Читаем Слепые подсолнухи онлайн бесплатно
Слепые подсолнухи
Впервые на русском — главная сенсация испанской литературы нового века. Альберто Мендес написал за свою жизнь одну-единственную книгу и умер в том же году, когда она увидела свет, но «Слепые подсолнухи» произвели эффект разорвавшейся бомбы. Книга получила множество премий (в том числе главную в Испании — Национальную премию по литературе), стала бестселлером, была переведена на множество языков (американская история «Слепых подсолнухов» началась с публикации по частям в престижнейшем журнале «Нью-Йоркер») и послужила основой одноименного фильма, выдвинутого от Испании на «Оскара».Вроде бы банальность, что в гражданской войне не бывает победителей, тем не менее Мендес рассказывает о тотальном национальном поражении, на уровне человеческой природы, на уровне души. Книга состоит из четырех историй, с ювелирной тонкостью переплетенных между собой, и каждая из них озаглавлена: «Поражение первое», «Поражение второе» и так далее. И в этих абсолютно нечеловеческих условиях, когда убивают не за то, что ты сделал, а за то, что ты думаешь, люди продолжают жить и даже любить. Здесь капитан франкистской армии накануне победы дезертирует и сдается в плен обреченным на поражение республиканцам, здесь молодой поэт бежит в горы со своей ожидающей ребенка возлюбленной, заключенный виолончелист выстраивает многоярусное здание лжи во спасение лишь для того, чтобы его обрушить, а сладострастный диакон маскирует греховное вожделение кровожадными призывами к мести…
Проза / Современная прозаПамяти Лукаса Портильи
Чеме и Хуану Портилье,
тем кто познал, что такое потеря
Победа обязывает, победа требует брать на себя ответственность не для того, чтобы составить отчет или все предать забвению. Трагедия взыскует, безоговорочно требует опыта и памяти боли, которые единственно и являются главным мерилом всего, а не покаяние или прощение. Испания до сих пор так и не преисполнилась болью, которая, среди прочего, означает признание: все это было трагедией, и трагедией невосполнимой. Вместо этого совсем наоборот: из года в год весело празднуется, вопреки здравому смыслу, причудливое переплетение того, что могло бы действительно произойти, и того, чего никогда бы не случилось; как всегда, празднуется жизнь и отмечается ее отсутствие. А опыт боли, память боли в этих самых воспоминаниях не находит своего места: не отражается миг, когда кто-то поминает павшего. То самое воспоминание, болезненно-горькое или данное в утешение, которое со всей очевидностью заявит о безвозвратной потере. Без этого наше существование пусто.
Сейчас нам кажется, что капитан Алегриа выбрал свою собственную смерть наугад, вслепую, ни мгновения не вглядываясь в исступленно-бешеный лик будущего, жадно следившего за душами тех, кто повстречался ему на пути. Выбрал свой собственный выход: тихая смерть, угасание, в котором нет ни страсти, ни театрального жеманства, ни воинственных кличей на поле боя. Стоя с высоко поднятыми руками, во весь рост, чтобы не казалось, будто он умоляет о пощаде, взглянул на врага своего, который все еще колебался в недоверии, крикнул, потом повторил еще и еще раз: «Иду сдаваться!»
Мадрид, укрытый вялой мглой, погрузился в ночной сон, унылая тишина, скорее безмолвно-молитвенная, чем напряженно-воинственная, витала над ним. «Иду сдаваться!» Полагаю, пару-тройку ночей капитан Алегриа постоянно прокручивал перед собой будущее событие. Возможно, он не желал признать окончательным и бесповоротным это «Сдаюсь!», поскольку тогда все стало бы лишь холодной констатацией факта: он окончательно и бесповоротно сдался. А в действительности он сдавал позиции постепенно, неторопливо, шаг за шагом. Сначала он сдался сам пред собой и только потом отдался во власть врагу. Когда появилась возможность рассказать об этом, четко, раз и навсегда, оценил свой поступок как горькую победу — победу с точностью до наоборот. «
Нынче, зная все то, что известно о Карлосе Алегриа, утверждаем: ничего, кроме безмолвного, панического крика ужаса, застывшего внутри, он не слышал. В нескольких метрах, отделявших его от неприятельской траншеи, ночная тишина поглотила грохот и разрывы снарядов, крики и стоны раненых воинов. Мадрид едва угадывался, словно задник декорации на сцене; дрожащая мгла скрывала темные силуэты погрузившегося во тьму города, а луна вычерчивала на них свою неизбывную печаль. Мадрид захвачен, попал в западню.
Так случилось поражение капитана Алегриа. Три долгих года следил он за врагом своим, наглым, беззастенчивым соотечественником, покорно взиравшим на то, как другая армия, его собственная армия, крушит, стирает в пыль этот безмолвный, неподвижный город. Город, положивший пределы свои наобум, через траншеи, в которых никто долго-долго атак не ждал.
Три года посвятил он обустройству позиций с маниакальной скрупулезностью землемера, с горячной неуступчивостью единственного сына, все для того, чтобы ни один снаряд, ни шальной, ни по чьему-либо приказу, не был бы в силах разрушить его собственный боевой порядок, и тогда смог бы он и дальше сражаться. Три года провел он, оценивая урон, нанесенный врагу, пристально оглядывая окрестности в полевой бинокль, коими командование регулярно снабжало всех военных стратегов, внимательных корректировщиков и праздных наблюдателей, охочих до чужих смертей. О тех ужасах, которые не случалось видеть им самим, многословно и красочно рассказывали другие.
Со своих позиций внимательно вглядывался Алегриа в позиции врага, следил за его перемещениями, за тем, как сновали они туда-сюда из штаба на передовую, с передовой на ремонтные базы или в тыл, с передовой к дому, к семье, от унылых будней — к смерти. Поначалу казалось ему, это вражеское войско какое-то вялое, без пружины и внутреннего стержня, оттого победа не за горами. После, со временем — четко и ясно видно по его письмам, — пришел он к заключению: перед ним мирная, гражданская армия,
В первый раз на краю могилы капитан Алегриа оказался в тот день, когда началась наша история. Решение сдаться в плен он понимал не как воссоединение с противником, не как желание раствориться среди врагов, а именно как превращение в узника. Дезертир — враг, который перестал быть врагом. Сдавшийся в плен врагом быть не перестал, просто он превратился во врага, потерпевшего поражение. Всякий раз, когда капитана Алегриа обвиняли в предательстве, он неизменно отвечал именно так. Правда, все это было много позже.
В своем чистосердечном признании, к тому времени абсолютно бессмысленном и неуместном, а днем позже ставшем основанием обвинительной речи военного прокурора, который потребовал смертного приговора за позор и бесчестье, Алегриа на допросе сказал, что защитники Республики были бы достойны унижения, если бы сдались франкистам в первые дни войны, когда они бились храбро и стойко, потому что каждый павший в этой битве, каждая жертва в войне, изначально неправедной и незаконной, служила во славу, служила прославлению тех, кто сложил голову на поле брани. Без павших, сказал он, не обретешь славы, а без славы — только поражение.
Хотя он примкнул к восставшим в июле 1936 года, поначалу пребывал в полном неведении в отношении своих обязанностей. Никто из командиров не видел в младшем лейтенанте настоящего воина, оттого определили его, в конце концов, на штабную работу, поскольку там его скрупулезная точность и образование оказались более к месту, чем на передовой. Заметим, что, по словам его собратьев по оружию и по собственному признанию, он, безусловно, изменился под бременем всепоглощающей усталости в силу постоянного тесного соседства со смертью и трупами, так что жизнь превратилась в рутину, серые будни. К исходу 1938-го за усердие и старания он дослужился до звания капитана.
— Иду сдаваться.
Вполне возможно, что типограф, с ружьем наперевес продирающийся через проволочные заграждения, а теперь капитан повстанческой армии так и не понял, что именно с этого момента возник хаос, другой, абсолютно другой, имеющий едва заметную связь с войною.
Никто не выстрелил. Когда он добрался до края траншеи, передней линии республиканцев, несколько человек, по одежде простые крестьяне, вскинули оружие, нацелили грозные, устрашающие стволы в его сторону. Подчиняясь приказу, спрыгнул в окоп. Из темноты вынырнула фигура и проворно выхватила у него из-за пояса пистолет. Он не сопротивлялся. Оружие было в полном порядке, начищено до блеска и густо смазано — одним словом, понятно, что из него никогда не стреляли. Капитану Алегриа все было ясно и в отношении оружия, и того, что он нарушил все приказы. Да, конечно, сдался, то есть признал свое поражение, но только после детального осмотра и обыска.
В его облике не было ничего ни хищного, ни воинственного, более того, он, скорее, напоминал стажера-адвоката или младшего помощника нотариуса, одетого солдатом: круглое лицо и очки, такие же круглые; если бы не фуражка, то он показался бы совсем коротышкой. Несмотря на полную его покорность, удостоверились, что занимал он, безусловно, высокое положение. Приказы исполнял беспрекословно, будто надеялся на справедливое расследование и суд.
Сначала его поставили на колени, руки на затылок, потом руки на затылок, лицом вниз, затем заставили брести по лабиринтам окопов, держа руки на затылке, по траншеям, где оборванные, в лохмотьях бойцы пристально вглядывались в темную, непроглядную даль. Наконец добрались до рощицы, он — все так же руки на затылке — вышел в круг света и предстал перед капитаном. Тот, в плисовом пальто, с карбидной лампой в руке, внимательно, сверху вниз, оглядел пленного. Все приказы отдавались шепотом. Единственный, кто не удосуживался шептать, даже, наоборот, не стесняясь, говорил во весь голос, почти кричал, был некий весьма неряшливо одетый офицер.
— Комитет обороны Мадрида завтра или послезавтра сдастся, — произнес Алегриа абсолютно другим тоном, не тем, каким задавались ему вопросы.
— Поэтому ты сдаешься? Ты не спятил?
— Поэтому сдаюсь.
И снова дознание пошло на полутонах, бойцы без формы перешептывались и шушукались. Он то и дело ловил на себе любопытные взгляды и снисходительные усмешки. Он им казался сумасшедшим.
Хотел было объяснить, почему оставил армию, которая вот-вот должна была одержать верх, почему сдается на милость будущих побежденных, почему не хочет стать частицей победы. Но суровая грубость бойцов окончательно лишила его уверенности, потому решил по большей части молчать.
Что же за жизнь такая была у этих оборванцев, им что, совсем не жалко жертвовать ею на войне? Разве не знают они, что им суждено погибнуть? Разве неведомо им, что неумолимый рок уничтожит, сотрет в порошок всех, кто вздумает сопротивляться?
Пешком через сосновые рощи Деесаде-ла-Вильи добрались до улицы Франкос Родригес. Там остановились в ожидании грузовичка, который должен был вернуться с линии фронта на северо-западе Мадрида, куда доставлял боеприпасы. Было около трех часов ночи. Задержанного усадили поверх тюков, наваленных в ящики без крышек, приставили двух часовых. И грузовичок поехал. Все, теперь он окончательно стал пленным.
На углу улиц Браво-Мурильо и Альварадо грузовичок остановил какой-то отряд. Рядом с капитаном Алегриа устроили носилки с раненым. Бедняге пуля раздробила правое плечо, лекарю никак не удавалось остановить кровь, та пропитала повязку и продолжала сочиться. Раненый постанывал тихо-тихо, словно не хотел никому доставлять лишнего беспокойства или желал оставаться незамеченным. К его счастью, пленный прикладывал немалые усилия, помогая остановить кровотечение.
Раненый, бросив взгляд на Алегриа, спросил:
— А этот, он-то что здесь делает?
— Дезертир, — ответил один из солдат.
— Я — пленный, — поправил Алегриа.
— К стенке его, и дело с концом, — бросил раненый.
— Завтра или послезавтра Сехисмундо Касадо[1] сдастся в плен, — сказал Алегриа.
— Ага. Поэтому ты и сдаешься? Не смеши меня.
Грузовичок остановился перед главным госпиталем «Куатро Каминос». Два солдата в гимнастерках помогли вылезти из кузова раненому, потом один из них внимательно всмотрелся в униформу капитана Алегриа и спросил:
— А это еще кто?
— Дезертир.
Пауза.
Никто и ухом не повел. Гримасы боли, простреленное плечо, темнота, тарахтенье мотора. Никаких пояснений не потребовалось. Беспорядочно дергаясь, грузовичок тронулся с места и так же надрывно, толчками поплелся по дороге к ставке командующего. Мадрид — в полном затемнении. Какой-то потухший, но не обезлюдевший. Хотя шел четвертый час утра, на улицах было полно народу. По мере приближения к центру людей становилось все больше и больше. Почти в полном безмолвии военные и гражданские сновали туда-сюда по Пуэрта-дель-Соль[2], отчего площадь напоминала огромный муравейник.




