Читаем Рассказы онлайн бесплатно
Я действительно родился 11 сентября забытого года в красноярском роддоме № 3. Роддом был старый и деревянный, его давно снесли. Архивы при отступлении сожгли коммунисты. Принимавшая меня акушерка умерла, а главврач эмигрировала в Израиль. Для поздравления моих родителей осенью того же года Красноярск тайно посетили Никита Сергеевич Хрущёв и Юрий Гагарин. Но и они ушли в сумрак и лежат один на Новодевичьем, другой считается что в Кремлёвской стене. Факт и дату моего рождения может подтвердить мама. Но мама иногда подтверждает, а иногда нет. И если она говорит мне: «… твою мать!», то не совсем понятно, что она имеет в виду.
Жили мы тогда в бараке на Спартаковцев (все ударяли на о). Деревянные Николаевка — Алексеевка, семьи рабочих паровозоремонтного и телевизорного, резервация среди наступающих хрущевок. Для культурного досуга — кинотеатр «Ударник».
Теперь понастроены элитные дома с пятёрками по ландшафтному дизайну, киношки стали кинокомплексами. На месте заводов супермаркеты. В городе модная брусчатка, фонтаны булькают и пальмы колосятся — и это не шутка!
А барак — стоит. Стоит, зараза.
С новым кинокомплексом недавно такая тема. Привёз маме билет на дневной сеанс. Звоню вечером.
— Ой, так понравилось, так понравилось! — воркует мать умильно. — Такая (вздыхает) красота! Такая… красота!
— А как фильм?
— Фильм? А я не пошла. Билет сдала и купила мороженое…
Представляю её у барной стойки, с блаженной улыбкой ковыряющую сладкие снежки, и я, как пишут в креативе, «паццтулам». Почтенная старушка.
— Сам ты как старушка, — огрызается ма. — Поседел уже… от многожёнства…
…Барак двухэтажный, лоскут двора. Запах помойки, дощатый уличный туалет — известь по занозам; белье на веревке, весёлые веснушки мочи на снегу.
По радио звонкая пионерская песня:
Пролетарий папа умел три вещи: работать до излома, вдохновенно пить и гонять нас по подъезду в свободную минутку. А бегали часто. Не переносившая спиртного мать страдала нехорошей привычкой: прятала от отца недопитое. Проснувшись, папа принимался за поиски, и если в игре ему не везло, то прятались мы.
…Лето, пыльный лучик проникает в щель стайки, на тряпках неопрятная пьяная девка, просит еды и закурить.
…На дворе трава, на траве братва. Вся братва — в дрова. Получка «в заводе».
…Девочка в смешных сандаликах читает пятилетнему Толе про цветик-семицветик.
…Добрый сосед с первого этажа распахнул окно и угощает пацанов мокрым хлебом с прилипшим сахаром.
…Пустырь за бараками, лопухи и куриная слепота, изумрудные бутылочные осколки, фамильная драгоценность — выпавшая из маминой брошки граненая стекляшка.
По Новосибирской семенит из роддома соседка баба Валя Потылицына.
— Ну что, родила Маша? Стяпан?
— Не Степан, а две Степаниды. Ой горе мне горе, богатым жеребятки, а бедным ребятки…
Дочь бабы Вали сошлась с веселым боксером Васей, прочно сидевшим на стакане. У остроносой Марьи и буйного Василия уже было по девочке от первых браков.
…Утро, малиновое железо печки, зеленый горшок под стулом. Ваза с конфетами «Белочка». Куксятся Лена и Галя, двойняшки. Им по два года, мне — четыре. «Белячку! Белячку!» — хнычет Галя. Лена, получив по заднице, молчит. Их деловито одевают.
…Замотанного в пуховую шаль мальчика везут на санках в детский сад. Поскрипывают полозья, я смотрю в заиндевевшую щелку, клонит в сон.
…Нас с папой фотографируют у завалинки барака. В кармане пальтишки слипшийся ком карамели в газетном кульке, карман узкий, я пытаюсь достать сахарный шарик, опускаю голову — и остаюсь на бледном снимке — короткие брючки, шапочка-шлемик, отец от солнца щурится — апрель.
…1967-й, пятидесятилетие Софьи Власьевны. Новые юбилейные монеты — 10, 15, 20 копеек. Еще полтинник и рубль, но у меня их нет. Двугривенник с «Авророй» кладу в патрон настольной лампы, вкручиваю стекло и включаю. Бьёт в нос горько-кислым, на блестящем диске остаётся табачное пятнышко.
Эмпирик.
Мне было девять, когда переехали в хрущ.
И крутануло по спирали — двойняшки выросли, у Гали дочь Валентина, у Лены сын — Валентин.
Исчез боксер Василий, однажды не вернувшись из тюрьмы. Тетя Маша умерла, и баба Валя умерла, дожив до 94 лет.
Умер отец.
А бараки, ставшие ниже, так и стоят между Ладушкой и ЖД техникумом (сейчас, подозреваю, колледж).
И ни к кому не стукнуть в дверь и не улыбнуться.
Секундочку. Звонят.
— Аллё. Чем занимаешься.
— Да так, собственно… А что.
— Всё пишешь поди. Академик. Менделеев.
— Ма, что за наезды.
— Ведёшь себя, как Солженицын… А потому!! Его жена рассказывала — по радио слушала — никогда посуду за собой не убирает…
Впервые сравнили с классиком. И кто. Мама. Самый близкий, самый, как говорится, родной человек.
Как-то осенью: мимо ехал — не проехал.
Встретила отчизна недружелюбно — кинулся под колёса и залаял каштановый дворовый пес.
Стоят бараки в окружении рядов одинаковых гаражей. Насыпные завалинки. Стены из почерневшего щелястого бруса, на одном крупно мелом: «лох». Ушедшие в землю стайки. Железобетонная коробка туалета, какие ставят в панельках, сменила дощатый скворечник. Стершиеся ступени подъезда аккуратно закрашены. И воздух в нём другой.
Наличники. Наше окно.
А в этом, соседнем бараке, мужик придумал и повесился — помню как бегали смотреть.
Здесь пошел в школу, сюда из роддома принесли брата Сережу.
Курю у машины.
На этой завалинке сидела тогда девочка в сандаликах и читала с выражением: «Лети, лети, лепесток! Через запад — на восток, через север, через юг, возвращайся — сделав круг!»
Солнце горело начищенным блюдечком, полынь одуряющее пахла.
И небо было синее-синее…
Мой брат Серёжа гостил у тёщи и на обратном пути с Ленинградской посетил нас.
Вошёл — и стало тесно в крохотной прихожей.
Большой, шумный, добродушный, в легком возбуждении от продолжения банкета, с тёмной бутылкой «Саперави». За ним молчаливая невестка Лена.
Пузо у брата появилось. Низ красного пуловера солидно оттопырен.
Он бьёт себя по гулкой груди, басит, напрягая шею:
— Я — пищевик! Мы, пищевики…
— Нормаллёк…
— Ха-ха…
— Я вам компексирую…
— Не так я вас любил, как вы кричали…
Всё это время брат пищевика мелко суетится у дорогих гостей: помогает снять верхнюю одежду, несёт синюю «аляску» Серёжи и дублёнку Лены в бывшую детскую.
Одёжек на нём, как капустных листьев на кочерыжке, ибо, (ибо! какая прелесть!) «ибо сибиряк это не тот, кто не мёрзнет, а тот, кто тепло одевается!»
Брат красен — тёща принимала хорошо.
Он смеётся, говорит низким голосом, часто употребляя «нормалёк» и «ништяк». Эдакий пьяный Троекуров.
В его языковую стихию, поток речевых излишеств невозможно вставить реплику, лишь изредка мне удаётся пристроить модальное слово или междометие: … да-да… угу… да уж…
Я робко пытаюсь поделиться наболевшим.
Брат не слушает, перебивает, он самодостаточен; приблизясь к родному лицу, он вторгается на мою территорию. И я замолкаю.
Говорит мама, доверчиво прильнув к младшему сыну и искательно глядя в глаза: «Болею… давление… магнитный день…»
Серёжа строго смотрит на мать:
— Магнитный день — выпить тянет, как магнитом…
Мама, не расслышав:
— Тоже давление? Таблеточку дать?
На лице Сергея брезгливый ужас:
— Клофелин? Амфитамин? Мне?! И Толик пьёт?! Да, уходит поколение… Раньше, кроме водки, лекарств не было… Ну а ты-то что стоишь, Хрен Верёвкин? Штопор неси!
Утробным голосом брата хорошо читать Маяковского на площадях. В его артистизме усматривается хорошая школа.
В юности он посещал театральную студию в Доме офицеров, где лицедействовал с Алексеем Максименко, будущим актером театра драмы.
Самая заметная роль Сережи была в спектакле «А зори здесь тихие…» по повести Бориса Васильева.
Во время встречи старшины Васкова и девушек-зенитчиц с немецкой разведгруппой он крадучись проходил по сцене, сжимая в руках фанерный автомат, и исчезал за кулисами.
Вот как это выглядело в первоисточнике: «…шестнадцать немцев, озираясь, шли берегом к Синюхиной гряде».
Брат был пятым фрицем в цепочке диверсантов.
Критика отмечала тонкий психологизм роли. Называла Сережу характерным актером второго плана.
Серёжа поднимает бокал:
— Брат. Скажи тост. Ты у нас мастер… художественного слова.
А какой я мастер. Консультант по мастерам. И то в прошлом.
— Ладно, не парься, — сказала бы Настя.
Сижу. Парюсь.
— Ну, тогда я сам скажу. Чтобы дети не боялись паровоза! — оглядел нас победно. И выпил.
— Чтоб у нас всё было и нам за это ничего не было! — вдогонку.
Без бокала нет вокала, а с бокалом есть. Пришёл черёд застольных голошений. Не пронесло.
Раздаются знакомые звуки. Брат выводит ненатуральным басом, а мама вполне натурально взвизгивает:
— Прости, дорогая! Но я ведь геолог! И завтра с рассветом! В тайгу ухожу!
Серёжа поёт, побурев лицом и набычась, могучими руками опершись о колени. На левой кисти белые послеоперационные шрамы. Не он поёт — душа его.
Я мысленно подпеваю. В моём варианте нет слова «ведь», геолог давно стал гинекологом и с рассветом уходит не в тайгу, а в то место, что рифмуется со звездой в Караганде.
Винопитие и песнопение сопровождаются кинопросмотром — по телевизору американский «Сладкий ноябрь» с неуловимо восточным Киану Ривзом и Шарлиз Терон с улыбкой Татьяны Дорониной.
Фильм брат одобряет:
— А наши не могут снимать вот так, по-простому, задушевно. Всё у них какие-то Понтии Пилаты.
Вино заканчивается, и Серёжа начинает деловито собираться. Лена молчаливо следует за ним. Путь домой, несомненно, пройдёт через павильон с пивом.
— Вы любите розы? — спрашивает брат на прощанье, сжимая меня в объятьях: — А я их манал! Стране нужны паровозы, нужен металл!!!
И вываливается, как из кадра, на лестничную площадку, одарив нас щедрой улыбкой.
…После кладбища, людей, поминок мы остались одни в пустой комнате. Мама лежала в реанимации отделения кардиологии, Таня и Лена мыли на кухне посуду, тихо переговариваясь. Мы с братом крепко выпили — впервые за последние три дня. И запели пьяными голосами песню из фильма «Весна на Заречной улице», где молодой Николай Рыбников, где на размытой черно-белой плёнке юность наших родителей и — странное ощущение! — как бы и наша.
Мы пели, обнявшись, и плакали. За стеклом серванта стояла фотография в чёрной рамке, рядом — рюмка водки, прикрытая гнутым хлебом. Тут же лежала красная подушечка с тусклым орденом и нарядным знаком «Почетный железнодорожник».
И кроме страха, недоумения и растерянности от неожиданного ухода отца я почувствовал горькую пьяную радость: что есть брат, что я не один.
Вместе легче.
Будем жить.
Отмашка флагом! Стартовал призовой заезд.
Красивые лошади бежали по кругу. Свистели хлысты. Наездники картинно сидели в колясках.
Девушка в голубых бриджах стояла у перил пыльной дорожки ипподрома, отхлёбывая из горлышка пивной бутылки и лакомясь подсоленным арахисом.
Гонг! Финишировал гнедой жеребец Пиф, рождённый в Хреновском конезаводе от Фанта и Пепси-колы, опередив Зеркального, Обгона и Плутовку.
Выдающееся время! Абсолютный рекорд!
Антонов сидел на трибуне, пил пиво и наслаждался сушёным полосатиком. Заметив бриджи, подошёл и встал сзади.
— Это ваша первая встреча с прекрасным миром конного спорта? — негромко произнёс он. Ответа не последовало, и Антонов продолжал:
— «Если кто полюбит по-настоящему наше конное дело, то уж навсегда, на веки веков. Отстать нельзя. Можно бросить вино, табак, азартную игру, женщины от тебя сами рано или поздно отвернутся. Но истинного любителя прекрасный вид лошади, её могучее ржание, её стремительный бег, её чистое дыхание, её добрый запах будут тревожить и волновать неизменно до глубокой старости и, даже полагаю, что и после неё». Куприн, Александр Иванович.
— Света, — повернувшись, представилась девушка в бриджах. — Простите, Александр Иванович, у вас программки, случайно, нет?
— Извините, сударыня, но я — Сергей Михайлович. Майор очень внутренней службы. Программы бегов у меня нет, но не случайно — опоздал. А Куприн — это один писатель. Древний, малоизвестный и практически забытый.
Мятую программку, по которой Антонов цитировал классика, он успел засунуть в задний карман брюк.
Света посмотрела на майора с лёгким интересом.
— Неухоженный какой, — оценила мужчину девушка.
— Хорошенькая! — отметил майор, искоса посматривая на тугие бриджи.
Украшенные стразами, они сидели на девушке чуть ниже талии, открывая тёплую вмятинку пупка. Над пупиком плавали легкомысленные синие рыбки — тату. На светлой короткой майке выделялись крепкие соски. Зелёные глаза на миловидном славянском лице продолжали инспектировать майора.
Серёжа, скажем честно, не блистал. Он рано начал седеть, и к 35-ти виски конкретно серебрились. Отправляясь на бега, надел несвежую рубашку, летние брюки и сандалии. И пахло от него не фиалками — вчерашним праздником и свежим пивом. Но маленький носик под тёмными очками задорно смотрел вверх.
По дорожке в конюшню неторопливо бежал герой дня Пиф. Его наездник снял белое кепи, подставив ветерку и солнцу потный чубик из трёх запятых. Победитель прижимал к себе поникшие ландыши и «Почётную грамоту».
— Впервые на ипподроме? — спросил лже-Куприн.
Светлана кивнула. Ей вчера назначил встречу случайный кавалер, и она, как дура, припёрлась.
— Рассказать вам о бегах? О, это поэма…
— Ой, вы знаете, очень жарко… Я, пожалуй, пойду.
— А может, посидим в теньке, выпьем по кружке в честь знакомства? Кстати, если в слове «хлеб» сделать четыре ошибки, то получится «пиво»! — не отставал мужчина.
Света не знала, от чего отказывалась. Рассказчиком майор был изумительным. Яркая речь, точное слово, лёгкая ирония, занимательный сюжет. Фантазёр, умница. Редкие качества для старшего офицера службы конвоирования. Холостого, между прочим.
После кафе поехали к часовне Параскевы Пятницы. На Покровской горе пили шампанское, пальцами ломая на фольге шоколад. Смотрели на угрюмую пушку, стрелявшую ровно в полдень, на город внизу, на сизые сопки правого берега. Над городом кружил тополиный пух. Величаво несла свои воды знаменитая река. Скучал в салоне равнодушный таксист.
Света оказалась проводницей. Было ей далеко до тридцати, маленький сын жил с её мамой. Говорила она мало, больше слушала. Часто смеялась. На глазах пьяневший майор её забавлял. Завтра вечером рейс на Москву, выдача чуть влажных простыней и красивые движения с веником — почему сегодня не разрешить себе это невинное приключение?
— А он забавный… — думала Света, испытывая материнское желание пригладить майору вихры и постирать рубашку.
Серёжа встал на бетонный блок, посмотрел на склон горы, тускло блестевший битым бутылочным стеклом, и закричал:





