Читаем Сибирский редактор онлайн бесплатно
Сибирский редактор
Небольшая повесть о российском литературном закулисье, о проблемах провинции (автор ни много ни мало предлагает «отредактировать» Россию, удалив из нее всю восточную часть), об известных людях (в персонажах «маленького романа» легко угадываются писатели Виктор Астафьев, Валентин Распутин, Роман Солнцев, физик-сиделец Валентин Данилов), выставленная в свое время на ресурсе со свободной публикацией, неожиданно обрела известность в сети, получила тысячи откликов, стала предметом заинтересованных обсуждений. Редчайший случай: на формально неизданную вещь выходит рецензия в официальном издании: «Помогает ли эта книга? Как-то раз, совсем по другому случаю, калининградский поэт и переводчик Игорь Белов написал мне: "Кто сказал, что книга должна делать человека лучше? Лучше кого? И что такое хороший человек, уж не оксюморон ли? Мы не в тёмном царстве живём, но в сонном, и не лучи света тут нужны, а прожектора, пусть их ослепительный свет и гарантирует неминуемую пальбу". Действительно. Главная задача искусства, в нашем случае мы говорим о литературе, сдвинуть что-то внутри у читателя, чтобы раздался щелчок внутри, заставить его чувствовать, думать. Это у автора отлично получилось.» (Игорь Кузнецов, «Цинизм и романтика Антона Нечаева», «Литературная Россия» № 34–35 20.08.2010)Маленький роман «Сибирский редактор» сравнивают и с «99 франков» Фредерика Бегбедера, и с книгой памяти «Алмазный мой венец» Валентина Катаева; фрагмент в переводе на румынский язык печатается в журнале «La plic»; однако большинство отзывов все же негативные: Антона Нечаева называют «говнюком», «одержимым бесами», а роман «ужасной гадостью». В 2011 году поэт и художник из Улан-Удэ Аркадий Перенов создает серию иллюстраций к «Сибирскому редактору», вошедших в электронное издание. В 2013 году автор дополняет и исправляет произведение, вводя в него ряд новых деталей. Издательство Animedia публикует последнюю версию текста.
ЮморПерсонажи и события совпадают с реальными по случайности. Письмо Валентина Данилова подлинное.
Мой дедушка отрезал себе хуй и повесился. Как вы думаете, может получиться из его внука что-то хорошее? Думаю, может. Надо только не брать в голову все эти прошлые истории, не относящиеся к тебе лично, и жить, ориентируясь на себя самого, на свои собственные таланты и пороки, провалы и достижения.
Сам того не желая, я стал продолжателем дедовской линии. Также пишу стихи и в глазах многих литературно функционерствую: раздаю премии молодым литераторам от имени одного покойного советского классика, дедовского друга и ученика. Моего крестного папы.
Первый мой стих назывался «Ленин в Шушенском», и это свидетельствовало не столько о моем полном идиотизме, ибо на дворе были девяностые годы, и никакой Ленин давно уже не котировался, сколько о вхождении в мою хрупкую душу беспокойного дедушкиного талантика, посвящавшего Ильичу в былые годы сотни однообразных восторженных строк без смысла и оригинального выражения, созданных для угоды, ради лояльности и хорошего гонорара. Тем не менее зав. отделом поэзии областной газетенки, куда я этот стишок направил, ответил пространным серьезным письмом, где ни словом не обмолвился о неактуальности темы, а лишь разъяснил начинающему поэту основы стихосложения, покритиковал рифмы и пожелал успехов. Получить письмо из редакции было приятно, и на «Ленине в Шушенском» я не задержался. Следующее стихотворение называлось «Ленин в ноябре», и в нем мне виделись свой стиль и оригинальность мысли, ведь до меня не было стихов про Ленина в ноябре, а были лишь о Ленине в октябре и в феврале, так что я, несомненно, вносил в отечественную поэтику новую составляющую. Правда, что это был конкретно за ноябрь, я так и не разобрался, и содержательно ничем от Ильича в иные месяцы стихотворение не отличалось. Письмо из другой газеты в ответ на моего ноябрьского вождя пришло незамедлительно: оно не было уже таким поучающим и полезным, скорее было просто отпиской редактора от автора-идиота. Время все же менялось, и редакторы постепенно умнели. Но как волнительно было с утра, пока весь дом спит, красться к почтовому ящику, доставать оттуда конверт с печатями, прятать его под майку или в штаны и осторожно, стараясь не привлекать внимания шорохом раздираемой бумаги, сидя на унитазе, читать вежливое взвешенное послание умного и, наверняка, талантливого человека.
Когда ответов накопилось с полтысячи, а каждый более свежий был более и сухим, я понял бессмысленность существования газетных редакций. И вправду, к чему они надобны, если не могут углядеть в молодом поэте очевидного поэтического огня? Заходить нужно было с другой стороны.
Классик, дедовский ученик, заходил к нам частенько, выражая благодарность семье учителя своей незабывчивостью, попутно демонстрируя близость к народу, а заодно исподволь разведывая у народа истинное к нему, классику, отношение. Был он щедр, красив, разговорчив – неотразим. Бабушка глядела на Петровича, подперев голову, и только вздыхала: «Ах, какой славный, смелый, а юморит как!» Мать перед его приездом (а Петрович всегда предупреждал звонком) пыхтела на кухне, извлекая из недр своих кулинарных способностей самые сокровенные и таинственные. И Петрович благодарил – улыбками, ласковостью, целованием ручек, сверканием глазок. Ему-то, дорогому старшему и влиятельному коллеге, я и решил довериться в своих поэтических неуспехах.
Петрович хмуро принял листки отпечатанного текста, я явно портил ему вечер, и бросил сквозь зубы, увязшие в масляном семужьем балыке: «Позже гляну».
В тот вечер так и не глянул: усилия, потраченные на поиск печатной машинки, нудный договор с машинисткой, которая из жалости к начинающему стихотворцу сперва согласилась набрать задаром два десятка страничек под диктовку, в процессе же двадцать раз пожалела, что не взяла ни копейки с этой бездарности, кажется, шли прахом. Ни на следующий день, ни спустя неделю Петрович не позвонил. Лишь на десятый день трубка затрепетала от мощи голоса любимого классика. «Щас приеду, ждите» – только и сказал он. Толком готовиться было поздно, мать быстро нарезала колбасы, бабушка поковыляла за сыром в ближний магазин, но к приезду Петровича не успела – наткнулась на очередь, да и приехал сам после звонка минут через десять. Зашел радостный, улыбающийся; привез армянский коньяк. От ужаса у меня вспотела спина, я шагу не мог сделать из своей комнаты, не смог бы и поздороваться – под языком образовалась холодная жестяная корка, которую не получалось ни проглотить, ни выплюнуть. Петрович сам зашел ко мне в комнату, я сидел за столом, не оборачиваясь, деля вид, что играю в свою любимую игру – оловянных солдатиков. «Здравствуй» – ласково молвил классик, положа руку мне на затылок и явно не ожидая ответа, глубокой мудростью своей понимая мое состояние. «Я все прочел» – тон его был серьезен, ни грамма смешинки мне не услышалось. «Ты талант, это бесспорно» – пот на моей спине застыл в удивлении, моментально превращаясь в глетчер. «Давай выйдем в гостиную, поговорим» – Петрович потянул меня за плечо, я поплелся за ним, невзирая на обнадеживающее начало, не ожидая ничего хорошего. Мне налили коньяку, пододвинули подоспевший сыр. «Если хочешь, я тебя напечатаю» – начал свою речь классик, – «И напечатаю в самых лучших изданиях. Но ты сам должен решить, хочешь ты этого или нет. Можешь подумать, а можешь ответить прямо сейчас. Но помни: литература, а особенно поэзия – это большая ответственность, это рок, судьба, печать, часто трагедия или драма. Лучше бы тебе не быть поэтом, а быть слесарем или учителем: ведь поэты часто клянут свой дар, мечтают о тихой спокойной профессии, но раз ступив на поэтический путь, сойти с него они уже не могут, и рады бы отказаться, но держит их дарование, не отпускает, и множество бед от них отводит, и бережет, но множество бед и забот прибавляет, с которыми не справиться обычному человеку. Не справляются и поэты: столько на этой стезе погибших. Все погибшие. Так что думай сам, и помни, что ты сам будешь отвечать за свое решение». Коньяк ласково жег нутро, ледник на спине чудодейственно испарился: «Чего тянуть?» – я подумал. «Согласен. Хочу» – неожиданно севшим голосом прохрипел я. Петрович помедлил, налил себе стопку, покачал ее на весу: «Ну и добре. Пусть так и будет» – как-то жалостливо сказал он, – «Завтра же я вышлю твои стихи в основные журналы, уверен, многие откликнутся положительно. Об одном тебя прошу: о Ленине не пиши больше».
Чтоб окончательно избавить нашу семью от бесов социализма, Петрович решил нас окрестить. Крещение должно было стать приятным сюрпризом, хотя традиционно к нему принято подготавливаться. Но Петрович решил, что мы и так давно подготовлены. За два часа до события, о котором мы ведать не ведали, классик позвонил и сказал лишь одно слово: «Готовьтесь». К чему готовиться, в нашей семье никто не понял. Пошли по очевидной дорожке: «готовьтесь» – значит, классик едет к нам, значит, будет пьянка, следовательно, надо готовить закусь. Но с Петровичем на пороге вырос еще один странного вида гость: бородатый, в очках; той степени интеллигентности, которая не встречалась до этого у Петровича в шестерках. Почему-то сразу подумалось «врач». Но зачем нам врач? – глупость какая-то.
Сам не стал мариновать ожиданием, представил гостя: «Отец Ф. Крестить вас будем, морды жидовские» – Петрович шутил. Легкий озноб прошуршал листом деревенской прозы по нашим жидовским шкурам; озноб не обиды – ведь это он любя, про жидов-то – озноб волнения. Не было жаль атеизма, к которому никто из нашей семьи не относился почтительно; жалко было безверия, удобная все же штука: никому не принадлежа, ни с кем не воюя, болтаться оборванным проводом над землей – вне толпы, вне орды, над идолами. И облегченно-радостно было, что бабушка в это время была в больнице: она бы не вынесла такой процедуры, сочла бы ее предательством.
– А как же… – мать растерянно развела руками на стол с огурчиками, фаршированной щукой «фиш», скородельным тортиком из мацы со сгущенкой.
– Убери пока, – распорядился Петрович, – сначала дело…
Отец Ф. деловито обустроил пространство, соорудил купель, вытащил книжки, зачем-то попросил трехлитровую банку. В гостиной сталинского образца запахло церковью.
– Шторы завесь, – занервничал классик, – первый этаж, вдруг увидит кто.
Мать вышла под окна проверить: комната не проглядывалась, виден был только свет, но свет странный, необычный, свечевой. Словно в районе вырубилось электричество. В сладком елее на лбу и конечностях я чувствовал себя детсадовской манной кашей, залитой вареньем. Под вдохновенное проборматывание отца Ф. минут за пятнадцать мы перешли из небытия к очеловечиванию. Круги нарезали вокруг стола, срубая углы. Углы отваливались с истошным демоническим скрипом. С той поры главный стол нашей семьи исключительно круглой формы.
Отец Ф. оказался милым мужичком, сподвижником Сахарова, так же грубо, но бесславно гонимым, спокойным и благородным. Еврейской едой не гнушался, но говорил в основном о матушке, супруге своей, и пил не сильно. Петрович же светился счастьем: еще несколько душ получило шанс на спасение благодаря его царской воле.
Банка понадобилась, чтоб приютить использованную при крещении воду. В канализацию сливать отец Ф. настрого запретил, только в реку. «Енисей рядом, я на днях схожу, вылью» – вызвался я.
Синекура по раздаче литературных премий мне досталась совершенно случайно. В литературную отрасль на уровне региона было проще пробраться, дедушка протоптал дорожку, многим помог, многие его помнят и почти все уважают, несмотря на отрезанный хуй и шею в мыльной веревке. Но хуй и шея – это его личное дело, обижаться постороннему человеку на деда за это не следует, разве только я мог бы обидеться. Но я посторонний.
Пять лет я работал в литературном журнале, получая вшивые гроши, но и трудясь всего-навсего по три денечка в неделю, с одиннадцати до трех. Шеф, еще не старый, хитрый татарин-поэт Ринат Меркулович, относился к нам, молодым и талантливым, по-доброму, по-отечески (вместе со мной в редакции протирало шкеры еще одно молодое дарование, действительно молодое, не то, что я). Шеф прилетал к одиннадцати, каждый раз с нервотрепкой пробивая себе машину из мэрии. Как сейчас слышу его сахарный голосок: «Всеволод Леопольдович, дорогой, будет машинка сегодня?». «Вот она, старость. Ты никому не нужен, выпрашиваешь себе последние крохи престижа, унижаешься, как нищенка в переходе, по поводу долбанной мэрской „волги“…», – каждый раз было написано на смуглом шефском лице после елейных разговоров с гаражом мэрии.
В свое время начальник наш был сильнее, значимее, в иных администрациях ошивался, подкармливался. Мэрия теперь для него – сладкое, но все же болото. А что, казалось, был бы покруче, похарактерней, плюнул бы на машину, ездил на автобусе, зато достоинство бы сберег. Но так только по молодости можно думать. Мэрская «волга» это важно, это престиж, вес. Иди, иди, сынок, на автобус, тебе еще лет сто на остановках торчать да с бомжами на городском транспорте раскатывать.
Бывало, мэрский гараж не реагировал на вкрадчивые шефские уговоры, и приходилось начальнику, внутренне исходясь бранью, пилить на остановку, в толпе сумрачно-серых сограждан дожидаться капризного, чуть живого пазика. А порою и пешедралом шкандыбать через лес и студенческие общаги к заветному главредовскому столу, к своему любимому факсу «Сони» и к старенькому, испытанному в боях с графоманскими текстами компьютеру.
Чаще все же машину давали, и тогда татарин-поэт, гордо восседая на переднем сиденье, начинал с водителем дружеский разговор, демонстрируя свою простоту и доступность, а также тонкое писательское понимание жизни и нужд людей шоферской национальности. Пользуясь транспортом в личных целях, начальник заезжал на почту, отвозил женушку до работы, прошвыривался по магазинам, попутно сокрушаясь по поводу погоды: «Ах, как намело, как намело», «А гололед-то, гололед» или рассказывал историйку, которую еще не сумел использовать в творчестве (у Меркуловича был и собственный «жигуленок», месяцами простаивавший в гараже: шеф панически боялся кресла водителя, а при виде рулевого колеса начинал трястись, как наркоман во время ломки. Не говоря уже о тех специфических отношениях между участниками дорожного движения, которые благонравными никак не назвать: Меркулович по жизни избегал всяких конфликтов, и отношения эти были явно не для него).





