Читаем Поцелуй на морозе онлайн бесплатно
Поцелуй на морозе
В книге "Поцелуй на морозе" Анджей Дравич воссоздает атмосферу культурной жизни СССР 1960-80 гг., в увлекательной форме рассказывает о своих друзьях, многие из которых стали легендами двадцатого века
Проза / Современная прозаAnnotation
AНДЖЕЙ ДРАВИЧ
ОБ АНДЖЕЕ ДРАВИЧЕ И ЕГО КНИГЕ
ОТ АВТОРА
КАК ДО ВСЕГО ЭТОГО ДОШЛО
ПЕРВЫЕ УРОКИ НА МЕСТЕ
УРОК СОВЕТСКОГО ЯЗЫКА
«БОЛЬШОЙ ТЕАТР ЖДЁТ ТЧК ПРИЕЗЖАЙТЕ СКОРЕЕ ТЧК ПЕРВУХИН»
ПАРТИЯ СТУЧИТ КУЛАКОМ ПО СТОЛУ
В РОССИИ – В ГОСТЯХ
ЛИЦА МОИХ ДРУЗЕЙ
ДВЕ ВСТРЕЧИ
Встреча первая. Иван Федорович
I
II
III
Встреча вторая: «Какой шмысл?»
I
II
III
ПОРОЙ НЕ ВЫХОДИЛО
«ИМЕТЬ ХОРОШУЮ ВДОВУ…»
«ЯВНЫЕ, ТАЙНЫЕ, ОБОЕГО ПОЛА…»[14]
УЛИЦЫ ЛЕНИНА И ОСТАЛЬНЫЕ
Деревенское приложение
ВСЛЕД ЗА БУЛГАКОВЫМ
ПО КИЕВУ…
…И ПО МОСКВЕ
ПРЕЖДЕ ЧЕМ ЗАХЛОПНУЛАСЬ ДВЕРЬ
КАК ОБСТОИТ ДЕЛО СЕЙЧАС
МОЯ МОСКВА: ДУХ И ТЕЛО
На Арбате
ТЯЖЕСТЬ СУЩЕСТВОВАНИЯ
ВОЛНЕНИЯ, ДОРОГА И ДВЕ СВЕЧКИ
1
2
ГРУЗИЯ КАК ФОРМА
1
2
3
4
5
МОЙ СОБСТВЕННЫЙ УЗЕЛ
notes
1
2
3
4
5
6
7
8
9
10
11
12
13
14
15
16
17
18
19
20
21
22
AНДЖЕЙ ДРАВИЧ
ПОЦЕЛУЙ НА МОРОЗЕ
ОБ АНДЖЕЕ ДРАВИЧЕ И ЕГО КНИГЕ
Книга польского писателя, переводчика, критика, эссеиста, публициста, общественного деятеля Анджея Дравича (1932 – 1997) «Поцелуй на морозе» (1990), как подсказывает её название, посвящена любви. Любви к той демократической, свободолюбивой, восставшей против тоталитаризма и насилия России, которую открывал для себя (а потом и для других) в берутовской Польше молодой варшавский филологполонист, несмотря на старания властей вырастить его правоверным янычаром сталинщины и ждановщины. Национальный и собственный жизненный опыт позволил ему увидеть трагический контраст потухшего взгляда Маяковского и выдавленного из его горла «Хорошо!», картонного изобилия «Кубанских казаков» и возрожденного в советской деревне крепостничества. Свой выбор – выбор любимой им России Александра Герцена, Анны Ахматовой, Михаила Булгакова, Андрея Платонова – Дравич сделал и благодаря своим русским друзьям, выразительные и психологически тонкие характеристики которых – главное в этой книге мемуарных очерков. Это создатель «нового и великолепного поэтического мира» Иосиф Бродский, друг Дравича с далекой ленинградской поры «полутора комнат», посвящавший ему затем шутливые польские и драматические англоязычные стихи (их беседы запечатлены в документальном фильме «С Бродским в сумерках»). Это сердечно близкие ему «приятели-москали» («Лица моих друзей»): «Вот крепкоскулый, с терпким чувством юмора, словно бы уже преждевременно «высунувшийся» на Запад «красный Хемингуэй» – Вася Аксёнов. Ослепительно улыбающийся, тогда черноволосый, а теперь седой Володя Войнович. Меланхоличный Жора Владимов, объясняющийся охотнее междометиями, чем словами, скрывающий интеллектуальную изощренность под внешностью портового грузчика… И сократовский лоб Дэзика Самойлова… Цветаевская чёлка Юнны Мориц и открывшая рот в бесконечной птичьей трели Белла Ахмадулина. И ещё столько других, кому я улыбаюсь…».
Упомянутый Дэзик (Давид) Самойлов, написав когда-то:
«И только мужество и нежность
От пустоты спасают нас…»,
словно специально обозначил главные признаки повествовательной манеры автора «Поцелуя на морозе»: «…Из всех русских женщин (кроме одной, на которой я женился) всего дороже для меня старушки. С морщинистыми лицами, дряблой кожей, редкими волосами, астматическим дыханием, шаркающей походкой. Согбенные под тяжестью креста русской судьбы, они несут дальше драгоценную память об усопших. Я склоняюсь, как прежде, к их рукам и целую их, как реликвии » («Иметь хорошую вдову…»).
«Выдавливать из себя раба» польскому русисту помогло в первую очередь чтение тех книг, которые в 5-й или 6-й копии «самиздата» портили зрение, но будоражили ум и совесть: «Ночные и дневные часы, проведённые за чтением таких книг, как «Всё течёт» Гроссмана, «Раковый корпус» и «В круге первом» Солженицына, «Чевенгур» Платонова, «Воспоминания» Надежды Мандельштам, были неповторимым временем эмоциональных и духовных потрясений. Я вставал, пошатываясь, от письменного стола, мир вокруг меня ходил ходуном и давил свинцовой тяжестью, в голове шумели бессонница и пляска мыслей, лопались, как мыльные пузыри, остатки иллюзий… Мне тогда оказали доверие. Россия подарила мне лучшую часть себя… Это доверие я буду оплачивать в течение всего того времени, что у меня осталось…»
Анджей Дравич выполнил своё обещание – его переводы книг М. Булгакова («Мастер и Маргарита», «Роковые яйца», «Записки на манжетах» и пр.; монография «Мастер и Дьявол» – 1987, на англ. – 2001), А. Платонова («Котлован»), Г. Владимова («Верный Руслан»), В. Быкова («Сотников»), Вен. Ерофеева («Москва-Петушки»), Б. Окуджавы, И. Бродского и др. сделали достоянием польской и международной аудитории те произведения нашей литературы, которые всколыхнули сознание общества и обрекли на поражение реваншистский путч 1991 года.
С автором этой книги можно соглашаться или нет, но неоспоримы благородство и значение поставленной им перед собой цели – «Моим стремлением было пробиться к чуть большему пониманию между Польшей и Россией. Или, скорее – к чуть меньшему непониманию… Я знаю лишь, что мы обречены друг на друга, а что с этим приговором судьбы сделаем, зависит и от них, и от нас – поляков… Вместе размышляя о нашем общем будущем, постараемся быть лучше и мудрее, чем люди, действия которых продиктованы саднящими обидами прошлого».
Анджей Дравич ушёл из жизни в день рождения своего любимого русского писателя Михаила Афанасьевича Булгакова (15 мая). Булгаковскую главу «Поцелуя на морозе» он заканчивает словами прощания с могилой автора «Белой гвардии» на Новодевичьем кладбище: «Я уходил, чтобы вернуться. Уходя, оставался».
Важно, чтобы теперь, уйдя навсегда, он оставался с нами…
Моей жене Вере
ОТ АВТОРА
Все началось с самой банальной констатации: время уходит, мое поколение стареет. А из этого следовало, что людям более молодым, с которыми постоянно приходилось иметь дело, изрядная часть моей жизни не была дана «ни в каких ощущениях». А уж жизни русской – вдвойне, по причине ее непохожести, экзотичности. Рассказы о ней слушали как сказку о железном волке.
Это особенно поразило меня в пору вынужденной изоляции, когда в 1982 году нас «интернировали». Тогда мы имели довольно времени для бесед и обмена мнениями. Одновременно в атмосфере ощущалась неуверенность во всем, во многом связанная со страшным и гротесковым, дряхлеющим режимом брежневщины. Я понял, что не одному из моих коллег мрачный, хотя и потрескавшийся фасад империи заслоняет всё. Когда они слышали, что там еще что-то есть, искренне удивлялись: там? в самом деле? Конечно, уже знали о диссидентах, нелегально распространялись книги Солженицына, Буковского, Надежды Мандельштам. Кое на что можно было опереться. Но тем более укреплялось мнение, что всё гуманное в России сохранялось лишь в виде героических личностей, в лагерях, в изгнании, в глубокой изоляции. Остальное представлялось выжженной землей. Для понимания ее рядовых жителей не находили простейших ключей. Литературу официальную, традиционным для нас образом, недооценивали, хотя и в ней тогда были островки горькой и глубокой правды – у Шукшина, Абрамова, Распутина, Трифонова. Именно Трифоновым я прокладывал себе дорогу, подсовывая скептикам «Дом на набережной». Помогало. Просили дать еще что-нибудь. Но проблема полной неосведомленности вырисовывалась тем отчетливее.
Тут я подумал: надо эту мою Россию описать, другого выхода нет. Как сумею. Может, это пригодится.
Существовал еще один повод, коренившийся в более отдаленном прошлом. С пониманием, но и с раздражением следил я за тем, как борются с трудностями русской темы соотечественники, публикующиеся в официальной печати. Они были сдавлены клещами обостренной цензуры – почти неодолимой. Их маршруты совершались по заранее утвержденным программам и под тщательным присмотром. Некоторым удавалось отскакивать в сторону; они прилагали огромные усилия, чтобы что-то вложить между строк, высказаться небанально, намекнуть на нечто важное. Я знал, как отчаянно боролись за это даже очень хорошие и отточенные перья. Эффект же представлялся мне половинчатым. Несмотря на всю изобретательность и хитрость литераторов, описанная действительность соотносилась с подлинной, жесткой фактурой русской жизни, как европейская сладковатая горчица с той «Московской», что была на столах рюмочных и закусочных в СССР. А некоторые из пишущих, уже без всякой душевной борьбы, ограничивались точной информацией: как ехали, где их поселили, что было на завтрак, в Эрмитаже – замечательные картины, а на Кавказе – пейзажи… Это также был способ представления темы, но я не собирался им пользоваться; кроме всего прочего, мне не хватило бы тут самоуверенности.
Признаюсь здесь честно: в свое время я сам пописывал разные путевые очерки, скажем, для журнала «Литература». Теперь я перечитал их. Нет. Не то. Вроде бы даже, всё правда, но читать трудно. Во всем этом есть какая-то ложная бравада, какие-то «притопы», которых в измученной, заезженной, тяжело переводящей дух России нет. Подумалось: надо еще раз, с самого начала, без цензуры, всё как есть. Из тех давних текстов привожу здесь только один, без особых «притопов», как образчик непосредственного, репортажного видения жизни.
Эту книгу я писал в течение трех летних сезонов: 1986, 87 и 88. Тем временем моя Россия шевельнулась, начала отряхиваться, осознавать бедственность своего положения, очеловечиваться. Возникла новая перспектива для воспоминаний о прошлом. Этой перспективой – хочешь – не хочешь – пользуешься, но я стараюсь отчетливо разграничивать во времени то, что знал и чего дознался многие годы назад, от того, что думал позднее и знаю теперь. Хотя характеризуемая «материя» по своей сути подвижна, текуча, а последние, перестроечные события заставляют уже несколько иначе видеть то, что еще годомдвумя раньше представлялось застывшим и неколебимым. Насколько всё это вместе будет выглядеть достоверно, не мне судить. Я мог сделать одно – прежде всего старался не лгать.
Предметом размышлений является Россия, воспринимаемая, впрочем, и как преобладающая часть многонационального целого. Об этой, более широкой перспективе я стараюсь помнить. Тут и там предпринимаются эскапады за пределы России как таковой. Не могу отважиться писать на сей счет обширнее, поскольку для этого мне не хватает знаний и опыта, а не хотелось бы никого обижать поверхностностью суждений, верхоглядством. Касающиеся этого объяснения содержит очерк «Грузия как форма».
Основной корпус текстов относится к 1963 – 1976 годам, когда ездить в Союз – как официальным, так и частным образом – удавалось регулярно. Три заключительных очерка посвящены ситуации осени 1987 года, когда я вновь оказался в России после двенадцатилетнего перерыва. Эти материалы были опубликованы в еженедельнике «Тыгодник Повшехны» со следами некоторого вмешательства цензуры, обозначенными курсивом. Большинство остальных текстов оглашалось в независимой и эмигрантской периодике.
Название книги я одолжил у Велимира Хлебникова, прозванного Великим Дервишем русской поэзии, эпика, лирика, визионера, создателя новых масштабов мира, который до этих масштабов всё никак не может дорасти. О Хлебникове говорят, что у него были признаки гения, хотя это, понятно, недоказуемо. Если бы, однако, в подтверждение этого тезиса существовала только использованная мной метафора, думаю, было бы о чем дискутировать. Это определение России представляется мне всеохватывающим – надо только не объяснять его, а смотреть в него как в бездонный колодец.
Если кто-нибудь, читая эту книгу, подумает о русских несколько иначе, чем прежде, как бы в духе мицкевичевского высказывания «И немцы тоже люди», а еще – по прочтении станет порой отделять «русское» от «советского», свою программу-минимум я буду считать выполненной. Программа же максимум предусматривает дальнейшее развитие этих мотивов. Воспользуюсь цитатой из Александра Герцена, возможно, самого мудрого русского всех времен, который в книге «Былое и думы» описывал свои дружеские контакты с пермской колонией польских ссыльных. Так вот однажды, пишет Герцен, «…закоренелый сармат, уже пожилой человек, служивший под началом Понятовского и участвовавший в наполеоновских кампаниях, получил … разрешение властей вернуться в свое литовское имение. Накануне отъезда он пригласил меня вместе с группой поляков к себе на обед. После трапезы он чокнулся со мной бокалом, горячо обнял меня, после чего прошептал мне на ухо с откровенностью военного: «Ах, ну почему же вы – русский?». Я не ответил, но слова эти глубоко ранили меня…» – и здесь стоит фраза, достойная – в своей лапидарной и безошибочной глубине смысла – метафоры Хлебникова:
«Я понял, что это поколение не могло принести Польше свободу».
Что до меня, очень хотел бы еще немного пожить в свободной Польше, чего и всем вам от души желаю.
КАК ДО ВСЕГО ЭТОГО ДОШЛО
Попробую сначала объяснить, как и откуда взялась в моей биографии Россия.
Об этом спрашивают при разных встречах, причем глаза интересующегося обычно выражают доброжелательное сочувствие и готовность извинения. Прекрасно понимаю эти взгляды. Они скрывают в себе убеждение, что выбор профессии русиста – это Божье попущение или даже извращение: мол, вмешалась в дело суровая судьба, случилось какое-то несчастье, может, некий зов крови затмил разум. Разумеется, думает собеседник, у него есть какие-то смягчающие обстоятельства: родился в приграничной области, заработал срок советской ссылки, возможно, после войны несколько лет учился или работал там.





