Читаем Однажды днем, а может быть, и ночью… онлайн бесплатно
Однажды днем, а может быть, и ночью…
А. Штадлер — один из самых известных немецких писателей начала нового столетия, поэт и прозаик, автор романов «Жил-был я», «Смерть и я, мы двое», «Очаровательный старьевщик» и др. Вряд ли за последнее десятилетие вам приходилось читать такую красивую, печальную и одухотворенную прозу, как роман А. Штадлера «Однажды днем, а может быть, и ночью…».Это книга о времени, которое таит в себе безумие, и о безумии, которое таит в себе время. Это книга о Франце Маринелли, фотографе, который пытался остановить мгновение и чья мгновенная, прекрасная и печальная судьба растворилась в зеленых водах Венецианского залива. Хотя, может быть, именно к этому он подспудно стремился всю жизнь…
Проза / Современная прозаI will wait for you all my life and today for your call at 7.30 p.m.
Закончив свой рассказ, он тут же спросил: «А с тобой как было?»
По пляжу имени Патриса Лумумбы шатался бродяга с чемоданом. Он казался человеком, который когда-нибудь скажет самому себе: «Я один из тех, с кем предпочел бы не знакомиться».
Со стаканом, наполненным с виду водой, он ходил туда-сюда, то и дело доливая из бутылки, припрятанной в чемодане под пальмой, из безобидной бутылки. Сначала он еще бродил по пляжу и надоедал купающимся, был с ними вежлив и любезен, независимо от их пола, и приглашал их в Вену. Ну как же, Vienna, точно, знаем — знаем.
Он казался веселым, по крайней мере здесь, на Кубе, которая все последние годы билась в агонии, напоминавшей затянувшееся, мучительное умирание Кастро. В те годы, месяцы, недели, дни, часы, минуты и секунды, которые ему еще остались, бедняга по-прежнему выносил смертные приговоры, словно не может умереть один, словно должен уйти, окруженный людьми, как в ту пору, когда революция только начиналась и он приплыл из Мексики на яхте «Гранма» или когда они с Че, юные боги посреди ликующей толпы, сияющие, с Калашниковыми и сигарами, спустились с гор Сьерра-Маэстра и вышли к Сайта-Кларе, — их просто нельзя было не любить. Кто только в те дни блеска и триумфа не хотел побрататься с Кастро, а теперь ему суждено было свести близкое знакомство со смертью. Вначале это была жизнь, в конце — смерть… Смерти предстояло стать последним доказательством того, что он действительно жил.
Нынче он приказывал ловить тех, кто в ту пору с ликованием встречал героев, триумфально входивших в Гавану, или сам был в рядах повстанцев и кто теперь, в старости, мечтал сбежать в США, от него подальше. А он реагировал на это как психопат, от которого ушла возлюбленная и который одержим единственной мыслью — ее убить. Уж лучше бы убил себя самого. Уж лучше бы покончил с собой.
«Я каждый день молюсь Господу, чтобы он забрал его к себе, но Господь меня не слышит!» — об этом молились в ту пору даже самые преданные его сторонники, в том числе бабушка Рамоны, еще верившая в Бога.
Последним и единственным желанием народа было пережить не только революцию, но и самого великого лидера, и то-то бы народ отпраздновал это радостное событие на гаванской площади Революции, но это желание все не исполнялось. Да и Маринелли этого не застал. Так уж повелось, что мы умираем, не успев узнать великую новость, появившуюся во всех средствах массовой информации вечером того дня, утром которого нас не стало. Например, тот, кто вчера умер, сегодня не узнает о смерти человека, который сопровождал его всю жизнь в теленовостях, с которым он, кажется, всю жизнь прожил. Дорогое, великое имя; он узнал бы об этом, если бы дожил до утренних газет, но уже поздно.
Гаванцы и гаванки щеголяли на пляже в эффектно поблескивающих купальных костюмах — все на них было узкое и тесное, было, как и весь остров, чем-то вроде тесной тюремной камеры, но камеры соблазнительной, — смеялись и смотрели на море. А потом они ушли с пляжа домой, он остался один, в какой-то момент устал и прилег отдохнуть. Но что произошло потом? Все было как в жизни. И вот сгустились сумерки.
В кошельке, пополнившем арсенал анатомического театра, среди купюр затесались несколько моментальных снимков. На них была обнаженная женщина. А еще там нашлись две обычные, слегка пожелтевшие фотографии: собаки и другой красивой женщины, вероятно матери.
«Те quiero — Baby de mi vida — Ramona para siempre» [4]- похоже на посвящение.
Сам покойник к этому времени уже немного побледнел и позеленел.
Итак, эта история заканчивается тоже зеленым цветом.
Зеленым, как море, как цвет, который обрело его тело, как цвет зелени, присущий его родной земле, словно он жаждет туда вернуться. Зеленым, как Венский лес, зеленым, как семейство Маринелли, все сплошь охотники, — все зелено. Бабка с материнской стороны с моря, да и дед с отцовской стороны с гор, охотник на кабанов и крупную дичь. Все было зелено, зеленее не бывает, зеленым было даже белье покойника, доставленное фирмой из Граца, специализирующейся на «изготовлении пуговиц и товаров из оленьего рога. Рассылка по Австрии и бывшим коронным землям». [5]
Честь имею, даже могила была в высшей степени зеленой.
И все носили зеленое нижнее белье, а никто этого и не заметил. И само собой, свадебный костюм тоже был зеленый, темного, совсем темного оттенка зеленого цвета, скатывающегося в ночь, насыщенного зеленого цвета. Может быть, даже свадебное платье было зеленое, даже фата, словно и дальше так всегда будет, до бесконечности.
Когда Франц был маленьким, ему купили черепаху. Звали ее Максимилиан Мексиканский, [7]или просто Макс. Поскольку Франц пока не бывал ни в Мексике, ни даже — ни разу — на море, не говоря уже о краях, где эти животные водятся на воле, как в раю, и поскольку он находился на немыслимом расстоянии от свободно — живущих пальм, теряющихся в небесах, он хотел черепаху. А еще потому, что она так здорово втягивала голову.
А еще она классно умела спать и почти не замечала, что происходит вокруг.
Макс якобы приплыл с Кубы морем.
Францу еще в детстве снились Куба и Мексика. Ведь все венские несчастья оттого, что Вена не на море. Но Франц был не так уж несчастен. Он был ребенком и жил там, где жил, так, словно живет где-то в другом месте.
Вокруг него шла война, а театром военных действий была спальня его родителей. Но и он, как его черепаха, почти ничего не замечал, словно бомбы падают и снаряды рвутся не на самом деле, а понарошку. Он то и дело засыпал, а между тем мир был охвачен пламенем. Как и за двадцать лет до его рождения, в развалинах играли кошки и дети, дети в развалинах играли в войну, и все цвело вокруг.
Правда, Франц еще ребенком мечтал убежать, но даже больше, чем рай, его в детстве манили те края, где нет ничего того, что окружало его на самом деле. Больше, чем рай, его манили небеса, которых, может быть, и нет вовсе, как ему уже говорили. Но больше всего он хотел убежать от ночных ссор своих родителей, лежавших в
Это было его первое воспоминание.
Страх, который внушило ему это слово с того самого дня, когда он впервые его услышал, вгрызся в подсознание Франца и вызвал первые детские кошмары, однако его родители здесь, в этом порождающем кошмары месте, выдержали несколько десятилетий, ссорясь и ссорясь, порождая все новые и новые кошмары и зачиная детей. Они и сейчас еще лежали бы в этом сооружении, задуманном как кровать с балдахином, в одной из первых роскошных спален начала шестидесятых, выставочной модели, если бы Франц Иосиф, как обычно бывает, все-таки не умер первым, «ушел от нас», как гласил некролог, а ведь на самом-то деле он умер сидя! Да как такое могло быть? В мире так много лгали, в том числе и из страха смерти. Значит, он умер, однако не здесь и не в постели дома для престарелых с круглосуточным уходом, а при менее почтенных обстоятельствах в Санкт-Пёльтене.
Франц все проспал.
Франц Иосиф, его отец, при жизни не любил ходить пешком. Чаще всего он сидел у себя за кафедрой, стоял на вскрытии в зале анатомического театра, лежал на левом или на правом боку в своем автомобильном фургончике и устраивался рядом, под или на одной из своих женщин и то и дело просыпался. Значит, впервые он действительно ушел. И теперь появилась еще одна вдова, которая восторжествовала над покойником. Незадолго до его смерти она еще успела объявить мужа недееспособным, а вскоре, уже сама объявленная недееспособной, влачила жалкое существование между клеткой с попугаем и аквариумом в самом роскошном венском доме для престарелых. Там она все твердила два слова: «амок» и «бойня», — и сиделкам было невдомек, что же это значит, они только гадали, а что если она пережила бойню в детстве, в ту пору, «когда русские в Вене мыли картошку в туалетах», любую венскую таксистку спросите. Единственное слово из ее лексикона, понятное персоналу дома для престарелых, было «Врет!», хотя они и не знали, кого она имеет в виду. Вероятно, кого-то из них, но им-то зачем беспокоиться, старуха ведь признана недееспособной. Чудом выжила, не иначе, а ведет себя как победительница. В каком-то смысле она действительно была победительницей, ведь она все выдержала, сжила со свету мужа и всегда поступала согласно девизу «Убью, но развода не дам!», которого никогда не скрывала. Но это была пиррова победа.
Клэр была дочерью строительного подрядчика, сооружавшего бункеры и противовоздушные башни [8], некоторые из них до сих пор стоят в центре города. Он был не нацистом, а всего-навсего строителем: виллы, бункеры. Таким образом, Ханс Эбер за невероятно короткое время невероятно разбогател и сумел приумножить свое невероятное богатство. Поэтому его дочь Клэр унаследовала от милого папочки дворец на Рингштрассе, конфискованную в пользу истинных арийцев еврейскую собственность.
Но этот дом не принес ей счастья. Ни ей, ни Францу, ни другим — никому из тех, кто жил в этой квартире на улице Штубенринг. Например, у Франца была сестра, позднее вступившая в коммуну Отто Мюля, [9]чтобы отречься от своих предков и коричневого прошлого родителей. Она всегда стыдилась этого дома, родителей тоже и демонстративно с ними порвала. Позднее она присоединилась к одной коммуне в Берлине, потом к другой — на Ланзароте, [10]а потом, когда ей было под тридцать, бросилась с противовоздушной башни в Третьем округе Вены и теперь лежит в фамильном склепе в Гринцинге [11], рядом с Томасом Бернхардом [12], совсем рядом.
Напротив, избранный Францем способ скрываться от мира, в который он, несомненно, однажды пришел, заключался в том, что он снова и снова покидал его во сне.
Мать реагировала на мир, обвиняя его во лжи, Франц реагировал на мир, засыпая.




