Читаем Старый колодец. Книга воспоминаний онлайн бесплатно
Старый колодец. Книга воспоминаний
Воспоминания известного искусствоведа Бориса Моисеевича Бернштейна охватывают большой период в жизни нашей страны: от предвоенных лет до начала 90–х годов. Столь же широк и географический диапазон: предвоенная Одесса, послевоенная Польша, Ленинград, Таллинн, Москва. Повествование насыщено эпизодами драматичными и курьезными, но всякий раз за ними проступает исторический фон. Автор рассказывает о своем детстве, об учебе в ЛГУ у видных педагогов, чьи имена сегодня стали легендой, о художественной жизни Эстонии с ее дерзкими «прорывами», о своей преподавательской деятельности и участии в издательских и выставочных проектах. В ряду героев книги — музыкальный педагог Петр Столярский, искусствоведы Николай Пунин, Юрий Овсянников, актер Александр Бениаминов, телеведущий Владимир Ворошилов, литературовед Юрий Лотман, философ Моисей Каган и множество других, менее известных, но не менее колоритных персонажей.
Документальная литература / Биографии и МемуарыНынче издаётся много мемуаров. Ещё больше — пишется. Удачи — редки, удачи подлинные исчисляются единицами. Воспоминания Бориса Бернштейна — редчайшее исключение. Жизнь Б. Бернштейна, блестящего либерала — гуманитария, известного ученого, сохранившего нравственное и профессиональное достоинство в самые лихие времена, рассказана им с талантом одарённого литератора и тонкой ироничной мудростью. Свидетель своего века, участник и аналитик научной и художественной жизни России XX‑XXI столетий, Бернштейн написал великолепную книгу.
Для историка завтрашнего дня и для сегодняшнего читателя мемуары Б. М. Бернштейна представляют первостепенный интерес. Содержательные, ярко и остроумно написанные, эти очерки живо восстанавливают уходящую эпоху, значение которой мы только начинаем понимать сегодня.
Борис Моисеевич — крупный искусствовед, автор многих замечательных работ, равно высоко оценённых специалистами и публикой. Я уверен, что, подобно другим книгам Бернштейна, его мемуары найдут восторженного, преданного читателя.
Рене Магритт, мастер визуальных парадоксов, как‑то нарисовал курительную трубку и надписал — «Это не трубка». Мишель Фуко сочинил по этому поводу остроумное эссе. Первый шаг в его замысловатых рассуждениях — и самый простой — был тот, что нарисованная трубка на самом деле не трубка, а рисунок. Вслед за Магриттом я мог бы прибавить к заглавию этой книжки подзаголовок «Это не мемуары». И, вслед за Фуко, пояснить, что это лишь некая симуляция мемуаров, рисунки, изображающие мемуары.
Если бы я вел дневники, записывал собственные и чужие мысли по поводу выдающихся или заурядных событий, собирал и систематизировал документы, особенно — относящиеся к себе самому, я бы, возможно, написал настоящие мемуары. Но ничего такого не было. Я всегда беззаботно относился к современности — словно бы она вовсе не становится историей со скоростью времени, но должна длиться вечно. Теперь приходится рассчитывать только на свою неверную память.
Я выбрал для заголовка метафору колодца. Возможно, тут сыграла свою роль безмолвная подсказка Томаса Манна. Помните, с чего начинался его роман о библейском Иосифе? «Прошлое — это колодец глубины несказанной. Не вернее ли будет его назвать просто бездонным?» Манн говорил об исторической памяти народов. Но персональная память ей в чем‑то подобна. Забывание не образует дна, забытое просто уходит на другую глубину и нечаянно может всплыть.
Собранные здесь отрывки написаны в разное время и по разным поводам, отсюда неизбежные различия в выбранной оптике, в интонации и стилистике. Многое тут — об ушедших. Не раз бывало так, что утрата близкого человека, друга, требовала немедленного отклика. Случались и другие причины. Ворот колодца начинал со скрипом вертеться — и из глубины удавалось поднять толику живой воды. Иногда поверхностная рябь позволяла различить неясно отраженные черты повествователя, а за его силуэтом — серые небеса эпохи, в которую ему случилось родиться.
Трудно вытянуть в одномерную нить повествования то, что Б. Р. Виппер назвал однажды «толщиной времени». Конечно, рассказчик один, но вокруг разыгрывается множество параллельных сцен. Уже поэтому я не собирался сочинять мемуарную книгу: с самого начала понимал, что придется по нескольку раз возвращаться в одно и то же место. И затем, пока вспоминаешь, время идет, мемуарное поле расширяется. Поэтому честный мемуарист знает, что сочинение мемуаров — занятие субъективно бесконечное. В конце, разумеется, будет точка, но поставит ее не он.
Ясно, что тут записано куда менее того, что я хотел бы и мог рассказать. Я говорю не обо всех, ох, далеко не обо всех, кто этого заслуживает. Но пока — вот столько. Не исключено, что я вспомню еще кое‑что. Рыхлая форма собрания фрагментов открыта. Ибо прав был Фридрих Шлегель: мемуары на самом деле — не что иное, как система фрагментов. Даже и не система. Не надо притворяться, что это не так, и заполнять пустоты между блоками бесцветным связующим.
Вот почему в качестве введения я позволил себе поместить отрывки из интервью, которое было задумано некогда для таллиннского журнала «Kunst». Ответы не были опубликованы в связи с безвременной кончиной журнала. Вопросы, которые задавала проф. Криста Кодрес, затерялись, но они легко восстанавливаются из ответов. Коллега Криста умеет спрашивать — и потому мои ответы могут служить своего рода биографическим каркасом, кое‑как собирающим автономные фрагменты, «подобные ежу».
Заранее предупрежу о том, чего здесь нет и чего не будет в других моих мемуарах, если таковые появятся. В нынешнем разливе воспоминательной литературы нет недостатка в бесстыдных исповедях — всё на продажу! — и сплетнях о других. Я полагаю, что жизнь каждого человека принадлежит ему прежде и более всего — и никто не вправе совать свой нос куда не просят. Сокровенными вещами, своими и, тем более, чужими, торговать нельзя. Здесь исповеди будет ровно столько, сколько требует необходимость и позволяет чувство меры. Интимных сплетен и вовсе нет. Любители таких вещей могут закрыть книгу, не читая.
Всем другим автор будет рад.
Я действительно родился в Одессе в 1924 году. Ленин умер в январе, а я родился в ноябре. Между этими двумя событиями нет прямой связи.
Одесса — удивительное место. Где еще в Российской империи можно было найти город, где главные улицы были бы названы в честь французов или португальцев, самый важный памятник поставлен герцогу Ришелье, где другие названия улиц — Греческая, Еврейская, Польская, Большая Арнаутская — громко заявляли об этнической гетерогенности и поликультурности, а третьи — Старопортофранковская! — о жизни большого южного порта, открытого Европе, Азии и миру; город, с пляжей которого — через море — угадывалось анатолийское побережье с его памятью о древних поселениях, мудрецах, мастерах, поэтах и воинах, определявших судьбу и облик европейской цивилизации? Что делать, если не только воспитание, но сама атмосфера Одессы сформировала меня так, что — независимо от апостола Павла — я не научился отличать эллина от иудея?
Отец был родом из Балты — маленького городка на Украине, он сдал за гимназию экстерном (евреев принимали в гимназии по «процентной норме», туда попадали единицы) и получил право обучать грамоте «своих единоверцев». Во время гражданской войны он создал в Одессе уникальную по своим педагогическим установкам школу для погромленных, обездоленных и потерянных еврейских детей, школа славилась по всей Украине. Когда в начале 1930–х годов ее стали перекраивать по лекалам советской схемы образования, отец ее покинул и в дальнейшем работал, выражаясь официальным языком, в системе подготовки кадров для промышленности.
Мать происходила из довольно состоятельной одесской семьи, у которой от ее состоятельности после революции, разумеется, ничего не осталось. Одного из ее братьев чекисты расстреляли без суда в 1920 году. Позднее в ГУЛАГе погиб другой ее брат, крупный инженер. Мама окончила Одесскую консерваторию и учила детей, в том числе и меня, игре на фортепиано. Что касается меня, то это была ошибка: я начал более серьезно относиться к музыке, попав к другому педагогу. Кончилось тем, что я два года проучился в известной одесской школе — десятилетке имени П. Столярского. Я не вышел звездой из этого звездного инкубатора (у наших профессоров учились Давид Ойстрах, Эмиль Гилельс, Лиза Гилельс, Яков Зак, Михаил Фихтенгольц, Борис Гольдштейн, Самуил Фурер, Михаил Вайман, Ольга Каверзнева, Эдуард Грач, Евгений Могилевский и другие…), но многому научился, школа была прекрасная.
Там я познакомился с Фридой. Мы оказались в одном классе (по общим предметам) и вскоре сидели за одной партой. Окончить школу не удалось: помешала война.
— Жестокие бомбардировки Одессы начались в июле 1941–го. Вскоре Одесса была окружена. Наша семья бежала морем: было хорошо известно, что нацисты евреев не пощадят. Погибли две мамины тетки — старухи, погибли друзья — мальчики и девочки из нашего класса, они не смогли уйти… Эвакуационная судьба занесла нас, в конце концов, в степной Алтай; жизнь в городе Рубцовске мало чем отличалась от любой сибирской ссылки. Оттуда меня призвали в армию и направили в военное. училище, а там за год научили, как быть техником зенитной артиллерии. С конца 1943 года я служил в Москве и под Москвой, где главным образом обучал других устройству зенитных пушек и приборов. Это был первый опыт преподавания. Надо сказать, что тонкие и остроумно придуманные приборы (напомню, что ни радаров, ни компьютеров еще не было, то есть — у Советской армии не было) мне нравились, свободными вечерами я пробовал самостоятельно разобраться в началах высшей математики; дело дошло до того, что я подал бумаги в Артиллерийскую академию, на инженерный факультет. Интересно, как повернулась бы жизнь, если бы меня приняли?
В конце 1945 года части, где я служил, расформировали за ненадобностью, но меня не отпустили на волю, как я просил, а отправили в советские войска, стоявшие в Польше. Там мне не удалось прослужить по своей военной специальности ни минуты, зато я кое‑что повидал из несоветской и не совсем советской жизни, стал понимать польский язык — словом, более полугола жизни в заграничной стране не прошли даром.
С девицей Фридой Приблудой, тогда уже студенткой Ленинградской консерватории, мы сочетались браком по гражданскому обряду в ноябре сорок пятого. Летом следующего года меня, наконец, уволили в запас.
— Выбор профессии был актом мгновенной импровизации. Я знал только одно — кончая с военной службой, я кончаю с техникой. О консерватории не могло быть и речи — я был не готов профессионально и не уверен в своем музыкальном призвании. Фрида и ее друзья сориентировали меня, как могли, и вскоре я был в кабинете проректора университета. Я просил принять меня на отделение истории искусства исторического факультета, мне предлагали место на биолого — почвенном. Две с небольшим недели моего упрямства, жалоб, настояний и невероятных приключений — и я был зачислен, куда хотел. Только тогда, оглядевшись вокруг, я заметил, что тут говорят о живописи, скульптуре, архитектуре, опять о живописи, а другие искусства словно бы вовсе не существуют. Нет, я рассчитывал на нечто другое…
За этими делами я не сразу заметил, что 25 августа было опубликовано знаменитое постановление ЦК ВКП(б) «О журналах „Звезда“ и „Ленинград“», главными и показательными жертвами которого были Михаил Зощенко и Анна Ахматова. Это был очередной акт невиданного культурного террора, раздавившего едва ли не все живое и талантливое, что еще сохранялось или рождалось в искусстве, в гуманитарной и научной мысли огромной поликультурной державы. В микрокосме исторического факультета это сказалось самым трагическим образом. Когда я начинал учиться, это был все еще — несмотря на ближайшую историю — академический центр с огромным научным потенциалом. Когда я покидал университет, от него почти ничего не осталось. Но я еще успел. Я слушал лекции таких ученых, как Иеремия Иоффе, Николай Пунин, Наталия Флиттнер, Михаил Доброклонский, Владимир Левинсон — Лессинг, Михаил Каргер, Матвей Гуковский, Моисей Каган, Татьяна Знамеровская, Элеонора Гомберг, Валентин Бродский… Вопреки царившей в университете удушающей идеологической атмосфере, эти люди, не только серьезные специалисты, но и многосторонние гуманитарии, сумели многому нас научить.





