Читаем Я видел Сусанина онлайн бесплатно
— Да, я видел Сусанина!
Светлыми июньскими зорями гонял я с ним лошадей в ночное. Вдвоем сбивали мы с толку заиндевелых, промороженных панов средь Юсупова болота. В древнюю Кострому наведывались по декабрьскому первоснежью… Да припомнишь ли все? Давным-давно, еще в босоногом детстве, привели меня к деду Ивану хитрые тропы.
Мне, видите ли, было всего одиннадцать, когда Шура, старший братан, привез из Судиславля стихи о подвиге Ивана Сусанина. А одиннадцать лет — это одиннадцать лет, друзья: возраст смешной и милый, острота и пыл неиспорченной фантазии; человеку в эту розовую пору дано видеть и ощущать такое, чего уж, разумеется, не ощутишь пото́м, ставши взрослым. Я был сам себе маг и волшебник; я мог запросто, когда только этого хотел, слетать к земляку моему — дедушке Ивану — сквозь тьму эпох; я неустанно рисовал его и красками, и углем на газете, и плотницким синим карандашом, улепляя «художествами» бревенчатые стены нашей избы в Малиновке.
Живо представляю последний, почти удавшийся мне рисунок: он висел, помнится, в простенке между печью и слепым от недугов и передряг зеркалом. Крупно-размашистого сложения старик, как дядя Сильян из Тофанова, по-мужицки ладный, в сермяге из рыжей шерстины, как у Яшухи-Коновала, нашего соседа. Просторная — от плеча к плечу — борода пушиста и отливает дымцой. Шапка беличья нахлобучена до бровей — мохнатых, сросшихся в седой куст. Глаза из-под куста — выжидающе строгие, с невысказанным, немым вопросом.
Помню, как подолгу смотрел я в эти глаза с полатей: почти всерьез ожидал, не мигнут ли они каким-то чудом, не шевельнется ли, дрогнув, сермяга под сизой завесью бороды, и голос, живой голос Ивана-богатыря не поведает ли вдруг правду о былом? Самую бы рассамую правду, не искривленную подделками плутов-царей. Что все цари были плуты, я в ту пору — в строгий двадцатый год — ни капельки не сомневался. Что дедуню-героя бессовестно оболгали после его гибели, что муки смертные он принял совсем не за царенка Романова, хлипкого рохлю-недопадыша, — в это я верил всем пылом мальчишьей своей революционности. «Брехня в книжках старинных, — думалось на полатях. —
В ответ лишь тараканы шуршали в темных углах да мать гремела у печки ухватами. Дед, нарисованный мною, загадочно молчал.
— Не хитри, не хитри-ка! — грозил я пальцем портрету, свойски подмигивая. — Знаем, как тебя оживить.
Раз-два, и — кудлатая моя башка под тулупом, где пахнет во тьме кислой овечьей шерстью и где при желании можно увидеть даже Стену Веков. Ту громаду-громадущину, что тянется сквозь леса-болота волшебные, что людскому глазу не показывается, что прошлые века заслоняет от нас навсегда. Про нее, про махинищу эту, слыхивал Шура в Судиславле сказку. Стена седая-седущая, стена заколдованная, скрывает она, говаривал брат-грамотей, потайные ходы-пещеры в какое тебе желательно столетие.
А я, понятное дело, считал себя до́кой по части всего заколдованного: сочтешь ли секреты, что вмиг рассекречивал я впотьмах, под овчинным тулупом? Марш-марш, Сивка-бурка моей мечты, гоп-гоп за тридевять земель, за три с половиною века, добрый и верный конек мой!.. И вот оно, диво дивное, стена лесная без конца края, вот и камень-валун в золотистом песке, под сенью высокой дремун-травы. И калитка манит-зовет голосом черного мага: «Вугада-Мангада! Мангада-Вуг!» «Спеши», — по-русски это значит. А еще это значит, что надо покрепче, до радужных брызг зажмурить глаза, надо изловчиться и — вжжик! — под синь-камень, к таинственному ходу в пещеру. Гуляй себе в сусанинском веке, пока мать не турнула с полатей — управляться по хозяйству.
Вот как встретил я впервые деда Ивана, вот как подружился с ним надолго и накрепко.
Даже теперь, когда уйма лет прошло с той благословенной поры, когда многое в жизни изведано и пережито, мне по-прежнему, оказывается, нужен этот воинственный клич — «Мангада-Вуг!» Тает, как в дымке, Судиславская Малиновка, мой березовый рай; книги и рукописи на столе зовут к сегодняшним, к новым делам, а сквозь страницы нет-нет да и глянут седые сусанинские брови и глаза вприщур: «Дружбу забыл, землячок? Чуждаться стал?»
И невольно вспоминаешь полати своего детства. Я изучал давние времена, читал-перечитывал разные редкие книги, в архивных пластах рылся… Кому, как не мне, рассказывать восстановленную быль про деда? Долго ль мне ждать-поджидать, если я даже сердцем слышу деда порою?
Вот почему пришло время пригласить вас, друзья, на заветную мою тропку: собирайтесь-ка в путь-дорогу! Как вы на это смотрите? Заглянем, скажем, в 1608 год, повидаем города и деревни того давнего века… Мальчишек Башкана и Репу увидим, и деда Ивана, и бояр, царей, воинов…
Желаете?
Тогда вот вам рука моя: держитесь.
— Мангада-Вуг!.. Синь-камень, ворохнись, калитка, отпахнись!..
— Едем!
Эх, леса костромские, леса дремучие!.. Ельник слева, березнячок справа, а там и сплошь глухмень хвойная боровая; когда-то когда, будто оконце света, проглянет за игольчатыми лохмами выжженная полянка-подсека. Мы в лесу предков, друзья: мы ступили за волшебную дверь. Порхнула с кустов крушины рябенькая бойкая пичуга — это уже пичуга древняя. И дятел-желна, что трижды турлукнул где-то под макушкой величественной сосны, вовсе не простой он, не наших дней дятел. И, конечно уж, не пытайтесь высматривать в этом прихмуренном царстве асфальтовую стрелу накатанного шоссе, не ловите ухом привычно-родного нам рокота самолета над лесом. Ямская проезжая дорога, искарябанная донельзя ухабами, вся в разводьях жирной липучей грязи, мотается среди мшистых стволов-исполинов будто пьяная; в стороне от промоин, ловко обегая корневища и кочи, змеятся набухшие влагой тропы с бесчисленными вмятинами лаптей и босых ног. А небо полудня голубеет высоко-высоко над изумрудно-золотистыми кронами: снизу смотреть — как из колодца.
Но вас, кажется, жжет нетерпение? Вам хочется поскорее увидеть и ощутить незнакомый век, окунуться в него? Не надо спешить — вот мой совет. Коль сдвинули мы время на триста шестьдесят лет, провалившись, как в люк, в прошлое, то лучше уж нашу разведку вести исподволь, без жадной и вредной суеты. Гляди-смекай да на ус мотай — вот наше дело. И еще условимся: нас нет, хотя мы и тут. Поняли? Не то чтоб вмешаться во что-то, новый порядок свой навести, несправедливость исправить, — нет и нет! Мы даже подвергнуть себя хотя бы малейшей опасности, к сожалению, не сможем: мы ведь невидимки, друзья!
Так и условимся?
А теперь — наблюдать!
Кончились наконец мутные хляби под ногами, сходят на нет пахучие гнилые моховища. Дорога вырвалась на благодатную сушь; можно присесть на холмик муравчатый, окрест оглядеться малость. Что там темнеет у крутого подъемца, в голубоватом лесном просвете? Овраг — старый, тенистый, весь в пышных папоротниках — пересекает наш путь. А корягу-выворотень, что повыше оврага, — видите? Чудище горелое, в комьях ссохшейся грязи, где наверху шеборшится что-то живое. Да нет, не шишига это, не кикимора лепится там к черным рогулям-корневищам и не Мишуня-медведь, лешевых мест шатун… Это же ч е л о в е к и з 1608 г о д а! Ну а коль совсем уж точным быть, то — юный человек: просто сказать — парнишка, долговязый и тонкий, поглядывающий с любопытством вверх. На парнишке — длинная, до колен, холщовая рубаха с веревочной опояской и шапкой, несмотря на лето. Странная для нашего взгляда шапка: по низу — полоска меха вытертого, пальца в три шириной, над мехом — презабавный, оттянутый назад сосок. Иванушку-дурачка мы в таких шапках рисуем.
Над кокорой, где угнездился мальчуган, распахнуло мощные ветви старое дуплистое дерево… А там — что? Пониже дупла средь листвы болтаются чьи-то ноги в лаптях. Оборки сбиты небрежно, одна портянка растрепана.
— Пыхтишь там зело, — тревожится нижний. — Всполошишь весь рой.
— Молчи, Башкан, знаемо дело.
— Давай, ловчи, Репа! Я тут с корзинкой подстроюсь, ты — ветку тряхнешь…
— Наши будут пчелки…
Разумеется, парнишки в лаптях вели разговор свой по-древнему. «Пчела», например, у них звучало как «бжола», корзина — «зобенька»; да и совсем непонятные слова: «порато», «стромко»… Зачем писать их? Темнить речь я не хочу, я расскажу проще, по-нынешнему. А мальчишки — будь они из какого ни есть века — всегда и во всем, конечно, мальчишки.
— Трясу-у, Башканище-е, — слышен истошный крик. — Гопп-ля-я!..
— Эх, мимо шатнуло… Давай скорей дрыгаля!
Но что это?
Загадочный, таинственно-вибрирующий звук, что похож был вначале на дальний рокот авиационного мотора, явственно превратился вдруг… в бормотание бубенчиков! Торопливый колесный перестук по суховалу, дробь конских копыт за спиной и — «Дел-лай, залетные!» — слышится почти над ухом. Прочь, прочь с дороги, пото́м разглядим колесницу и древнюю упряжь. Лошадьми правит, сидя верхом на передней, верткий разбитной мужичок, в тележке трясется-мотается среди подушек нечто рыхлое и тучное, пьяно рявкающее:
— Г-гони-и, черррвь!!!
Кони, мелькнув стремительно гремящим видением, скрылись на боковом объезде — там был, надо полагать, спуск в овраг. Подростки переглянулись, перешепнулись, но пчелы, грозно кружа, тучей вились над их головами. — Бежим, — встревожились оба. И лесная глушь мгновенно поглотила их.
В это время из глубины оврага донеслось приглушенное — «Карр-хар-рра… Крэк!» С другого берега, с темных вершин раздался ответный свист и сигнал:
— Кар-ррра… Крэк!
И тотчас взорвалась дремь обманчивая, сонная, тотчас тревогой все налилось. Возня и шум слышны за хвойной густелью. Всполошенный запоздалый крик:
— П-пусти… ыхх, окаянные!
— Не крутись, волчье пузо.
— Х-хы, поплатиться надо, сударь-сударик.
— Должишко помним за тобой.
…Вот вам на первый раз и запах семнадцатого века. Обычные лесные шуточки: проучен какой-то баринок, воеводский или судейский дьяк[1] во хмелю. «Серые зипуны», — так звали в тех местах вольницу. Скоро мы опять встретимся с ними; стоит ли, право, сейчас останавливаться?
За оврагом хвойники мало-помалу раздвинулись. Яркая, расцвеченная желтыми лютиками и ромашками подсека. Малинник с густо-красными огоньками ягод; свежая жердяная изгородь у перекрестка дорог. С вереи проездных воротец скалится, будто смеясь, выбеленный временем лошадиный череп. За городьбой, шагах в тридцати от прясла, сложены пирамидкой мшистые, в лишаях каменья; над ними торчит хваченный гнилью столб с полуоблезлой иконой богоматери. Чья-то заботливая рука обрядила ее полотенцем, сейчас уже серым, испорченным непогодой; пониже иконы — струганая спица с коричневым черпаком из бересты. Оказывается, под камнями живет в заглушке веселый булькающий ключик. Где-то подальше превратится он в серебряный разговористый ручей и вольется с шумом в другой поток; но тут, в густой сочной траве у столба, разглядеть малышку не так уж просто.





