Читаем Голанские высоты онлайн бесплатно
Голанские высоты
Война всегда остается войной - страшным, противоестественным стечением обстоятельств, ломающих судьбы людей. Это всегда испытание для человека - сможет ли он остаться самим собой, несмотря на ужас происходящего. Повесть сирийского писателя Али Окли Орсана "Голанские высоты" рассказывает о войне, которая уже несколько десятилетий нарушает спокойное течение жизни на Ближнем Востоке.
Серия: Terra-Super
Проза / Проза о войнеЕсть книги о войне, написанные на эмоциональном взлете, по горячим следам боев. И пусть зачастую им не хватает той масштабности и глубины, которая дается, как принято считать, определенной исторической «дистанцией», переосмыслением событий и фактов, — именно эти книги первыми доносят до нас обжигающее дыхание войны, героику подвига, острую боль человеческих трагедий и утрат.
Именно такова повесть сирийского писателя Али Окля Орсана «Голанские высоты». Да, без малого двадцать лет прошло с того зловещего лета, когда в шестьдесят седьмом израильские агрессоры, вероломно напав на соседние арабские страны, захватили принадлежащие Сирии Голанские высоты. Но и сегодня название их для нас, советских людей, для всех честных людей на земле звучит как напоминание о попранной сионистскими агрессорами справедливости, как символ мужества тех, кто в неравном бою дрался на склонах Голанов, грудью заслоняя их от врага.
И потому символичен и образ сирийского солдата Мухаммеда аль-Масуда, сражавшегося, раненного и взятого в плен израильскими захватчиками на Голанских высотах. Стойкость и мужество Мухаммеда, который под страшными, изощренными пытками в израильских застенках не выдал военной тайны врагу, не запятнал своей солдатской чести и человеческого достоинства, по собственному его признанию, как бы уходят корнями в вековечную, неколебимую мощь Голанских скал. Не случайно в видениях своих (подобный прием, добавим мы в скобках, традиционен для арабской классики) Мухаммед очеловечивает скалу, возле которой сражался, слышит ее голос… Голос этот сливается в его сознании с голосами жены и детей, родителей, земляков, однополчан. Это — зов родины, голос родной земли Мухаммеда, которой он и его предки отдали столько сил и трудов. В мечтах своих Мухаммед видит свое отечество вольным, счастливым и радостным. И мы вместе с ним верим: земля его родины, прекрасной и древней Сирии, все захваченные врагом арабские земли будут свободны до последнего дома и поля, до последней пяди. Порукой тому — освобождение от захватчиков части сирийской территории в результате кровопролитных боев семьдесят третьего года. Правое дело арабов восторжествует; политика агрессии, террора и лицемерия, проводимая Израилем и Соединенными Штатами, обречена на бесславное поражение. Мы верим, что канут в прошлое нужда, бесправие, беды, против которых борются прогрессивные патриотические силы Сирии.
Я стою на склоне горы. Мне все здесь знакомо и дорого, как может быть дорога человеку земля, на которой он прожил многие годы и состарился. Стою и смотрю на восток. Я привык бывать здесь, отсюда, с горы, открывалась мне сама жизнь. Деревни и пашни простираются предо мной как живое раненое существо. Далекий горизонт пробуждает в душе воспоминания и воссоздает картины недавнего прошлого — того мира, в котором я жил.
Я оставил Зейнаб и троих детей в каменном доме. Его стены, сложенные из черных камней, нагроможденных друг на друга, походили на морщинистую кожу старика, как держались они — одному богу известно: каждый камень упирался острыми гранями, словно локтями, в бока соседей, иные так выделялись среди прочих, будто желали вырваться из этого силком навязанного соседства. Угрюмое обличье камней говорило о горестях живших средь них людей. Не знаю, что связывает эти камни и не дает им обрушиться, быть может, та самая сила, которая объединяет общество и не дает ему распасться. Теснящиеся вокруг моего жилища другие дома тоже сложены из черных камней — непрочные, недолговечные строения. Одной небольшой бомбы хватило бы, чтобы их разрушить, и тяжкие черные глыбы стерли бы обитателей этих домов в порошок. Вспоминая о доме, вселявшем в меня раньше безмятежность, уверенность, дарившем покой и радость, я невольно пытаюсь провести грань между самим домом и чувствами, связавшими меня с ним, и замечаю: нет, теперь уже он возбуждает во мне беспокойство и тревогу. И одного этого достаточно, чтобы породить во мне неуверенность.
Прощаясь со мной в то апрельское утро, Зейнаб сказала: «Пиши нам и береги себя. За нас не бойся, будем жить не хуже соседей. Как вся деревня — так и мы. И с детьми все обойдется. Я буду работать в поле у твоего дяди Джабира, пока не соберем урожай, вот и запасем хлеб на зиму».
Не знаю, как я тогда совладал с собой, как сдержался. Почему не разорвалось мое сердце. Я смотрел на нее, тайком глотая слезы. Моя мужская гордость рухнула к ее ногам, как дерево, поваленное ураганом. У меня не было ни единого кирша[1], чтобы оставить им, поддержать, уберечь от голода. Мы не имели даже клочка земли, ничего, кроме трудолюбия и усердия, — они-то и принесли нам этот дом, единственное наше достояние. Я посмотрел ей в лицо, с горечью встретив ее кроткий прощальный взгляд. И, сдерживая слезы и рвущиеся из груди вздохи, сказал с нарочитой бодростью: «Положись во всем на волю Аллаха… Вот увидишь, пройдут считанные дни, и я буду снова с вами». Хотя, по правде говоря, ни я, ни она вовсе не были уверены в этом. Да и вообще, вернусь ли я? И когда? Мое отсутствие может продлиться и год, и два, и больше… Резервисты, призванные на службу раньше меня, еще не демобилизовались.
Попрощавшись с женой, я шагнул к дверям. Торчавшие из пола камни били меня по ногам, дыбились и качались на моем пути, их распирала немота, они хотели что-то сказать мне и не могли. Но я не ощущал их свирепых ударов. Боль перестала существовать.
Зейнаб, вскрикнув, схватила меня за руку: «Ради бога, осторожнее! Смотри под ноги, не оступись…»
Мне вспомнилась моя покойная мать. Когда я ребенком играл с камнями и возился в песке, она глядела на меня — печаль и жалость сочились из ее глаз — и говорила: «Сын мой, береги себя. Бездушные камни тебя не поймут, не пожалеют. Они ушибут тебя, а с ними самими ничего не случится…»
Мама уже давно лежала в могиле, но теперь я мысленно отвечал ей: «Нет, это добрые камни, мама. Самые добрые на свете, они защищают детей от дождя и от зноя, разделяют со мной мои повседневные заботы…» Увы, ответ мой не достигнет ее могилы, ставшей прибежищем термитов. Я хорошо помню мамину могилу. Когда в последний раз несколько лет назад я посетил ее, рядом с нею чернела яма а на дне ямы копошился крохотный грязный червяк… Страшно было подумать, что этот червь ползал по ее телу. А может, эта омерзительная тварь — частица материнской плоти? Живая частица, ползущая по земле.
От видений прошлого повеяло наивной прелестью детства, они мелькнули, как падучая звезда, вспыхнули и погасли, а я все гляжу и гляжу на восток со склона горы аш-Шейх…
— Мухаммед! — раздался вдруг голос моего друга Низара. — Что ты стоишь как столб? Лезь-ка в окоп.
Вздрогнув, я стряхнул с себя оцепенение. Все вокруг было другим. Сам я стоял среди серых скал и находился в досягаемости вражеского огня.
Я спрыгнул в окоп, и тотчас над головой просвистела шальная пуля. Громыхнули выстрелы.
— Ну, парень, жить тебе сто лет, — серьезно сказал Низар.
Я щелкнул затвором и засмеялся:
— Жизнь бедняков оберегает само небо.
Нажал на спусковой крючок, и грохот выстрелов заглушил мой смех.
Перестрелка с противником продолжалась вот уж который день. Горы гудели и грохотали. Сильный холод, пересеченная местность, осложнявшие боевую обстановку, не ослабили нашей решимости. У нас была ясная цель.
В редкие перерывы между боями выдавалось время подумать о моих односельчанах, об их житье-бытье, о Зейнаб и о детях. Я всегда помню о ней. Вижу ее затемно идущей на жатву, как и все наши соседи. Вот она оставляет спящих детей дома одних (так приходится поступать многим) или поручает их чьим-то заботам, словно какую-то вещь. Она переносит их спящих — одного за другим — в соседний дом, их тельца безвольно лежат на тонких ее руках; она волей-неволей прерывает их сон, а потом снова укладывает в чужих стенах. Она оставляет детей и уходит, унося в своем сердце тревогу о них. А иной раз попросит старушку Умм Сулейман побыть с детьми. «Умм Сулейман, — говорит она. — Да смилостивится над тобой Аллах и да воздаст он тебе за отзывчивость твою и доброту».
Сердце Умм Сулейман смягчается, и она, с трудом выйдя из дома, тащится, опираясь на палку, кряхтя и охая, покуда не обопрется тощим своим телом на дверной косяк нашего унылого, скудного жилища. Янтарные четки с шеи старухи свисают до пола. Она, переведя дух, с трудом садится.
Я вижу детей спящими. Зейд с его медового цвета глазами, мягким лицом и прямыми черными волосами. Он спит, прильнув щекой к любимой своей игрушке. Проснется — и все его заботы только о ней. В этом году он пойдет в школу, если, конечно, ему суждено выжить. А я, его отец, — посчастливится ли мне вернуться? Все мое существо воспротивилось этим мрачным мыслям. Почему же ему не жить?! Отчего бы мне не вернуться?! Стоит мне приободриться, и уныние начинает слабеть, отступает перед верой в жизнь. Улыбка, одолевая робость и страх, подбирается к губам.
В глубине души теплится светлый огонек надежды. Нет, мой сын Зейд будет учиться. Он и сам еще станет учителем или чиновником. А там, глядишь, выйдет в большие люди. Достигнет высоких постов и почестей и будет гордиться отцом, сражавшимся за свободу. Нет, это я — я буду гордиться им. А если… О, это «если»! Все мои радужные мечты, все отрадные мысли словно застывают на бегу у края зияющей бездны. А если… Ведь и школа потребует новых расходов, за обученье надо платить, мальчику нечего надеть. Ему нужны… Господи, сколько же всего ему нужно!
Я чувствую, как улыбка тает на губах, исчезает куда-то. Я весь сжимаюсь, съеживаюсь, леденящая кровь тоска растекается по жилам, холод сковывает движения, усмиряет страсти, всего лишь мгновенье назад бушевавшие во мне.
Голова клонится долу, мир вокруг меня обретает реальные очертания. Я считаю: Зейду нужны одежда, учебники, тетради, нужны деньги, чтоб записаться в школу… Но Зейнаб не может дать ему все это — у нее ничего нет; того, что она зарабатывает, едва хватает на хлеб. А ведь младшеньким нашим, Саиду и Фатиме, надо еще самое меньшее пять киршей на день или хотя бы на два, чтоб не точила их детская ревность и зависть, комом подкатывающая к горлу, едва заметят обновки у других ребятишек.
Унижение, с которым они глядят на своих сверстников, надламывает моих детей, как хрупкие ветки, они считают себя хуже других. Ощущение собственной неполноценности не оставит их до конца жизни. Разве сам я не испытываю точно такое же чувство здесь, среди солдат? Ведь кое-кто из них вырос в «хорошем обществе», среди непотревоженного достоинства и полного благополучия. А я… Я снова и снова чувствую старые обиды, как в детстве сжимающие горло, и борюсь с тяжестью, пригибающей меня к земле всякий раз, когда мне приходится обращаться к кому-нибудь из них или высказаться в их присутствии.
Бедная Зейнаб… Увы, со мной не довелось ей вкусить счастья. Она не видала ни единого светлого дня. Со времени нашей женитьбы мы в вечной нужде. Мы вроде бежим изо всех сил, а лепешка катится впереди нас, и мы никак не можем ее догнать. Теперь я покинул Зейнаб, а цены растут не по дням, а по часам. И ей не на кого положиться, не у кого взять в долг, не к кому обратиться за помощью. Я не знаю, чем могу ей помочь.
Кажется, я снова вижу ее перед собой. Вот она под вечер возвращается с жатвы. Платье ее потемнело от пота, в пышных волосах пыль и грязь; она вся в пыли, с головы до ног, ее милые черты едва проглядывают сквозь толстый слой пыли. Она источает запах вселенского горя. Смертельно усталая, входит она в дом после изнурительных трудов под палящим солнцем и не находит даже кусочка свежего хлеба. Перед нею трое малышей. Как птенцы в гнезде, они вытянули свои шеи, разинули клювы, оживленно чирикая при ее появлении. Они бледны от голода, хотят есть. Еда! Зейнаб смотрит на голодных малышей, ищущих в ее глазах ответа на свою мольбу о еде. Но она, их мать, не в состоянии откликнуться на эту просьбу, ей нечего сказать, и она, пытаясь утешить детей, отводит полные слез глаза.
«Зейд, — говорит она. — Я принесла тебе «невесту»… Нет ничего лучше, вкуснее ее». И мать протягивает сыну вылепленную из хлеба девушку-лепешку на растительном масле. «Я хочу масла и сахара, мама». — «Невеста» лучше и масла, и сахара, Зейд, любимый мой. Каждому по одной. Каждому по «невесте». И чуточку масла».
Она лепит «невесту» из хлеба, намазывает фигурку маслом… старается скрыть, как ей тяжело. Сахар дорог, разве его купишь! Аллах подал им на сей раз пищу, утешил их, и они замолчали. А Зейнаб принимается за уборку. Ей надо отвлечься, не видеть, как дети набрасываются на зачерствелые лепешки. За работой она думает, как бы и завтра прокормить малышей, будто не было позади тяжелого, изнурительного дня и ей самой не нужен отдых.
Мы словно не расставались, и я продолжаю беседовать с ней.





