Читаем Такие люди были раньше онлайн бесплатно
Такие люди были раньше
В сборник рассказов новеллиста, поэта, журналиста Аврома Рейзена (1876–1953) вошли его произведения, написанные на идише в начале двадцатого века. Эти новеллы-миниатюры, рассказывающие о простых людях — ремесленниках, мелких торговцах, рабочих, учащихся ешив, служащих, — отличает психологизм, точность деталей и внимательный взгляд писателя.
Проза / Малые литературные формы прозы: рассказы, эссе, новеллы, феерияСтарый Зорах торговал всю жизнь. Лавка у него была маленькая, тесная, зато находилась на углу двух торговых рядов и стоила поэтому целое состояние. Если бы Зорах решил ее продать, он смог бы получить за нее не меньше пятисот рублей, тогда как лавка не на углу, а посредине ряда стоит раза в два дешевле, будь она хоть в десять раз больше.
Лавка Зораха — как волшебный сундучок: мала, но чего там только не было! О хорошем доходе говорит уже тот факт, что старый Зорах получил «билет» на табак. На одном этом можно зарабатывать, но продажей табака Зорах, само собой, не ограничивался. В лавке хватало и других товаров, которые с табаком очень плохо рифмуются, но прибыль приносят. Были там, например, жестяные кружки, терки и деревянные ложки. Если сапожник хотел купить дратвы, он знал, что у Зораха точно найдет. И всем местечковым скрипачам, что евреям, что гоям, тоже было известно: единственное место, где можно купить годный кусок «калифони» натирать смычок, чтобы лучше струны брал, — это опять же у Зораха.
Современной методы — всячески обихаживать клиента — Зорах не знал и знать не хотел. С покупателями был очень строг и немногословен, у него слово — золото. Торговаться с Зорахом было бесполезно. Постоянные клиенты об этом знали, а новые устраивали перепалку. Тогда он отбирал у покупателя товар и спокойно говорил:
— Идите себе на здоровье.
С деревенской бабой или зажиточным гоем из местечка разговаривал по-русски:
— Ступай к черту и отцепись!
Со шляхтичем был учтивее. Говорил негромко, сдерживая гнев:
— Нех пан едзе.
Дескать, ехал бы пан помещик куда подальше…
Однако доходам такая суровость не вредила, даже наоборот. Покупатели предпочитали иметь дело с ним, а не с его женой. У старой Динки, не то что у мужа, язык был без костей, и цену она заламывала впятеро выше действительной. Зорах молча слушал, потом свирепел, вырывал товар из рук жены и рявкал:
— Это дешевле стоит!
А когда покупатель уходил, ворчал:
— Дура есть дура, а цена есть цена…
Жена, конечно, обижалась на этот афоризм и отвечала гойской пословицей:
— Дурень дае, а умный бере…
Однако минут через пять старикам надоедало сердиться друг на друга.
— Зорах, может, домой сходишь, поешь чего? — спрашивала Динка с заботой.
Но Зорах не считал еду чем-то необходимым:
— Не хочу. Дай лучше пару псалмов спокойно прочитать.
Против псалмов Динка не возражала. Не очень-то грамотная, она всегда смотрела на мужа с благоговением, как на великого ученого: он же все псалмы знает наизусть…
И все-таки часто ее тревожило, что он так себя не бережет. Совсем ничего не ест! Ее саму, боже упаси, никто в обжорстве не обвинит, но она уже успела пару раз подкрепиться холодной картошкой, которую принесла из дома. А он — уже два часа, а у него еще маковой росинки во рту не было.
Зорах и правда почти отказался от пищи. Ел по-человечески только в пятницу вечером и в субботу, а на буднях, можно сказать, воздухом питался.
Знакомые считали Зораха скупым. За все про все он тратил три рубля в неделю. Это вместе с деньгами, которые он отдавал на благотворительность и на которые иногда покупал в синагоге вызов к чтению Торы, притом что лавка приносила в неделю семь рублей чистой прибыли.
Вот так уже много лет, с тех пор как старики остались одни, Зорах копил деньги, из-за чего прослыл богачом.
Сколько у него, не знал никто. Говорили даже, что старый скряга уже накопил тысячи. Зорах не отрицал, но и не подтверждал. Он вообще предпочитал не пускаться в разговоры с посторонними.
Однако все признавали, что Зорах — человек порядочный. А скупость — это просто, не дай бог, недуг такой. И лавочники победнее Зораха, и все остальные готовы были доказать с умными книгами в руках, что жадность — болезнь как болезнь, только таблеток от нее пока не изобрели. Так же, как от пьянства, не будь здесь помянуто.
Лавку по вечерам закрывала Динка. Зорах, когда наставало время послеполуденной молитвы, шел в синагогу. Помолившись, слушал главу Мишны[1] или отрывок из «Эйн Янкев»[2], а там и вечернюю молитву читать пора. Потом Зорах еще час сидел, изучал какую-нибудь книгу, где верхняя половина страницы на святом языке, а нижняя — на ивре-тайч[3]. И, ни с кем словом не перемолвившись, вставал, целовал мезузу[4] и выходил на улицу.
Сначала он шел к лавке, ощупывал замок, проверял, плотно ли закрыты двери, через щелку заглядывал внутрь, а то вдруг старуха, не дай бог, огонь оставила, и, убедившись, что все в полном порядке, по темной улице отправлялся домой, где Динка уже ждала его к ужину.
Керосиновая лампа была такая маленькая, что едва освещала стол, на котором стояла, но Зорах еще больше прикручивал фитиль. Динка возилась в углу, собираясь подавать ужин.
— Зорах! — сердилась она. — Прибавь света, мне ничего не видно!
— Керосин опять подорожал…
— Тогда принеси сюда лампу! Ничего не видно, — повторяла Динка.
Одной рукой Зорах брал лампу, другой прикрывал слабый огонек, чтобы случайно не задуть, и светил жене.
Увидев приготовленные яства, Зорах тут же выходил из себя:
— И зачем это надо?! Сколько сейчас огурцы стоят…
Динка успокаивала его, что купила десяток огурчиков за четыре гроша. Девять с половиной она засолит, а пол-огурчика они сейчас съедят с капелькой сметаны.
Услышав слово «сметана», Зорах чуть не роняет лампу.
— Еще и сметана! В среду, на буднях!
Он клянется, что сметаны даже пробовать не будет.
Динке приходится растолковывать, что сметана ей ну совсем ничегошеньки не стоила. За три недели скопились картофельные очистки, на них Динка выменяла у молочницы Леи кварту молока, поставила его в погреб, и получилось сверху немножко сметаны, а внизу простокваша.
— Дай мне тогда простокваши. — Зорах идет на компромисс, радуясь, что ему не придется есть такую дорогую пищу, как сметана.
Но жена, которая хочет, чтобы Зорах хоть чуть-чуть поправился (совсем же худой!), и знает, что отведать сметаны этот упрямец все равно ни за что не согласится, предлагает другой компромисс:
— Я сметану с простоквашей перемешаю. Хоть каплю неснятой простокваши можешь себе позволить, дурак ты старый…
Она уже начинает злиться, что он такой жадный.
В конце концов Зорах соглашается, но все равно это дорого, и он недовольно ворчит:
— Огурцы со сметаной… Казачина!
А Динка рада. Она уже видит, что муж все-таки поест, и, счастливая, подает на стол, а Зорах идет в неосвещенный угол мыть руки.
Поев, Зорах во весь голос благословляет Всевышнего. Динка, которая благодаря многолетней практике выучила благословение наизусть, тихо повторяет за мужем каждое слово. Когда он произносит «Ѓу йеворейх ойси веэс ишти»[5], она говорит то же самое, но Зорах не хочет ее поправлять. Хоть он не бог весть какой ученый, он знает, что она, женщина, должна говорить «веэс бали»[6], но старик лишь едва заметно улыбается, что бывает с ним очень редко, и благословляет дальше, снова приняв серьезный вид.
Когда Динка ложится в кровать, что зимой, что летом застеленную толстой периной, Зорах еще сидит над книгой на ивре-тайч. Иногда это «Кав ѓайошер»[7], иногда «Менойрас ѓамоойр»[8]. На сердце становится тяжело, перед глазами встают картины ада, но в глубине души Зорах чувствует, что муки на том свете ему не грозят. Он не праведник, но, конечно, и не злодей. В отличие от настоящих грешников, он никогда не ценил материального мира.
Когда старуха уже спит, Зорах выдвигает средний ящик комода, где хранятся ценные бумаги, и внимательно их просматривает.
Он не может прочитать, что в них написано, но по виду каждой бумажки знает, сколько она стоит. Всего их шесть. Самая большая — вексель на четыреста рублей, средняя — на двести, остальные — на меньшие суммы, самая маленькая — на пятьдесят. Это все его состояние. Деньги лежат у торговца Грейнема.
— Вот это надежно, надежней не придумаешь, — тихо говорит Зорах, ощупывает каждую бумагу и прячет обратно.
Однажды, когда старый Зорах уже собирался ложиться спать, снял сначала правый сапог, как положено по Закону, и начал снимать левый, вдруг раздался звон монастырских колоколов. Зорах снова обулся и вышел на улицу.
Вдали поднимался толстый столб дыма, подсвеченный пламенем.
Вскоре улица ожила: «Евреи, пожар!..»
— Это где примерно?.. — Зорах испуганно схватил за рукав сапожника Лейбу из добровольной пожарной команды.
Но в такую минуту Лейба посчитал ниже своего достоинства вступать в беседу со старым Зорахом…
Зорах метался по улице, пытаясь выяснить, что случилось.
— Да не бойтесь, это далеко, — успокоил кто-то.
— Где? У кого?
— Говорят, вроде у торговца Грейнема.
— Как это «вроде»? — растерялся Зорах.
— Не знаю… Мало ли что люди болтают… Большое дело, есть о чем тревожиться…
Зорах, еле переставляя ноги, двинулся туда, где горело. Когда пришел, пылало вовсю, спасать уже было нечего… Еще издали Зорах увидел Грейнема: толстый живот, благородное, красивое лицо, на плечи полушубок накинул, чтобы не простыть. Грейнем стоял, глубоко задумавшись.
Зорах решил, что сейчас не время к нему подходить: несчастье у человека…
Он вернулся домой. Сначала не хотел будить свою старуху, но, не в силах пережить в одиночку такое происшествие, тронул ее за плечо:
— Динка…
— Зорах? Еще не спишь… Что случилось?
— Ничего. Не бойся… Пожар был… Уже потушили, слава богу…
— Где?! — Динка все-таки испугалась.
— У Грейнема, — ответил Зорах спокойным голосом.
— У Грейнема… — Динка задумалась, припоминая. — Сдается мне, ты у него немного денег держал…
— У него? Глупая! Забрал давно! — засмеялся Зорах.
— Ну так ложись давай, — бодро сказала Динка. — Завтра ни свет ни заря лавку открывать.
Лежа в постели, Зорах благодарил Бога: хорошо, старуха не знает, что деньги таки у Грейнема. А то, бедная, от разрыва сердца померла бы.
1915
После праздника Сукес[9], когда наступала пора коротких, серых дней и длинных вечеров, важное место в его жизни начинал занимать — фонарь.
Мой дед был не богач, но крепкий, зажиточный хозяин. Его дом на окраине местечка был хоть и старый, но не настолько, чтобы опасаться, что он вот-вот завалится. Дед постоянно укреплял его: то балку менял, то сени пристраивал, то перекрывал свежей дранкой подгнившую, поросшую мхом кровлю, а изнутри домишко был оштукатурен глиной по деревянной оплетке. В общем, по прочности он вполне мог потягаться с самыми прочными домами в большом городе.
Дед берег свое жилище, и так же он берег свой фонарь. Мне всегда казалось, что фонарь — это его второй дом, а он и выглядел как домик с тремя окошками и дверкой, а сверху — как будто крыша с трубой, через которую выходил дымок горящей внутри сальной свечки.
И фонарь нравился мне больше, чем дом. Ведь фонарь был маленький, и дверка в нем открывалась не как обычно, а хитро: она была вставлена в прорези в «стене» и поднималась вверх.
Но фонарь предназначался не для игры, только я считал его детской игрушкой. А дедушке — он был высокий, худой, носил густую, длинную бороду, глаза у него были большие, ясные, всегда серьезные, но добрые — фонарь требовался для очень важных дел, и будничных, и святых. С фонарем дедушка ходил в амбар, где хранилось зерно, которым он торговал; с фонарем заглядывал в хлев проведать корову, посмотреть, как та ест, как спит и не мало ли ей постелено соломы; с фонарем спускался в подвал проверить, осталась ли еще картошка и не гниет ли она.
По вечерам с этим же фонарем он ходил в синагогу изучать Мишну или просто сидеть над святой книгой и готовиться к смерти…
Дедушкин дом стоял в конце улицы, где жили одни гои, а у них в каждом дворе собака. Самые злые псы сидели на цепи, а те, что только лают, но не кусают, просто лежали возле будок и дремали. Когда дед проходил мимо, освещая себе дорогу, свет фонаря будил дворняг, они вскакивали и начинали выть, рычать и лаять. Но дедушка спокойно и уверенно шагал дальше, пока не оказывался возле еврейских домов, где собак не держат.
Придя в синагогу, дед гасил фонарь, ставил в угол и зажигал свечу, которую вместе с книгой приносил ему помощник шамеса[10]. Огарок, поучившись, дед возвращал.
Изредка помощник шамеса разрешал деду забрать огарок для фонаря. Дед пользовался этой привилегией, потому что фонарь помощнику очень нравился. Иногда этот хмурый человек брал фонарь, рассматривал, осторожно открывал и закрывал дверку и, восхищенно причмокнув губами, хвалил искусно сделанную вещицу:
— Настоящий дом!
А мой словоохотливый дед начинал рассказывать биографию фонаря: он заказал его стекольщику Хонану, царство ему небесное, а как сделать, придумал сам, лично. Особенно подробно он останавливался на дверке.
— Дверка, — объяснял, — это мое собственное изобретение…
Дед дорожил фонарем гораздо больше, чем всеми остальными вещами, даже больше, чем очками, которые были нужны ему каждый день. В этом фонаре проявилось его стремление к красоте, к изяществу. И мы, внуки, ясно видели, что дедушка любит фонарь больше за красоту, чем за полезность…
И мы любили дедушку с его фонарем.
Однажды дед тяжело заболел. Стояла осенняя ночь. Мы все, сыновья, дочери и внуки, собрались у него в доме. Каждую минуту кто-нибудь подходил к постели посмотреть, как дедушка себя чувствует, а он лежал с открытыми глазами и смотрел куда-то вдаль. Мне казалось, он видит что-то, чего не видит никто из нас… В моем детском сердце смешались страх и любопытство.
Наконец мой отец сказал:
— Надо бы позвать доктора.
Дед, который всегда был невысокого мнения о врачах, слабым голосом возразил:
— Бог — лучший доктор…
Но когда отец, а за ним и все остальные стали настаивать, дед согласился. Пойти за врачом вызвался мой старший брат.
— Темно на улице, — тихо сказал дед. — Возьми мой фонарь. Только осторожнее, не сломай…
В фонаре стоял крошечный огарок. Брат увидел, что ему на дорогу туда и обратно не хватит такой маленькой свечки, но промолчал, не стал затевать разговоров. Зажег свечку, и фонарь засиял изнутри.
Дедушка посмотрел, как горит его фонарь, и грустно улыбнулся…
Врач не помог. К утру дед скончался.
Хотели похоронить засветло, но долго не могли договориться с погребальным братством, а поздней осенью день короток, вот и протянули до вечера, пока совсем не стемнело. Казалось, по улице бродит сама смерть в угольно-черных одеждах…
Кто-то из родни, прежде чем похоронная процессия тронулась в путь, подозвал меня и сказал:
— Пойди возьми фонарь…
Напуганный и обрадованный доверием, я побежал обратно, в дедушкин дом. Было страшно подойти к опустевшей кровати, но я набрался храбрости, схватил фонарь, поставил в него сальную свечку, которую приметил на печи, зажег, выскочил на улицу и отдал фонарь отцу.
Процессия двинулась с места. Евреи шли, поминая покойного добрым словом. Фонарь печально горел, освещая носилки, на которых дед лежал, вытянув ноги, и, казалось, он присматривает за своим фонарем из-под черного покрывала.





