Читаем Прокламация и подсолнух (СИ) онлайн бесплатно
Прокламация и подсолнух (СИ)
Год тысяча восемьсот семнадцатый, княжество Валахия. Юный боярин Штефан Глоговяну возвращается домой из Австрии и неожиданно узнает, что скелеты в семейном шкафу могут не просто изменить его судьбу, а накрепко связать ее с грядущим народным восстанием под руководством Тудора Владимиреску...
Приключения / Исторические приключенияПосвящается детям и котикам
Так бей же по жилам, кидайся в края,
Бездонная молодость, ярость моя,
Чтоб звездами сыпалась кровь человечья,
Чтоб выстрелом мчаться Вселенной навстречу...
Лето тысяча восемьсот семнадцатого года было в самом разгаре. Полуденное солнце наискось освещало восточные склоны Южных Карпат, что еще иногда называют Трансильванскими Альпами. По ущельям пролегали резкие полосы черных теней, меловые обрывы брызгали искрами. С высоты отчетливо виднелись и зеленые леса, опушившие скалы, и белые полосы речек, рожденные в снежниках у вершин. Жиу, Олт, Яломице, Дымбовица сбегали с гор, чтобы налиться на равнине спокойной мощью, которой они потом напоят Дунай. Дороги вились бурыми ленточками, пыль от копыт и колес телег преломляла солнечный свет, и казалось, что над землей висят облачка красноватого золота. Люди суетились на полях, размежевавших предгорья неровными квадратами.
С вышины было отлично видно белый господский дом в два этажа с окнами в переплетах рам, дробивших солнце, зелень, прихотливо вьющуюся по стенам до перил просторной террасы над входом, подстриженные газоны и цветастую клумбу.
Во дворе усадьбы пожилая птичница гонялась за юркими цыплятами, упущенными бестолковой крестьянской девчонкой. Желтые пуховые комочки разбегались с писком, протискивались сквозь загородки, метались по утоптанному подворью. Девчонка подхватывала каждого беглеца в сложенные ладони, вытряхивала в подол птичнице. Та охала, ругалась и старалась не наклоняться, чтобы не разронять уже пойманных.
– Улизнул! Удрал же, Шофранка, глянь только!
Цыпленок и правда удрал – подлез под забор, отделявший усадебные службы от господского двора. С писком заметался по песчаным дорожкам, с разгону влетел в клумбу и затаился под широкими цветочными листьями. Измок от брызг фонтанчика и выскочил снова в поисках более спокойного места.
Вбежав на двор, девчонка оробела и застыла перед парадным крыльцом, разинув рот на щегольский экипаж с рослым арнаутом на козлах. Птичница в сердцах отвесила ей подзатыльник.
– Не стой столбом, он все клумбы перероет! Ну где этот поганец?!
Цыпленок с писком метнулся наутек. И тут с высоты камнем рухнул сокол, пулей пронесся у земли, цапнул желтую пушинку и взвился в небо, только песок взметнуло ветром.
Пожилая птичница охнула и схватилась за сердце. А Шофранка сперва дернулась вслед, потом замерла, зажала рот ладонью и отчаянно разревелась.
Птичница обняла ее за плечи, притянула к себе.
– Ну ты чего, дурашка? Пошли отсюда, пока нас не приметили. Да не бойся, не накажут тебя. Старый-то боярин и выдрать мог, что курей теперь недосчитается. А боер Николае – разве за то, что на господском дворе болтаемся, когда хозяева куда ехать собрались... Да ты чего ревешь-то?
– Хра-а-абрый такой, – всхлипнула девчонка. – Ма-а-аленький!..
– Судьба, видать, такая, – вздохнула птичница.
Они уже вернулись обратно к службам и высыпали собранных цыплят из корзины в загородку курятника, когда Шофранка немного успокоилась.
– Тетка Ануця! – позвала она. – А если он такой храбрый, может, его сокол пожалеет?
– Ох ты, жалельщица, – рассмеялась птичница, потрепав ее по белой косынке. – Нешто сокол может цыпленка пожалеть?.. – и добавила, задумавшись: – Разве в Писании говорится, что настанет время, когда волк будет жить вместе с ягненком и малое дитя будет водить их[1]...
– Отец Никодим говорил в по-за-то воскресенье, – закивала Шофранка, утирая глаза. – И еще говорил, что судить будут по правде, а дела страдальцев на земле решать по истине[2].
– Замолкни ты! – испугалась птичница и торопливо огляделась по сторонам. – То отцу Никодиму в церкви хорошо говорить, а что нынче с маленькими да храбрыми бывает – сама видела! Прикуси язык, пока не укоротили!
Шофранка высунулась в низкую дверцу курятника и посмотрела наверх. В синем небе катилось полуденное солнце, золотое, как цыплячий пух.
На третий день по приезде Штефан проснулся до рассвета. В комнате мрели синие сумерки, где-то за стеной орал петух, и прохладный предутренний ветерок шевелил кисею занавесок. Штефан вздохнул и откинулся обратно на подушки. Ему снилось что-то хорошее, что-то родное и интересное, оборванное звуком трубы, возвещавшей начало дня в Терезианской академии[3]. Он сперва вскочил, торопливо перебирая в уме сегодняшние занятия, чтобы не напутать в сборах, и только потом осознал, что выдержал все экзамены, вернулся домой и теперь может спать, сколько пожелает.
Но спать не хотелось вовсе. Хотелось вскочить, лязгая зубами, облиться ледяной водой из кувшина, застывшими пальцами застегнуть на шее тугой воротничок формы – чтобы голова не падала, как шутил сердечный друг Лайош, и броситься в водоворот ежедневных дел: плац, построение, занятия, коротенький перерыв на завтрак, когда можно перехватить настороженным ухом обсуждение газет дежурными офицерами. Если, конечно, те не станут заместо бесед уныло распекать кого-нибудь за нелады с обмундированием или опоздание к построению. Лайошу доставалось частенько, Штефану – никогда, он в первый же год в Академии научился просыпаться уже на бегу...
Как там, интересно, Лайош в летних лагерях нынче без старшего товарища? Впрочем, этот будет фельдмаршалом, пусть даже по утрам с него часто приходилось силой сдирать одеяло.
Штефан хмыкнул: всего-то навсего станет Лайош диспозицию расписывать с вечера, а атаковать – ближе к полудню. Сам же говорил приятелю, что в его распорядке есть много военной хитрости.
За окном проскрипела телега, петух заорал уж вовсе истошно. Кто-то выругался, донесся визгливый голос птичницы Ануцы, обещающий пустить на суп этот глупый комок перьев, а заодно и того остолопа, который не глядит, куда прет.
Штефан отбросил простыню и поднялся. Во дворе – колодец с ледяной водой, и чисто выметенный двор не слишком отличается от плаца, а на конюшне третий день скучает подарок венских друзей матери – кровный липпициан[4], забракованный Испанской школой[5] за длинную спину и нечастую гнедую масть.
Он не стал надевать ни мундир, ни партикулярное – остался в рубашке, только перехватил лосины широким кушаком, как у здешних пандуров[6]. В конце концов, сейчас лето, и он дома и собирается не в манеж, а промять коня по пыльным дорогам, по которым даже до Крайовы скакать и скакать. Мундир Академии только народ напугает, а эпатировать модным сюртуком тут некого. Кур бы не потоптать, вон Ануця до сих пор ругается.
Штефан подумал – и заткнул за пояс пистолеты. Зря, что ли, накануне от вечерней скуки вычистил и зарядил оружие? Тем более, это был дядькин подарок, и хотелось сделать ему приятное. Да и в пустых полях за деревней упражняться в стрельбе будет куда веселее, чем в тире под присмотром дежурных офицеров.
Мельком глянул в слегка запыленное зеркало. В Академии он первым высмеивал подобную трату времени, но тут и сам задержал взгляд.
Нахмурился.
Не помогло.
Физиономия в зеркале выглядела до неприличия юной. В пику щеголям-однокурсникам Штефан отпустил волосы по-народному и совсем не подумал, что светло-русая шевелюра до плеч солидности облику не придаст. А за глаза, карие и большие, – хоть плачь! – даже Лайош порой поддразнивал девочкой. До первого тумака, конечно, но похоже, сердечный друг тумака не заслуживал… Даже тень усов над губой положение не спасала – сущий младенец!
Может, все-таки мундир? В форме он вроде постарше смотрится и уж точно построже. Но какие мундиры в Романии[7]? Господаревым арнаутам[8] по форме положены фустанеллы, а ему сейчас только юбки и не хватало! Да и не идти же служить к туркам.
Но если военной службы не найдется, волей-неволей придется привыкать к партикулярному. Штефан вспомнил тяжелые шубы и цветастые, по-восточному роскошные кафтаны, в которых щеголяли бояре, примерил мысленно и скривился – павлин павлином. Колпак еще, и готово – не офицер, а посмешище. Уж лучше сюртук или как сейчас…
Он приосанился, расправил плечи, положил ладонь на рукоять пистолета. Снова глянул в зеркало – вроде и ничего, даже на дядьку похож чем-то. Вздохнул: дядьку он пока не видел и не слышал о нем ни от отца, ни от дворни. Расспрашивать постеснялся: на все пухлые эпистолы, которые он слал из Винер-Нойштадта, дядька не ответил ни единым словом. Может, он обидел чем дядьку? А может, тот все еще прячется от турок и потому не мог отвечать. Но его отсутствие огорчало: после смерти деда, сохранившегося в памяти веселым и ласковым стариком, Штефан никого не хотел видеть дома больше, чем дядьку Тудора, поручика русской армии, геройского боевого командира пандурского корпуса, ватафа[9] волости Клошани и бессменного дедового приказчика. Уж дядьке-то можно было похвастаться, какие сложности он успешно преодолел на экзаменах, и липпициана дядька тоже оценил бы по достоинству.
Но вместо дядьки нынче в приказчиках какой-то косомордый грек, которого Штефан видел только мельком и все-таки успел покривиться, когда отец протянул тому руку для поцелуя. Так что пока рассказы Штефана оценил только братишка Костаке, да и тот ничего не понял, судя по вопросам. Да и куда ему – Костаке отец по статской службе определяет, похоже. Ладно еще, не в монахи – то-то было бы смеху! Кстати, интересно узнать, куда отец собрался определить его самого…
Гнедой липпициан застоялся. Конюх же, искренне обрадованный возвращением Штефана, от такой широкой души сыпал гнедому овса, что тот за три дня еще и приметно округлился. Все нерастраченные силы он выплескивал теперь то на подозрительные заборы, то на тень от колодезного журавля, то на крестьян с вилами, которые ломали шапки перед молодым боером и вздыхали о его умершей матери. Штефан злился равно на коня и на непрошеных жалельщиков: несколько недель между смертью матери и приездом дядьки для него все еще оставались самым жутким кошмаром. Вырвавшись за пределы деревни по пыльной улице, он наконец-то пустил гнедого в карьер.
Через два часа Штефан, взъерошенный, мокрый и отдувающийся не хуже гнедого, возвращался через ту же деревню к боярской усадьбе. У седла болталась неосторожно подвернувшаяся под выстрел полевая куропатка. Уложить из пистолета куропача на взлете – Штефан был собой очень доволен. Хотя, сказать по правде, он даже развернул коня и спешился, чтобы проверить, не от гнезда ли уводил его незадачливый куропач.
Разумеется, ничегошеньки Штефан не нашел и немного успокоился. Правда, пуля проделала в птичке немаленькую дыру, и вообще – что толку с одной куропатки? Порешив отдать куропача цепному кобелю, чтобы не брехал впредь на вернувшегося хозяина, Штефан утешился окончательно. Даже соболезнования баб, копошившихся за плетнями и крикливо передававших со двора на двор весть о том, что молодой господин – ну, одно лицо с боярыней Еленой, упокой, Господи, ее светлую душеньку, принимал с благодарностью, радуясь, что умершую три года назад в чужой стране маму еще помнят, хотя у имения уже с год другая хозяйка.
По правде сказать, при этой новой хозяйке в доме, на взгляд Штефана, стало гораздо больше беспорядка и провинциального духа. Он успел приметить и старые ковры, и очень по-восточному раболепных слуг, и даже то, что сестричка Люксита[10] теперь читает по-немецки с запинками. С некоторой гордостью вспомнил младшую, оставшуюся в венском приюте при монастыре. Марица, мамина радость Машинката, за три года в пансионе выучилась бегло болтать по-немецки, немногим хуже – по-французски, усвоила азы чтения и письма, обрела чинные манеры и гордую осанку и стала ужасно похожа на маму, хоть порой и забиралась на деревья к ужасу добродетельных наставниц... По деревьям ее когда-то научил лазить сам Штефан, так что монахини напрасно жаловались ему на проказы фройляйн Марихен, а за успехи в учебе он ее исправно хвалил. Вот бы и Люкситу туда, в Вену, за хорошим образованием!
Нет, дома без мамы стало не слишком хорошо. Зато по-прежнему хороши были поля вокруг усадьбы, полные пугливых козьих стад и пересеченные коварными узкими ручейками в глубоких канавах, пыльные столбы на дороге, завивающиеся за хвостом рысящего коня, далекие горы, синеющие на горизонте...
Штефан соскочил с седла возле каменного крыльца. Велел конюху отшагать коня, пока не высохнет, а после – растереть вином грудь и ноги. Гнедого мигом увели, а Штефан какое-то время чесал за белыми ушами цепного волкодава, который хрупал куропаткой и постукивал по земле обрубком хвоста. Почувствовав, что и сам обсох, пробежал на хозяйственный двор, к колодцу. Набрал воздуха в грудь и опрокинул на голову и шею ведро ледяной воды.
Птичница Ануця охнула, выпустила подол и разроняла десяток цыплят, с жалобным писком разбежавшихся по двору. Штефан подмигнул ей, помотал головой, чувствуя, как холодные струйки затекают под рубашку и почти мигом высыхают под летним солнцем.
– Боер Штефанел! – окликнули сзади. Старый Петру, когда-то дедов, а ныне отцовский камердинер, привычный с детства, как забор вокруг двора. Одно изменилось: раньше Петру вставал на четвереньки, чтобы позабавить Штефана игрой в лошадки, а теперь смотреть на старика приходилось сверху вниз.
– Что ж ты, боер, к завтраку-то опаздываешь? – буркнул Петру, глядя со смесью неодобрения и умиления. Так привычно-знакомо, словно и не было всех этих лет в Академии. Словно Штефан опять безнадежно опоздал вернуться с речки к обеду и примчался запыхавшийся, чумазый и растрепанный. Сколько раз в детстве Петру ловил его у конюшни, у колодца или встречал в прохладном темном холле! Наспех приводил в порядок одежку, оттирал грязные щеки и при этом беспрерывно сетовал, что-то скажет отец...
– Боер Николае уже справляться изволил, давно ли ты уехал и когда объявишься, – заметил Петру, будто подслушав мысли. Как некстати! Не хотелось бы сейчас выслушивать отцовские нотации про неподобающее поведение и внешний вид – он уже не ребенок. Хотя чем плоха крестьянская одежка – и в детстве было неясно. Не в боярском же кафтане по деревьям лазить или копать червей для рыбалки?





