Читаем Снова пел соловей онлайн бесплатно
Снова пел соловей
Нравственная атмосфера жизни поколения, опаленного войной, взаимосвязь человека и природы, духовные искания нашего современника — вот круг проблем, которые стоят в центре повестей и рассказов ивановского прозаика А.Малышева.
Проза / Советская классическая прозаТянет время бессонная гирька,
Утягченная старым замком.
Мы отступали к сараю. На Дольку наседали сразу двое — Ленька Коробов и Генка Пыжов. Передо мной размахивал новеньким мечом Колька Могжанов — чернявый, увертливый, с хитрыми татарскими глазами. «Подраненные» и «убитые» стояли шагах в десяти от нас, возле столбов, на которых женщины развешивают белье. Они ждали, кто победит.
Круглый фанерный щит Кольки — сиденье от венского стула — был разрисован акварелью. В глазах рябило от дикой мазни, обозначающей, по словам Кольки, его рыцарский герб. Колька наскакивал на меня, выставив щит вперед, и все норовил ударить по руке. Ну, на, получи такое удовольствие! Я выставил руку, делая вид, что хочу ткнуть Кольку в живот. Он торжествующе оскалился и словно бы ненароком ударил сплеча. Раздался жестяной скрежет. Колька, готовый к тому, что он победит, опустил щит, застыл в недоумении на какую-то долю секунды.
Я легонько стукнул его по плечу, крикнул: «Падай!» — и снова занес меч. Колька упал в рыхлый затоптанный сугроб, и тогда я показал ему консервную банку, надетую на рукоятку меча.
— Видал?
— Ух ты! — восхитился он, поднимаясь.
— Вот тебе и «ух ты…»
Долька продолжал отступать. Щит его — днище от бочки — грохотал под ударами двух мечей.
Доски, из которых было сколочено днище, разошлись и держались только на проволоке.
Я отдышался и кинулся на Леньку — он был пониже меня, но коренастый и крепкий.
— Защищайся!
Ленька повернулся ко мне. Лицо у него было красное, в мелких бисеринках пота. Он не стал защищаться. Он напал, решив сразу покончить со мной. Я отпрыгнул назад и уперся спиной в круглые бревна сарая, а сверху на меня упала тень навеса. Долька, тоже прижатый к стене, был в двух шагах от меня. Генка пыхтел перед ним и яростно колотил по чему попало. Ленька, черпая низкими валенками снег, заходил на меня с другой стороны, меч он вскинул над головой, но, пробираясь ко мне, зацепился им за навес. Одна за другой посыпались перебитые сосульки и запрыгали по его плечам и щиту. Я кинулся на Леньку — он был ловчей меня. Его меч уперся мне в живот, но и я успел ударить его по колену.
— Падай!
— И ты падай!
Мы оба повалились на землю, потом поднялись и, стряхивая налипший снег, сдвигая шапки с потных лбов на затылок, поплелись к выбывшим из игры.
Долька продолжал биться. Старая материнская фуфайка надежно прикрывала его тело, а рукава доходили до кончиков пальцев, он еще подвернул их. Генка старался ударить побольней. Долька усмехался, была у него такая привычка — в самые напряженные минуты усмехаться.
Но тут его щит распался на три дощечки. У Генки треснула и отпала половина меча. Теперь в руке его был короткий зазубренный обломок. Он сгоряча этого не заметил.
— Сдавайся! — заорал он, подступая к Дольке вплотную, и вдруг согнулся в поясе, зажал руки между колен и повалился ничком в снег. Долька растерянно застыл.
— Чур, я ненарочно, — пробормотал он.
Генка корчился на снегу и скулил.
— Я ненарочно, — повторил Долька и треснул своим мечом об угол сарая так, что брызнули щепки.
Генка повернул к нам искаженное болью лицо.
— Гитлер!.. Гитлер проклятый!
Долька, шедший уже к нам, словно наткнулся на стену, остановился, как заводной человечек, и направился к Генке. Шел он как бы нехотя, шаркая залатанными валенками и свесив руки вдоль тела, особенно длинные в сползающих рукавах фуфайки. Генка втянул голову в плечи и, полулежа на земле, упираясь одной рукой в снег, ждал его, бледнея от страха, но глядя все так же ненавидяще.
— Что ты сказал?
— Что слышал.
— А ну, повтори.
— Гит…
Генка не договорил. Валенок ударил его в лицо — грубый, подшитый толстой кожей, мокрый от снега и заледеневший. Генка ткнулся в сугроб, захрипел.
— Тикаем, — сказал кто-то.
«Подраненные» и «убитые» рассыпались в разные стороны. Мы оказались втроем на опустевшем дворе, и все двадцать окон дома холодно смотрели на нас.
Генка снова приподнялся на руках. Кровавые струйки сползали от ноздрей по его губам и подбородку, все лицо было в снегу, и снег этот розовел.
Лицо у Дольки одеревенело. Он неспешно зашагал к подъезду, словно истошный вой Генки относился совсем не к нему. Из подъездов, из форточек выглядывали женщины, мужчины: одни — просто из любопытства, другие — чтобы убедиться, что не их чадо взывает о помощи. Долька спокойно шел на виду у всех, и я присоединился к нему.
— Тикай, — сказал я, со страхом глядя на узкий проем нашего подъезда. В любую минуту мог показаться отчим Генки, а с ним шутки плохи. Долька лишь шевельнул плечом.
— Зачем ты его так?
— Пусть не обзывается. Игра есть игра. Помнишь, мы осенью на картофельном поле землей бросались? Ты был на той стороне и ничего не заметил. А кто-то камнем в меня швырнул — два зуба выбил. Так я не ныл. Зубы выплюнул, рукавом утерся и снова в игру.
— Все-таки. Ты мог бы тоже обозвать. Его Соплей дразнят.
Долька презрительно фыркнул.
— Пусть девчонки дразнятся. Это их дело. Они драться не умеют.
— А если Полосатый выскочит?
— Пускай… Узнает, за что я его ударил, сам еще ремня вложит.
И Полосатый выскочил. В кальсонах, в бушлатике, накинутом на волосатое мускулистое тело, с флотским ремнем в руке. Он уставился на Генку, потом перевел взгляд на нас.
— Кто его? — накинулся Полосатый на Дольку, и черные, маленькие глаза его обратились в два острых бурава.
— Не знаю. У него спросите.
Полосатый прошипел длинное ругательство, шагнул было с крыльца, но тут же отдернул босую ногу и рявкнул на весь двор:
— А ну, кончай выть! А ну, домой! Сейчас поговорим…
Генка поднялся и весь в пятнах налипшего снега, размазывая кровь варежкой, поплелся навстречу отчиму. Мне его было жалко. Дольке, видимо, тоже, он сказал:
— Дурак, навыл себе на шею…
Мы поднялись на площадку второго этажа и здесь остановились. Моя дверь была слева, Дольки — справа.
— А здорово ты это придумал, — сказал он.
— Чего?
— С банкой.
— А, это… Мне уже два раза били по пальцам. Вот, даже ноготь сходит.
Он кивнул.
— Хочешь, я тебе кое-что покажу?
— А кто у тебя дома?
— Никого. Мама в больницу ушла.
Жили они в квадратной комнате, окно которой, большое, с тонкими и рыхлыми от сырости переплетами, смотрело на фабрику. Ее красные тяжелые корпуса вздымались над кучкой купеческих особняков. В комнате было холодно и неуютно. Только репродуктор большим черным пятном выделялся на голой грязной стене. Наспех заправленные металлические койки, рваные, в заплатах, половики, комод с маленьким зеркалом и состарившейся фотографией отца Дольки, кухонный стол и еще стол у окна, за которым Долька делал уроки.
Он снял фуфайку, повесил ее на гвоздь и полез под стол у окна. Вылез с каркасом шлема, собранным из стальных пластинок.
— Вот, видал? Я потом обтяну его серебряной бумагой, будет настоящий, как у Александра Невского…
Долька говорил еще что-то, но я уже не слушал его. Я глаз не мог оторвать от ученической тетради — обыкновенной тетради, которая лежала на столе поверх стопки учебников. На синей обложке ее старательным школьным почерком было выведено: «Тетрадь по арифметике ученика 5-го класса „А“ школы № 4 Адольфа Смирнова».
Среди моих сверстников и одноклассников немало было таких, чьи имена и фамилии звучали довольно странно. Были Рудольф Иванов, Руфин Гусев, Генрих Михайлов, Роберт Кузнецов… Но ни одно из этих чужих имен в сочетании с русской фамилией не поразило меня так, как два слова на обложке школьной тетради — Адольф Смирнов, ни одно так не спорило с фамилией, как это имя. Так вот что значит простое, мальчишеское Долька. Это Адольф.
Я снова взглянул на Дольку, на его наклоненное к шлему одутловатое, хмурое лицо, и решил, что никогда не обзову его так, как Генка. Может, с этого и началась наша дружба о Долькой. А может, нас свела одна общая страсть — кино.
Мы бегали в старый фабричный клуб, на втором этаже которого, в полутемных коридорах, висели портреты бородатых витязей в кольчугах и шлемах, а на первом размещался небольшой кинозал. Мы вместе смотрели «Александра Невского», а потом вырезали из жесткой фибры полумаски псов-рыцарей с рогами, головой орла или когтистой лапой коршуна; мы вместе играли в Ледовое побоище на замерзшем, заметенном февральскими снегами потоке.
В те годы часто отключали свет. Сеанс обрывался на самом интересном месте, желтел и гас экран, мы топали, свистели и хлопали сиденьями, пока старенькая контролерша не открывала двери. Блеклый зимний свет двумя полосами падал на ряды, где мальчишки и девчонки Нижнего двора, плохо одетые, бледные, исхудалые, но веселые, забывшиеся на полтора часа, вертели головами, смеялись, спорили, колотили друг друга, Одни выбегали на улицу и кружили возле дверей по голубым сугробам, другие, у кого были хорошие места, оставались в зале и, привстав, поглядывали на тусклые окошечки аппаратной.
В один из таких перерывов я осторожно спросил Дольку, кто дал ему такое имя, Он нахмурился и нехотя ответил:
— Папка, кто же еще…
Долькин отец погиб на фронте. У них на комоде стояла его фотография. Растерянно смотрел с нее большой, нескладный человек. Долька был весь в него. Он говорил, что отец работал грузчиком на хлопковом складе — стальным крюком «валял» двухсоткилограммовые кипы.
Часто в такие перерывы я пересказывал Дольке книги, которые прочитал. Он слушал, не перебивая, несколько недоверчиво и, казалось, не очень внимательно. Бывало, в разгар какой-нибудь сказочной истории в окошечках аппаратной вспыхивал свет, вся орава мальчишек и девчонок кидалась на свои места, и в темноте, с экрана, прямо на нас, снова тяжело и стремительно надвигались железные всадники с хищными пиками, в белых плащах с черными крестами…
После кино Долька шел некоторое время молча, глядя прямо перед собой, нехотя возвращаясь к серой будничной жизни, и вдруг спрашивал:
— А что с этими принцем и нищим дальше было?
И я продолжал свой рассказ.
Как-то Долька влетел ко мне с маленькой вырезкой из газеты.
— Вот, смотри, это из фильма «Пятнадцатилетний капитан». Этот вот негр. Смотри, как он бандитов кидает. Пойдем, а?
И мы побежали на «Пятнадцатилетнего капитана». Долька так волновался, словно это ему предстояло схватиться с целой бандой работорговцев. Он ни на миг не оторвал глаз от экрана. Когда Геркулес едва не выкинул за борт больно уж подозрительного кока, Долька зубами заскрипел:
— Ну не жалей ты его, Геркулес.
Когда негр схватился с работорговцами, швыряя их через себя, сбивая с ног крепкими ударами, Долька готов был прыгнуть в экран и ринуться Геркулесу на помощь.
— Так их, Геркулес, бей их!
Возможно, в эти минуты не было Дольки, сидевшего в сумраке душного, переполненного зала. В эти минуты Долька был храбрым, сильным, добрым Геркулесом. Это он с ножом в зубах прятался в ветвях скользкого от дождя дерева, поджидая колдуна. Это он, Долька, в ужасающей маске, на глазах целой толпы ангольских негров копьем рассекал веревки, связывавшие Дика Сенда, а сам делал вид, что убивает его. Когда из-под маски пляшущего колдуна выглянуло веселое, знакомое лицо Геркулеса, когда все в зале захлопали что есть силы и закричали «Ура», Долька молчал, но весь так и светился победой.
Но фильм кончился, и толпа ребятишек вытолкнула нас с Долькой из душного зала, в котором еще пахло Африкой, в смеркающийся и холодный зимний день. Долька шел, ничего не видя, ничего не слыша. Он все еще был там, в жуткой, распаренной от тропических ливней Анголе. Я дернул его за рукав фуфайки.
— Долька!
— А…
Он с завистью смотрел на ребят, штурмовавших кассу, на тех, для кого снова вспыхнет экран, снова оживет Геркулес. Он шарил в глубоких отвисших карманах, прощупывал растопыренными пальцами все уголки их и ничего не находил.
— Долька…
— Ну?
— Я бы пошел еще.
— И я. А где деньги?
— У меня есть, — сказал я, протягивая ему деньги. — Мама на книгу дала. Я скажу, что хорошей книги не было. Она мне с каждой дачки…
Он не дал мне договорить. Он сдавил мне плечи своими ручищами, и я увидел, что Долька очень похож на Геркулеса.
— Так чего ты молчал, Санька! Пойдем, а? Ты — человек, Санька. Ты… Я никому не дам тебя в обиду. Ты только скажи…
Долька кинулся к кассе, растолкал всех, на миг исчез, пригнувшись к низкому окошечку, и появился снова с двумя синими билетиками в руке.
— Бежим, Санька, сейчас начнется…
Мы вернулись в зал, набитый ребятней, погасла простенькая люстра, и на экране снова море так билось о скользкие скалы, что, казалось, мелкие брызги долетают до первых рядов, и снова Дик Сенд один вел корабль, Перейра подкладывал топорик под компас. Геркулес прыгал с ножом на колдуна, а в трубах, идущих вдоль стен зала, шипел и ухал пар…
Когда мы вышли из клуба, была уже зимняя ночь — светлая от снега, с легким морозцем и маленькой высокой луной. Долька долго шел молча. О чем он думал? Может, мечтал или, как я, мучился тем тяжким в детстве возвращением из полного опасностей и приключений, захватывающего мира к обыденной жизни. Уже возле нашего дома он вскинул голову и сказал:
— Вот бы быть таким Геркулесом.
— Да, — я с завистью посмотрел на него. — Ты-то будешь.
— Я — буду, — уверенно согласился он.
Мы играли в героев, в чапаевцев и партизан, в Ледовое побоище. В клубном зале мы по самые уши погружались в волшебный и опасный мир кино. Мы расцвечивали свои будни мечтами о подвигах во имя добра и справедливости, о приключениях и странствиях по неведомым землям. А вокруг длилась монотонная, горькая, трудная послевоенная жизнь, и тени ее тревожно брезжили сквозь наши детские забавы. Она была жестока, проста и сводилась к самому насущному.
По городу бродила плосколицая, ничем не приметная женщина в шинели с чужого плеча и кирзовых сапогах. Она приходила в семью, в которую не вернулся кормилец, и заявляла, что он жив, рассказывала о нем такое, что мог знать только он или близкие, писала его адрес и неохотно, после уговоров, принимала деньги, подарки, хлеб — все, что совали ей в руки за добрую весточку.
Женщина в шинели пришла и к Смирновой — болезненной, надорвавшей себя за пять лет непосильного мужского труда. Правое плечо ее, на котором таскала она сновальные валы с первого этажа фабрики на второй, было ниже левого и, казалось, навсегда придавлено невидимой тяжестью. На ее ноги, когда ходила без чулок, страшно было смотреть. Фиолетовыми узлами вздувались под кожей расширенные вены. Они оплетали ноги женщины от колена до самой ступни, словно ядовитые лианы.




