Читаем Остров (сборник малой прозы) онлайн бесплатно


Остров (сборник малой прозы)

Сборник малой прозы, состоящий из пяти рассказов, одной повести и одной поэмы в прозе. Паузу между основными текстами заполняют «интерлюдии» – лирические миниатюры на стыке белого стиха и прозы. Каждый текст сборника представляет полностью законченное, отдельное произведение, однако в целом сборник объединен общим замыслом; присутствуют сквозные лейтмотивы и своеобразный метасюжет, который исходит из структуры сборника: семь текстов, семь дней Творения, семь дней недели – от понедельника до воскресенья. При желании сборник можно рассматривать даже как «метароман» в вольной интерпретации этого термина. Содержит нецензурную брань.

Андрей Темнов

Романы

Моим друзьям, без них эта книга была бы другой.

Под редакцией Юлии Фурсовой;

2018-2019, Иркутск.

Костер

«А на другой день была Пасха. В городе было сорок две церкви и шесть монастырей; гулкий, радостный звон с утра до вечера стоял над городом, не умолкая, волнуя весенний воздух; птицы пели, солнце ярко светило».

Антон Чехов, «Архиерей»

Кап, кап, кап – бьются немецкие бомбы о выпуклое дно пустой бочки. Грузные, набухшие в первом весеннем тепле они срываются с карниза веранды. Крыша дома еще покрыта снеговой шапкой, – та постепенно оседает, темнеет, пускает из-под себя ручейки. Талая вода бежит по вытянутому вдоль крыши желобу, стекает на прикрывающий крыльцо шифер, прокладывает себе путь по волнистым выемкам, но у самого края вдруг замедляется, путаясь в нагромождениях веточек и хвои, что сбились в плотные кучи наподобие плотины. Заторы прихвачены ледком и держат крепко, не давая потоку воли. Скоро вода возьмет свое, подточит, заберется с изнанки, комья поползут к краю и устало, с грудным звуком, плюхнутся в бочку. Пока же вода сочится медленно, осторожно, боязливо: вперед отправляется одна капля, за ней другая, потом третья, – как разведчики за линией фронта, которым нужно пройти через ряды колючей проволоки и прыгнуть с обрыва, в темный омут, на самое дно мира.

Бабушка Ноя суетится у крыльца. После зимы дел на огороде много, за что не берись – все в охотку. Повалила бочку с ржавыми ободами, уперла руки в железный борт; снег захрустел, нехотя подался, бочка покатилась по грядке, оставляя за собой три грязных борозды и куски старой краски – когда-то белой, а теперь уже и не желтой даже, но желтушной, больничного, хворого оттенка. В роддоме пахло теплой кожей, грудным молоком, мамиными руками, страхом нового. Но были и другие запахи: военный госпиталь отдавал высохшей мочой, сочащимися сукровицей бинтами на прелых, плохо обработанных ранах. Во время бомбежек лица солдат застывали, восковые маски ртов, бровей и глаз пучились в окна. От проходящего по улице трамвая мелко дрожали стекла в расшатанных рамах. Переполненная палата пахла тряпками и костылями, равнодушными докторами и капельницей с жирными отпечатками пальцев по всему продолговатому краю. Бабушка Ноя крякнула, навалилась плечом и поставила бочку под скат веранды, чтобы пустое брюхо наполнялось талой водой.

Широкое гребло лопаты хватануло из ближайшего сугроба, поднялось в воздух и, роняя излишки, резко опустилось за кованый обод. Со дна уже поднималась приличных размеров куча, но бабушка Ноя знала – она выполнит лишь треть работы, даже набив бочку с горкой, – остальное сделают оттепель и первые дожди, но и тогда бочка останется полупустой, на одну-две поливки, не больше. Вот потому-то нужно перевернуть и подкатить к скату все три бочки, сделать запас, иначе потом, в апреле, придется идти с ведрами на ручей или ждать, пока включат дачный водопровод. Ручей далеко, ведра тяжелые, а ноги и руки уже не те, что раньше. Бесконечными зимними вечерами, кладя морщинистую ладонь на сборник стихов Окуджавы (томик в пускающемся на лоскуты переплете), бабушка Ноя порой замечала, как ее длинные, прежде фарфоровые, а теперь по-печному беленые пальцы бьет неприятная судорога, вызывая в памяти больницу, гипс, трамвай, мокрые от пота простыни… Бабушка Ноя покрепче сжала черенок лопаты, – сегодня в ее руки вдруг вернулась удивительная сила. Работа спорилась, над садоводством высоко стояло солнце.

– Бабка, а бабка! – Дед Григорий подошел к сетке забора, его длинные, забитые грязью кирзовые сапоги баламутили край большой лужи. – Чего так рано приперлась-то?! Зима-чай на дворе.

– Захотела и приехала, – буркнула бабушка Ноя, – тебе-то какое дело?

Дед Григорий считался местным сторожем: зимой он жил в садоводстве один-одинешенек (в компании с черно-белым телевизором и стареньким электросамоваром). Родня Григория давно сгинула, жена ушла, и дед обобылился, запил, стал трескучим и недобрым.

– На той неделе заморозки обещают, а потом снега навалит, – ехидно, поплевывая себе под ноги, заметил Григорий. – Пустые твои труды!

Бабушка Ноя распрямила тугую спину.

– Если сейчас бочки не набрать и рухлядь не спалить, худо будет, – сказала она. – Ты сам-то чего пришел, Гришка? Опять на опохмелку не хватает?

– Ты, бабка, на меня не брехай, – подбоченился Григорий с напускной важностью, – ты мне за зиму сколько должна, а? Я, считай, за всем хозяйством, а тут и медведи, и пилорама рядом бандитская, и сучьи наркоманы подворья жгут – а я один, один!

– Да чего ты выдумываешь, Гришка, какие медведи, побойся Бога. – Бабушка Ноя утерла лоб тыльной стороной ладони. – Сколько должна, столько заплачу, и не тебе, а в кооператив, по Сберкнижке.

– Ладно, – быстро сдался Григорий, – может хоть в долг дашь? – Его голос стал высоким и жалобным, как у церковного юродивого. – Рублей сто надо, не больше, Христом-богом прошу! Бабушка Ноя нахмурилась и отвернулась.

– Шел бы ты отседова,– сказала она тихо, – не мешай работать.

– Дура ты, бабка, как есть, дура! – Григорий сунул грубые, чернушные ладони в карманы полушубка, побрел прочь, а напоследок, уже издалека, вдруг вывернул пегую голову и хрипло гаркнул: – Всю жизнь горбатишься, бабка, так и помрешь – горбатая!

Темную часть огорода за домом трогать рано, да и незачем, снег там густой, плотный, не поднять и не перенести. А в переднем высоком краю участка воцарилась весна, капель набирала силу, показалась бурая лежалая земля. Был самый томный предзакатный час; тепло разливалось в воздухе, – кажется, еще чуть-чуть и взойдут подснежники, запоют птицы, подует теплый южный ветер. Как тогда, на Урале, когда их повезли в колхоз: десять товарных вагонов; студентки в разноцветных косынках, с перепачканными лицами; солома на криво сбитых досках, сквозь которые просвечивали мелькающие на скорости рельсы и шпалы. Работа на картошке была тяжелая, на износ, но об этом не думали, а думали, что на улице лето, и вода в речке за бараками прогрелась, и в сухом жарком стогу можно до рассвета глядеть на звезды.

Бабушка Ноя усердно закидывала бочки снегом, спину приятно припекало, на дальнем выселке протяжно гудела пила. Видать, прав был Григорий, кто-то валит втихомолку лес и везет на продажу – эх, браконьеры подневольные. Скрипело, чавкало под калошами, и шумно билось сердце, перекачивая кровь в слоях одежды, меж узких старческих ребер. Резко кольнуло, точно хлыстом вытянули всю левую часть тела. Бабушка Ноя покачнулась, но смогла удержаться на ногах, опершись на лопату. Ничего, сейчас пройдет. Гул пилы сливался со стуком капель; было не так, как утром, когда холодный свинец раздельно бил в дно бочки, – теперь сплошной ручеек, лишь изредка прерываясь, струился по шиферу и с негромким шелестом терялся в синюшном, цвета налившегося фингала, сугробе. А эшелоны с солдатами все шли и шли на запад – неостановимо, – и вместе с ними уходил папа, Сергей Петрович, сгинувший где-то в зыбких лесах под Ржевом. Птицы не пели, да и рано им было петь, или поздно, ведь скоро его пошлют в наступление, а там ноябрь, безнадега и сутулые мужские спины, сбившиеся в тесном душном блиндаже. Ну ничего, скоро полегчает.

Работа пошла медленней, с расстановкой, без спешки. Бабушка Ноя отложила лопату и принялась за малину; отвязывать кусты пока не стала, а вот лишние мертвые ветки собрала в большую кучу и оттащила вместе с листвой и нанесенным ветром мусором поближе к дому, где зимний бедлам можно было разом спалить в уличном камине, сложенном как раз на такой случай. Камин соорудили из старого горелого фундамента, оставшегося от прошлых хозяев. Внук Алешка вытирал грязные ладошки о панаму, смеялся и клал кирпичи криво, так что за ним все время приходилось переделывать, но бабушка Ноя лишь улыбалась и шла в занавешенную прохладу дома, чтобы вынести мальчику стакан свежих ягод. Где-то они сейчас, ее подруги по училищу? – разъехались, разбрелись, раскидала их жизнь, запорошила. И тупая боль отдалась в больной ноге – память о позднем переломе, который так до конца и не зажил.

– Водички не вынесешь, родная? – В дальнем конце участка, за кривыми стволами облепиховых деревьев, стоял высокий мужчина в солдатской шинели нараспашку.

– У меня только чай остывший, – машинально ответила бабушка Ноя, – а вода талая, из бочки, грязь одна.

Она старалась разглядеть лицо мужчины, но закатное солнце быстро уходило к горизонту, прямо над плечом гостя; косые лучи били в глаза; все вокруг сделалось одномерным, лишенным черт.

– Можно и чаю, если сахара не пожалеешь. Я люблю послаще, ты же знаешь. – Казалось, мужчина улыбался и даже посмеивался в густые усы с проседью, хотя ни усов, ни лица бабушка Ноя не видела. – А почему одна на огороде? – спросил он все с той же игривой теплотой в голосе. – Куда своих подевала?

– Да кто ж их знает, Сергей Петрович. – Бабушка Ноя опустила голову. – Сначала мы с тобой были, ты да я, потом много нас стало, а теперь вот я здесь, сама…

– Твои живы?

– Да живы, конечно, но совсем забыли меня, старую. Хорошо хоть ты пришел.

– Ты, родная, не печалься. – Мужчина спокойно, с ленцой, повел широкими плечами. – Это все напускное, проходящее.

– Сам-то ты как, хорошо тебе там?

– Да ничего, родная, ничего. То прошло, и это пройдет. – Медный диск коснулся ворота шинели, где-то ударили в колокол – звук походил на вороний крик. – Сходи-ка ты лучше мне за чаем, – сказал мужчина мягко, – чего лясы зазря точить.

– И то верно, – спохватилась бабушка Ноя. – Заболталась я с тобой, Сергей Петрович.

Дом спокойно остывал после первого по-настоящему весеннего дня. Внутри было чисто, подметено, но как-то запущено: тусклая посуда из советских сервизов аккуратно расставлена в буфете над печкой; у топки сложена небольшая поленница дров; тут же газета «Сибирский садовод» на растопку; узкая кровать (по виду жесткая, с продавленным корытообразным матрасом) ровно застелена зеленым покрывалом в клетку, пущенная по краю облезлая бахрома почти достает до пола. По углам пыль, тазы с облупившейся эмалью, старые игрушки Алеши, бесполезное тряпье, ведра, культяпки. И все брошенное, ненужное, забытое. В дальней комнате горит свет, бабушка Ноя туда не заглядывает, она знает, что когда ее сын Павел работает над чертежами, лучше не мешать. Цыкнет на мать зло, погрозит пальцем, захлопнет дверь перед самым носом, да с таким звуком – сухим, свистящим, долгим, – как от одиночного снаряда, разрезающего ночной воздух над скованным осадной решимостью, и все же боящимся городом. Бабушка Ноя помнила, что самое жуткое в авианалете – не сам удар, а его ожидание; подтянутые к подбородку, обхваченные тонкими ручками колени; высыпающаяся известка в трещине на стене бомбоубежища, – выдержит ли, нет, еще одно прямое попадание?

Последний закатный луч ворвался в дом, пространство осветилось: стулья, стол, кружки на подоконнике обвели черным, предметы бросили на стену резкие тени. Они выглядели живыми, эти тени; гаснущее солнце моргнуло, тени побледнели, а затем на краткий миг вновь зажглись глубокой краской. В доме стало гулко и одиноко. Бабушка Ноя, спотыкаясь в потемках, отыскала старый чайник с отбитым горлышком – его аккуратно приклеил Павел, когда еще жил с матерью. Сейчас в комнате свет не горел, и дверь была открыта: ни стола с чертежами, ни маленькой лампы в желтом абажуре, над которым вечерами корпел трудолюбивый сын. Наверное, он был хорошим ученым, но о матери думал мало, как будто из него что-то вынули, – то самое, что живет рядом с сердцем и согревает близких своим теплом. Павел был суровым, как фронтовой снег, унесший ее отца. И он ушел, как и Сергей Петрович, но не на войну, а просто так, как уходят весны, как утекает вода, как пролетает перед глазами жизнь. Не было ни стола, ни лампы, только грубая сетчатая койка без тюфяка сиротливо громоздилась в углу, у стены.

Бабушка Ноя поставила ненужный чайник обратно на стол и вышла из дому. Пусто было на огороде и на улице за забором. Размокшая и оплывшая колея дороги уже покрылась тонкой ледяной поволокой. Тихо. Солнце скрылось за продолговатой сопкой, – заросшая острым строевым сосняком она тревожно отливала синей пастелью в неверном сумеречном свете. Где-то мяукнула подгулявшая кошка, ждущая скорого восхода луны. Никто не кутался в шинель и не посмеивался в усы с проседью. И маялось, маялось сердце в груди бабушки Нои; стало трудно дышать, темные круги поплыли перед глазами. Нужно постоять с опущенными веками, подождать, прийти в себя. Холодный воздух отрезвлял, возвращал память о жестком, внезапном ударе, разбившем ногу на осколки. Обычно люди обходили крутую наледь стороной, но бабушка Ноя привыкла ходить в гастроном напрямик, через бугристое поле, и однажды поплатилась за свою спешку. Ее нашли не сразу: поле было большим и запущенным, она еще долго лежала под серым небом и думала про дочь Соню, – та вышла за плохого человека и потерялась где-то в лабиринтах огромного и вязкого, словно кладбищенский морок, города Москва. Павел женился поздно, а потом уехал в Европу вслед за женой, оставив бабушку Ною без внучка Алешки, без его детских смешных проказ. Как и Европу, Россию бомбили долго и ожесточенно, но русские выжили. Они всегда выживали.

Смеркалось. Бабушка Ноя наломала хворост – снизу положила мятые газеты и струганную щепу, а сверху свалила крупные ветки и подгнившие за зиму палки, найденные около компостной ямы. Костер занялся быстро, музыкальное потрескивание только-только схватившихся искрой щепок вмиг сменилось густым смоленым гулом вовсю разгулявшегося пламени. В лицо дохнуло жаром, жарко было и в вагоне: нары сколочены в три ряда, так что верхний пассажир, проснувшись среди ночи, часто бился головой о жесткий потолок и будил соседей-студентов злыми матюками; все смеялись, а старшина заводил военную песню зычным баритоном. Она встретила Григория там же, на картошке, – ее будущий муж был статным веселым парнем с улыбкой во все тридцать с чем-то зуба; когда он был рядом, на душе светлело. Подающий надежды молодой инженер, – он еще не пил тогда, не лишился партбилета, не потерял работу, не опустился, не уехал в Сибирь – якобы на промысел, а на самом деле бандитствовать в лесную артель где-то под Енисейском. Бабушка Ноя не знала, жив ли Григорий, но в ее мыслях он всегда возникал, как нечистый дед с черными руками, в кирзовых, забитых грязью сапогах. Она ушла от него сразу после рождения Сони: скидала вещи детей в два больших чемодана, взяла билеты до Томска в один конец и растворилась среди железнодорожных гудков – ищи-свищи.

Похожие книги