Читаем Незримый поединок онлайн бесплатно
Незримый поединок
В системе исправительно-трудовых учреждений Советская власть повседневно ведет гуманную, бескорыстную, связанную с огромными трудностями всестороннюю педагогическую работу по перевоспитанию недавних убийц, грабителей, воров, по возвращению их в ряды, честных советских тружеников. К сожалению, эта малоизвестная область благороднейшей социально-преобразовательной деятельности Советской власти не получила достаточно широкого отображения в нашей художественной литературе. Предлагаемая вниманию читателей книга «Незримый поединок» в какой-то мере восполняет этот пробел. Автор ее Акпер Акперов в течение последних десяти лет был начальником исправительно-трудовой колонии. Сюжеты написанных им рассказов и повести взяты из самой жизни, показывают подлинные человеческие судьбы; ни один герой не вымышлен, а имеет жизненный прототип. Каждый прочитавший книгу «Незримый поединок», не может не прийти к выводу, что если в капиталистических странах тюрьма только орудие возмездия, классового террора, подавления личности, отчуждения ее от общества, — в условиях социализма исправительно-трудовое учреждение это, прежде всего, орган перевоспитания человека, возвращения его в общество полноценным, сознательным, влюбленным в свой труд советским гражданином.
Проза / Современная прозаВесь день за окном стояла какая-то сырая сумеречная мгла — ни дождь, ни туман, ни день, ни вечер. Лишь временами из окна купе было видно, как змеятся рельсы второго пути и как паровоз пламенем поддувала прожигает гущу холодных сумерек. Все это плывущее мимо однообразие привлекало, однако, внимание женщины с лицом, хорошо сохранившим зимнюю свежесть: пассажирка не отрывала глаз от окна.
Сидящий рядом со мной сосед грузный отставник, подпоясанный узорным военным ремнем, что-то читал, беззвучно шевеля толстыми губами. Его не привлекали ни пейзаж, ни стоявшая у окна женщина. Только на станциях, когда поезд с визгом замедлял ход и останавливался, он на минуту откладывал книгу, подходил к окну и с равнодушным безразличием смотрел на мерцавшие в вечерней тьме редкие станционные огни.
На какой-то остановке в дверь неуклюже просунулся деревянный чемодан, и в купе появился еще один пассажир. От него пахло сыростью и табаком. Это был мужчина лет тридцати, среднего роста, со строгим, обветренным лицом. Недорогое помятое пальто, которое либо село, либо куплено было не по росту, сидело на нем в обтяжку. Он сухо поздоровался.
— Вот свободная полка, — предложил отставник, показывая головой на вторую полку слева, — располагайтесь.
— Спасибо.
Вошедший неторопливо снял пальто и повесил его на крючок. Потом сильной, уверенной рукой задвинул деревянный чемодан на багажную полку. И как-то виновато вгляделся.
— Извините, — сказал он, — мне недалеко.
Пока новый пассажир устраивался, я внимательно наблюдал за отставным военным, который почему-то следил за каждым его движением.
— С возвращением вас, или как? — вдруг спросил отставник.
— Да как сказать! — улыбнулся тот.
Мой сосед так откровенно и беспеременно разглядывал вошедшего, что, казалось, будто он когда-то знал его.
— Понимаю, — сказал он, — у каждого из нас была такая волнующая неопределенность, когда начинали самостоятельную трудовую жизнь. Давайте знакомиться ближе: отслужившийся подполковник Довлатов, — он протянул большую короткопалую руку собеседнику и кивнул головой на нас. — А это инженер Нергиз-ханум и корреспондент товарищ Сарвар Садыхов. Вот едем и молчим. Скука. Все переговорили. Может быть, вы внесете свежую струю?
Вошедший доверчиво пожал нам руки. Отрекомендовался:
— Крановщик Джумшуд Пашаев.
— Ну как там жизнь? — спросил Довлатов с каким-то непонятным намеком.
— Ничего. Повезло напоследок, — ответил крановщик. — Настали другие времена, а главное… главное «хозяин» душа-человек.
— Мы с «хозяевами» еще в семнадцатом покончили, — сдвинул отставник брови, — а вы… Что ж, теперь заявитесь на стройку и там управляющего тоже «хозяином» называть будете?
— Я, гражданин подполковник, всего второй год на свободе. Это уж по старой привычке. Не все сразу забывается, — ответил Джумшуд, пряча глаза. Затем, видимо, стараясь уклониться от начатого разговора, он достал из кармана сигареты и вышел из купе.
Лицо у подполковника недовольно передернулось. Он мрачно посмотрел на дверь, которая, скользнув, скрыла Джумшуда от наших взоров. Я понял, что Довлатов и Пашаев встречались друг с другом раньше, и решил обратиться за разъяснением к подполковнику.
— Не знаю, заинтересовал ли ваш разговор Нергиз-ханум, но мне любопытно: почему вы, будучи старыми знакомыми, встретились так, словно видитесь впервые?
Довлатов принял мой вопрос спокойно и не торопился с ответом. Занятая разноской чая проводница в белом коротком халате, попросила Джумшуда зайти в купе, Нергиз-ханум пригласила его сесть рядом. Я не отрывал глаза от Довлатова, стараясь угадать течение его мыслей. Но тот, устремив в окно задумчивый взгляд, продолжал молчать.
— Я правильно вас понял? — допытывался я, чувствуя какую-то неловкость.
Снова молчание. Тяжело пыхтел на подъеме паровоз. Далеко позади остался полустанок. За окном плыла темнота.
И все же Довлатов заговорил.
— Мы с Джумшудом виделись единственный раз, — сказал он черство, — впрочем, это пустяки. Перед вами, товарищ Сарвар, человек, прошедший перековку… Рано или поздно так переродятся в нашей стране все преступники.
Нергиз-ханум подняла голову, улыбнулась, но с укором сказала:
— Что же это вы, товарищ подполковник, заставляете краснеть молодого человека? Разве нельзя было не повторять этих слов?
— Начальник прав, — ответил Джумшуд. — Что было, то было. Не надо об этом забывать. Но то, за что приходится теперь краснеть, осталось уже позади. Это факт.
— Ишь как говорит! — довольно улыбнулся Довлатов.
— Да, хорошо сказано. Очень искренне и точно, поддержал я.
В купе снова заглянула проводница.
— Пейте, пока горячий, — напомнила она о чае.
Мы потянулись к ручкам массивных подстаканников. Джумшуд, пригубив стакан, вытащил сигареты и, попросив разрешения у Нергиз-ханум, закурил.
— Хорошо сказано, говорите? — затянулся сигаретой Джумшуд. — К сожалению, это не совсем так. Одно дело хорошо сказать что-нибудь в разговоре. И совсем другое дело — написать об этом в газете или даже в книге. Ах, как хотелось бы научиться этому! Иногда просто грудь распирает, голова пухнет от мыслей, а слов мало. Впрочем, не то я совсем говорю. Слова есть и что писать знаю. А вот как это написать и верно ли написал, — судить об этим трудно. Сказать по правде, я уже раз брался за перо. Да показалось что не выходит. Бросил.
— А если попробуете снова? — спросил я, отодвигая стакан.
— Не знаю. Отважусь ли… У людей, подобных мне, при каждом воспоминании прошлое горьким комом подкатывает к горлу. И писать не можешь, и с собой справиться не легко…
— О чем же вы пытались писать? — спросил Довлатов.
— Ну, о себе, конечно. И вообще о людях.
Довлатов вскинул лохматые брови:
— Понимаю. Вы мне тогда, давно сказали как-то в разговоре: «Я же не напоминаю вам о вашей чекистской профессии, вам нет дела и до моей воровской». Да, это было давно. Лет десять назад. Хорошо, что сейчас вы думаете иначе, Пашаев. Я от души рад вашему перерождению. Я отлично вас понимаю…
— Да, так было, — улыбка тронула губы Джумшуда. — В то время вы ходили в майорах.
Довлатов оживился и хлопнул Джумшуда по плечу.
— Верно, все верно, дружище. А знаете, Пашаев, вот я сейчас подумал: расскажите-ка нам о себе. А мы с Нергиз-ханум попросим товарища Сарвара записать ваш рассказ.
— Хорошая мысль, — поддержала Нергиз-ханум.
Я заметил, что широкая улыбка не смогла скрыть душевного волнения, отразившегося в эту минуту на лице Джумшуда. Он встал с места и стащил с багажной полки свой чемодан. Пальцы, которыми он держал небольшой ключик от висячего замка, вздрагивали.
— Раз так, — смущенно заговорил Джумшуд, — то доверие за доверие…
Он вынул из чемодана большую пачку тетрадей и положил ее на столик передо мной.
— Я приехал. Сейчас сходить нужно… А это… это вам, — он показал на свои тетради. — Посмотрите, если будет время.
Джумшуд, не глядя на наши удивленные лица, торопливо пожал нам руки, снял с вешалки пальто и вышел из купе.
— А адрес?! — крикнул я через дверь. — Тетради ведь ваши у меня.
— Я найду вас! — донесся голос Джумшуда. — Я знаю, где вас найти.
Взяв в руки пачку школьных тетрадей, я вслух пробел на синей обложке: «Незримый поединок».
…Вскоре я уже лежал на своей верхней полке. За окном сонно вздыхал паровоз. Это был единственный звук, который я улавливал, листая одну за другой тетради Джумшуда.
Восемнадцать лет назад, четырнадцатилетним мальчишкой я покинул родную деревушку. Провожал меня дед. Шел он рядом — тяжело и молча. Он часто спотыкался и мне казалось, что его грубая, сучковатая палка только мешала ему. Старик шел, каа слепой, почти наощупь и плакал скупыми, мелкими слезами. Стараясь скрыть их от меня, он часто откашливался и сморкался.
Мне тоже было нелегко. Я то и дело оглядывался назад, туда где под ослепительными лучами солнца грелись на выступе горы домики моей деревни. Там прошло мое детство. Там, на крыльце нашего домика все еще стояла моя пятилетняя сестренка Атлас. Издали она казалась совсем маленькой и круглой, как мячик.
Дед взял меня под руку и посадил у родника, недалеко от дороги. Потом, набив самосадом свою трубку с длинным мундштуком, хрипло заговорил:
— Ты сыночек, сильно не горюй, такое уж наше мужское дело: пусть град с неба на голову валится, пусть вьюга захватывает дух, а ты иди себе, иди и ищи! Ты меня понял? Запомни мои слова: каждому счастье с роду дано. Но найти его надо. В мое время это было трудно. Ой, как трудно — вспомнить страшно!.. Из голодных домов уходили. Погибали на чужбине. Сейчас совсем другое дело. Когда в наших горах мы с кулаками расправились, из села я первым послал твоего отца в школу. Потому-то твой отец и был в нашей деревне во всем первый: в армии в самой Москве отслужил, на агронома первым выучился и на фронт первым…
Дед замолчал, сильно затянулся трубкой. Лицо у него, и без того похудевшее в последнее время, осунулось еще больше.
— Ты уже немаленький, сынок, и поймешь что я тебе скажу, — снова заговорил он. — Трудно тебе уходить из дома, знаю я. Но ничего теперь не поделаешь… Плох я стал, сынок. Не выдержу долго. Помру, наверно. Об Атлас ты не думай. За нею бабка Зохра посмотрит. А ты уж большой. В твои годы молодежь работает. Надо и тебе выходить на свою дорогу… Война долго не протянется. Бог даст, и отец скоро вернется…
Дед всхлипнул и, сняв папаху, вытер ею лицо.
Мы поднялись. Старый молча передал мне небольшой узелок с едой и крепко прижал к груди. От него пахло хорошо знакомым запахом табака и еще чем-то родным и близким сердцу.
Я резко оторвался от дедовской груди и, сделав несколько шагов, оглянулся. Старик обеими руками черпал из родника воду и плескал мне вслед…
Вот и шоссе. Потрескавшийся грунт широкой, прямой дороги. Здесь теперь не часто встречались прохожие. Воина разогнала людей — на фронт, по городам. Иногда по обочинам дороги вспархивали куропатки, нарушая своим испуганным посвистом тяжелое, гнетущее безмолвие. На крутом повороте, где дорога сворачивала за холмы, я вновь обернулся и посмотрел на оставшиеся далеко позади родные горы. Всегда окутанная туманом вершина Кечилинской горы на этот раз отсвечивала ослепительным блеском первого снега.
…Прошло два года. Не случилось так, как думал дед — война продолжалась. Я ехал в полутемном прокуренном вагоне, набитом ранеными. Кругом человеческие страдания, тоска. И стоны нетерпеливые, короткие, как выстрелы. В вагоне вместе с ранеными ехало несколько женщин и стариков. Женщины вздрагивали от криков раненых и поджимали губы. Я сидел между ними — одинокий, незаметный и думал о своем. Привык уже молчать, перебирать в памяти день за днем и все думать, думать…
После своей далекой горной деревушки я попал в детский дом. Здесь было много ребят. Сотни. Никогда я не предполагал, что на свете так много детей. Их всех согнала сюда война. Помню, часто показывали нам фильмы о войне. Я их боялся. Каждый раз после таких картин просыпался по ночам, вспоминал отца, мать, сестру, дедушку. И тихонько их звал. Особенно тревожила меня тогда мысль об отце и почему-то об умершей матери.
В детском доме учеба давалась мне с трудом. Из товарищей мало кто старался помочь мне в этом. Я был предоставлен самому себе, хотя и жил в коллективе. Воспитатели вспомнили обо мне поздно, когда уже никто не мог на меня повлиять. И сразу же стали ругать. Поэтому, когда я убежал из детдома, меня охватило радостное чувство облегчения…
— Отчего ты, друг, такой грустный? — прервал мои размышления в вагоне солдат с тяжелой гипсовой рукой. — Далеко ли путь держишь?
— На завод еду. В детском доме был. А отец воюет, — нехотя ответил я.
Здоровой рукой он добродушно, по-отечески прижал мою голову к своему плечу. Потом, откинувшись назад, прикрыл глаза, и шепотом проговорил:
— Да и на заводе, сынок, люди тоже воюют, на фронт работают… Давай вздремнем, а? Здесь и на голову не моросит, и не стреляют.
…Напряженная, кипучая жизнь в большом городе не очаровала меня, хотя я и был деревенским парнем, которому все в городе должно быть интересно. И все же непродолжительные, хмурые осенние дни, проведенные в городе, вселили что-то новое в мою неокрепшую душу. Долго преследовавшие меня мысли как-то растворились. На смену им пришло какое-то странное, тупое безразличие к самому себе и к окружающему миру. Теперь я понимаю, что только война и это безразличие помогли мне скатиться в преступную среду, где ни у кого нет ничего святого…
[…][1] робьо, уже известен тот немудреный, коварный метод, с помощью которого отпетые ворюги и мошенники затягивают в свой мир неискушенных, неустойчивых ребят.
Вот как стряслась со мной эта беда.
На заводе меня определили в качестве ученика мастера по сборке автомобильных агрегатов. Верно говорил мне тогда, в вагоне, солдат: тут тоже была война, люди работали на фронт. Иногда рабочие по нескольку дней не выходили из заводских ворот.
Мастер, к которому меня прикрепили, оказался человеком малоразговорчивым, но добродушным. Он ко мне относился придирчиво. Любое поручение, выполненное мною самостоятельно, обязательно перепроверял и, словно, оправдываясь, говорил:
— Не дай господь, если в бою, в горячую минуту, подведет машина. Погибнут тогда наши воины.
Но, требуя во всем точности и аккуратности, мастер не позволял мне в то же время работать сверх нормы.
— Ты уж смотри, не надрывайся, — бормотал он под нос, не поднимая головы.
Этим, пожалуй, и ограничивалась вся его забота обо мне. Об остальном он никогда не спрашивал. Как я живу, где и с кем бываю — это его не касалось. Иногда мне казалось, что я был для него деталью какого-то механизма. Да и себя он, наверное, чувствовал такой же деталью — холодной, твердой, необходимой. Но деталью. Есть такие люди. И не только среди рабочих. Человек живет почти все время мыслями о себе. И не понимает своей связи с окружающими, своих обязанностей перед ними. Ох, как плохо, когда потерянный для семьи мальчишка оказывается рядом с таким равнодушным, замкнутым человеком!
Однако я все же почувствовал, что работа стала пробуждать во мне интерес, даже вселяла гордость. Но, к сожалению, это было недолго. Неожиданно я получил письмо из деревни. В нем сообщалось о смерти деда и о том, что сестренку Атлас забрали к себе дальние родственники из соседнего села. Это известие разом выбило меня из колеи и, может быть, предрешило весь мой дальнейший жизненный путь.
Жил со мной в рабочем общежитии Ишханов. По окончании работы он меньше всех задерживался на заводе. Разговаривал с другими мало, сторонился как-то людей. Зато часами мог сидеть на кровати и петь под гитару. Пел он чаще всего грустные, блатные песни. Иногда вообще не ночевал в общежитии.




