пустивший мощные корни и заверяющий шумно,

что Бог милосерд, но меч Его разит не на шутку;

гарпун Его — белая пика церкви; кольца в стволе

березы — Его сознанье, блуждающее по земле;

гнев Его — чаны, в которых плавили зверя над топкой,

когда черные клиппера приносили (закреплены

ванты вокруг салингов) наших детей с Востока.

Американская Муза

Не красотка с рекламы — женщина,

тетка некая сухопарая,

чуть костлявого телосложения,

вся в веснушках, еще не старая,

чей мужчина разбился на сталепрокатном,

чья дочь грызет грубые зерна в какой-то коммуне в Аризоне,

чей сын — сухой кукурузный венок

на дверях;

Муза переселенцев,

Уолкера Эванса[1] Муза,

подбоченясь в дверях,

на порог не захочет пустить

и в полицию Штата

немедленно станет звонить;

но она, словно нить,

так тонка от рожденья, так напряжено,

озабочено, обожжено

ветром впалое личико; то, как

она кривит рот свой, который тоньше

прутьев изгороди тощей

и бесшумен как рак.

Мне так жаль ее. Мне бы

она, вероятно, как раз.

Фантазер пополуденных трасс —

поспешающий следом мечтатель —

сквозь прозрачный его силуэт городки и луга

постепенно сменяют друг друга —

по-прежнему верит

в ангелочков бескрылых,

как тот, кто стоит на краю

пролетающей мимо него автострады, надеясь,

что поймает попутку в приливной волне

безразличного транспорта.

Уэльс

Неду Томасу

Щиплющая хребты Сноудона белая пена

будет тучнеть руном и тронется постепенно

вниз на зимовку, мимо аллитерации склонов,

через цезуру, открытую для Легионов,

минуя зевы часовен, покуда в зеленогорлом

Уэльсе безмолвие белое шествует по долинам.

Шелест холодного дрока, ржавчина глуток, горы

тяжкие, как согласные; гласных размокшая глина

пела зарытые мелко перевязь, шлем, секиру

ранее шин свистящих. Геральдику карка

Плантагенет, раскормленный ворон, раскинул

над стенами культа лошади. Ненависть камня

покрытых копотью хижин к индустриальным каминам;

рот наполняется речью как хлебом единым,

белые овцы в темень подворий втекают.

Стихи

Опубликовано в журнале: «Иностранная литература» 1997, № 12

Перевод с английского В.Минушина

Творческий путь Дерека Уолкотта (род. в 1930 г.), поэта с мировым именем, длится почти полвека. Он автор множества поэтических сборников, первый из которых, «25 стихотворений», вышел в 1948 году, а последний по времени — «Щедрый дар» — в октябре этого года), а также около трех десятков пьес, ставившихся в разных странах.

Уолкотт — уроженец Вест-Индии. Его детство и юность прошли в Кастри, на острове Сент-Люсия, в 1953 году он переехал в Тринидад, с середины 70-х много времени проводил в США, преподавая в Колумбийском, Йейльском, Гарвардском и других университетах, а затем окончательно переселился в Америку.

Глубокая укорененность в мире природы, культуры, истории своей родины и открытость всей мировой культуре — эти качества поэзии Уолкотта проявились уже в первых его произведениях. Ему также в высшей степени свойственно характерное для человека XX века ощущение конфликтности, разделенности мира, чему способствовали и жизненные обстоятельства поэта. Юные годы Уолкотта пришлись на тот период, когда острова Карибского бассейна еще были частью Британской империи. Будущий поэт, по отцу англичанин, по материнской линии потомок черных рабов, рос в протестантской семье, а те, кто его окружал, в подавляющем большинстве были католиками. Название одной из частей его автобиографического «романа в стихах» («Другая жизнь», 1973) — «Раздвоенный ребенок» — говорит само за себя.

Диапазон тем и настроений в творчестве Уолкотта огромен, мир дан не только в противоречиях, но и в единстве. Сияющая красота природы родных островов одушевлена жаром непосредственного чувства и образами, столь же непосредственно возникающими в культурной памяти. Один из самых мощных источников воображения для Уолкотта — гомеровский эпос. Так, в книге-поэме «Омерос» (1990) живая действительность и история Вест-Индии — одновременно и преломление мифологического мира Древней Греции; рыбаки, лесорубы, помещики, солдаты, проститутки носят имена героев Гомера.

Творчество Уолкотта с самого начала привлекло к себе внимание читающей публики. Он обладатель множества премий, в том числе Нобелевской (1992 г.). Среди его наград есть и премия британского Королевского общества литературы, и Орден Певчей Птицы, учрежденный Республикой Тринидад и Тобаго. Но, вероятно, самой высокой оценкой для него стало признание со стороны выдающихся современников-поэтов. По словам Роберта Грейвса, Уолкотт «проник в магию английского языка глубже, чем очень многие (да, пожалуй, и все) английские поэты его поколения». Иосиф Бродский писал об Уолкотте как о поэте универсальном, наследующем всей мировой поэзии, от древних до новейших времен.

В. Ряполова

Произведения Дерека Уолкотта уже знакомы нашему читателю. «Иностранная литература» печатала подборку его стихов (1983, № 3) и пьесу «День поминовения» (1983, № 3); в январской книжке журнала «Звезда» за этот год опубликованы «Итальянские эклоги», посвященные памяти Иосифа Бродского (всё — в переводах А.Сергеева). Стихотворения, представленные в этом номере, взяты из сборников разных лет.

Морской виноград

Тот крохотный парус в лучах,

скучающих над островами,

шхуна, что бежит по Карибскому морю

домой, это б мог быть корабль Одиссея,

летящий к Итаке по Эгейскому морю;

тот муж и отец — под зелеными

гроздьями кокколобы — тем же объят нетерпеньем,

что неверный супруг, в ком крики чаек

отзывались именем Навсикаи;

Нет мира ничьей душе. Давняя война

между страстью и долгом

не окончится никогда, и для скитальца морей,

и для этого странника на берегу,

надевающего сандалии, чтобы пуститься в обратный путь,

она все та же с тех пор, как огонь

объял стены Трои и камень слепого гиганта,

всколыхнув глубину,

поднял волны, из коих возник великий гекзаметр,

что гремит и в карибском прибое.

Классика может нести утешение. Но не покой.

Оджоб, бультерьер

Ты ждешь одну беду,

а приходит другая.

Это не то, что плохая погода,

ты не можешь собраться —

неподготовленность это все.

Мы тревожимся

за спутницу жизни, женщину,

за близкого друга,

за ребенка подле нас

и собаку,

смотрим на море и думаем:

наверное, будет дождь.

Мы приготовимся встретить дождь,

ты не видишь связи

между тем, как солнечный свет меняет

темнеющие олеандры

в приморском саду,

и тем, как меркнет золото пальм.

Не видишь связи

между каплей дождя

на твоей коже

и поскуливаньем пса,

тебя не пугает гром — готовность это все,

существо, бегущее у твоих ног,

пытается тебе сказать,

что молчание — это все,

оно превыше готовности,

глубокое, словно море,

глубокое, как земля,

глубокое, как любовь.

Молчание

Молчание

сильней грома,

потрясенные, мы теряем дар речи,

будто животные, не умеющие сказать о любви,

как мы умеем, если только

она не становится невыразимой,

а нужно сказать о ней,

и мы говорим поскуливаньем,

слезами —

дождем, что подступает к глазам,

не называя любовь по имени,

молчание мертвых

и молчанье любви, схороненной на дне сердца, —

это одно и то же молчанье,

и молчим ли мы о любви,

о ребенке, женщине или о друге —

это одна и та же любовь, одна и та же,

и она блаженство,

еще невыносимее от потери,

она блаженство, она блаженство.

Сезон призрачного мира

Тогда все птичьи народы подняли разом

громадную сеть земных теней

и понесли ее, щебеча на бессчетных наречьях,

на щелкающих языках. Они уносили

тень стекляннолицей башни с вечереющей улицы,

тень слабого стебелька с городского подоконника —

сеть поднималась беззвучно, как ночь, в беззвучном гомоне птиц,

пока не исчезли сумерки, времена года, снегопады,

безумья погоды,

только лежала дорога призрачного света,

которую не смела пересечь и тончайшая тень.

И люди, глядя вверх, не могли различить, что несли дикие гуси,

что скопы влекли за собой на серебряных нитях,

сверкавших в льдистом солнечном свете; им не было слышно,

о чем тихонько пересвистывались батальоны скворцов,

поднимая все выше сеть, что укрывала наш мир,

как лозы сада или воздушная кисея,

которою мать защищает вздрагивающие веки

спящего малыша;

землю залил свет,

какой бывает под вечер на склоне холма

в золотом октябре, и никто из людей не слышал

в карканье ворона,

в крике ржанки и мерцающей алым клювом, словно угольком, клушицы

той безмерной, молчаливой, несказанной тревоги

за поля и города, которым птицы принадлежали,

кроме времени перелета, по праву любви,

что вне сезонов, и по высокой привилегии рожденья,

что ярче жалости к бескрылым существам,

живущим внизу в своих темных дырах окон, в домах,

и все выше они поднимали сеть, неслышно перекликаясь,

над всеми переменами, над предательствами падающих солнц,

и этот сезон длился одно мгновенье, как пауза

между сумерками и тьмой, между яростью и миром,

но для нашей нынешней земли он длился век.

Автопортрет

Одинокость Ван Гога.

Затравленность Ван Гога.

Ужас Ван Гога.

Он всматривается в зеркало

и поднимает кисть.

В зеркале никого,

кроме Винсента Ван Гога.

Этого мало.

Он отсекает ухо.

Всматривается опять:

в зеркале Винсент Ван Гог

с перевязанным ухом.

Это уже ближе к портрету,

он пытается остаться,

но сначала нужно исчезнуть,

он явится из сокращений,

недоступный более ужасу,

единственным способом,

когда зеркало отразит

Похожие книги