Читаем Жить воспрещается онлайн бесплатно
Жить воспрещается
Одно из самых сильных произведений о концлагерях. Книга Ильи Исааковича Каменковича, написанная на богатой документальной основе рассказывает о злодеяниях варваров ХХ века — эсэсовцев, против самого невинного и самого беззащитного в Человечестве — детей, рисует правдивую картину героизма юных узников гитлеровских концлагерей и мужество борцов антифашистского Сопротивления.
Проза / Историческая прозаСтоит в Юго-Восточной Литве, созданная нашим скульптором Гедиминасом Иокубонисом, незабываемая статуя — воплощение скорби и гнева. Так и зовут её все: «Мать Пирчюписа». Деревню Пирчюпис вместе со всеми жителями — со стариками, женщинами и детьми — сожгли гитлеровцы. Как в Чехословакии — Лидице. Как во Франции — Орадур. Об этом напоминает этот траурный монумент.
Когда я читал документальные рассказы И. Каменковича «Ночь плачущих детей», мне казалось, что над страницами рукописи вместе со мной склонилась Мать Пирчюписа и что каменные глаза её полны слез.
И долго еще будут жить в моих сновиденьях страшные картины, запечатленные в этих рассказах, — эсэсовец «Смеющаяся смерть», убивающий ударом молота узников-мальчуганов, дети, ослепленные фашистами, девочка, сама накидывающая себе на шею петлю, чтобы уйти от издевательства и пыток…
Нет, об этом нельзя забывать. Если, вопиют об отмщении миллионы взрослых, замученных, задушенных, затравленных в Освенциме и Бухенвальде, в Панеряй под Вильнюсом и на Каунасском IX форту, то в стократ сильнее и страшнее предсмертный крик советских детей, которых предали гибели изверги со свастикой. Всякий убийца — душегуб, но детоубийцам нет имени. Это — двуногие выродки, по сравнению с которыми гиены и шакалы — благородные существа.
Живуч фашизм. Он — плоть от плоти, кровь от крови империализма. И пусть бодрствуют люди во всем мире, пусть не забывают они, пусть слышат немолкнущие колокола Бухенвальда и призыв Матери Пирчюписа.
Сотни и тысячи книг на многих языках мира запечатлели в документах, в прозе, в стихах кошмарную летопись фашистских злодеяний. Но мне кажется, что среди них найдется место и для «Ночи плачущих детей — книги правды, книги правого гнева.
Нет ничего непреложней фактов.
Испробовал десяток вариантов начала. Но всякий раз внутренний голос восставал: «Нельзя так писать об этом! Говори языком репортажа!»
* * *
Солнце нехотя забрело в этот уголок Подмосковья. Сырой прохладой тянуло от земли, от деревьев. От тротуаров в лесном городке. Каменное здание, куда меня привел поиск, основательно промерзло за зиму и только начало отогреваться.
В окно комнаты, отведенной мне для работы в Архиве Министерства Обороны СССР, что в Подольске Московской области, заглядывают узловатые, еще без листвы, ветки высокого дерева…
Я шел по следам кровавых преступлений фашизма против советских детей. Новый цикл рассказов об этом хотелось написать на основе точных свидетельств. И легко понять, с каким нетерпением ожидал я прихода сотрудницы архива с очередной «порцией» документов из хранилища… Что еще я узнаю из этой объемистой папки бумаг, тронутых желтизной?
…Углубляюсь в чтение.
Письма. Письма. Дневники. Показания свидетелей. Вот письмо белорусской девочки, угнанной в фашистское рабство. Бесстрастное признание убийцы, а за ним слышится вопль матери, у которой забирают ребенка, зачатого от неарийца-отца. На глазах у женщины пытают дочь, чтобы выведать адрес подпольщика…
За каждой страницей чудятся стоны, предсмертный хрип. Пестрая мозаика документов превращается в чудовищную, дьявольскую картину Варфоломеевской ночи — без конца и края…
Тетрадь разбухла от записей. Мозг устает усваивать то, что скрывается за каждой строчкой, каждым словом документа. Кажется, ничто уже не может потрясти…
Но вот прочитана еще одна страничка, страничка с отпугивающим канцелярским заголовком «Акт» — и глаза не могут оторваться от неровных строчек.
Прочтите этот короткий акт, вдумайтесь в каждое его слово:
«АКТ
Наличие детей в детдоме райцентра Домачево Брестской области:
Всего было 100 человек.
Взято родственницами — 16
Сдано в гетто — 15
Роздано на руки — 11
Убито в первый день войны — 3
Расстреляно — 54
Судьба одного ребенка не установлена»…
Доброта — бесхитростна,
Но как изобретательна жестокость!
Мария осторожно пробиралась между рядами трехъярусных нар. Натыкаясь в темноте на деревянные башмаки, замирала. Шум мог провалить все. В бараке прислушивались к каждому ее шагу.
— В добрый час, Мария! Храни тебя матка бозка!
— Ариведерчи, Мария!
— Будь осторожна, Мария!
Возбужденным шепотом напутствовали подругу одни. Без слов пожимали руку другие…
Мария должна оставить теплый барак и уйти, может быть, под пули часовых. И кто знает, что принесет она оттуда! Хотелось верить, что Мария вернется, и окажется, что ничего страшного там нет. Приходил как-то в барак немецкий врач.
— Мы есть великий национ! Мы любим детки ви блюмен, как цветики!
Гитлеровец вынул из бумажника фотографию: «Битте, смотреть!» Карточка переходила из рук в руки. Узницы увидели трех гладко причесанных мальчиков. Чинно стояли они возле миловидной полной женщины.
— Это есть майн фрау и детки. Двайка и еще одна мальшик, — объяснил врач. За стеклами его очков спокойные голубые глаза.
Робко постучалась надежда. «Семейный. Любит детей. К тому же врач!»
Немец кладет бумажник в карман мундира. Над карманом полоска цветных орденских планок и железный крест. Тусклым серебром отсвечивает орел, распластавший крылья. В когтях зажата свастика.
Глаза узниц тускнеют. Снова их охватывает отчаяние
«Что мы видели здесь человеческого? Чем этот фашист лучше тех, которые сортировали эшелон, отправляя старого и малого на газ»…
Дрожало раскаленное небо над трубой крематория. Валил черный, жирный дым. Жизнь металась между отчаянием и надеждой…
* * *
То, что готовилось давно, произошло в эту холодную безжалостно дождливую, но поэтому спасительную ночь.
Мария ушла, чтобы пробраться к тому бараку. Он вроде не отличался от других. Но для узниц тот барак — дворец. Ведь в нем их дети. Самые прекрасные и умные. Те, которых они хотели видеть сильными, счастливыми. Опорой и защитой.
Это не обычные дети. Это — близнецы. Именно близнецов почему-то отбирали эсэсовцы и отводили в тот барак.
Стоит произнести леденящее «эс-эс» — и дворца нет. Там тюрьма. Оттуда нет вестей. Стены того барака в броне безмолвия. Рвутся к нему материнские сердца, но разбиваются, как волны о камни…
Женщины понимали: «Мы живы, пока там наши дети… Коса «селекции» только поэтому и обходит нас».
Живы… Жизнь… Искрой вспыхивали эти слова и тут же угасали. В концлагере бушевала Смерть…
…Марию предложила послать в тот барак Евгения Лазаревна, «мама». Евгения единственная в бараке не имела в лагере своих детей. И когда Юрек и Арон остались одни на этом поле смерти, Евгения сказала: «Это — мои». И пошла с ними. Бесстрашная — она больше всего боялась, чтобы страх не поселился в бараке, не одолел и ее.
Почему должна пойти Мария?
Маленькая, худенькая, Мария, казалось, была соткана из мужества. На том злосчастном аппеле,[1] когда все отказались забрать чужие посылки, она была первая, к кому подошла ауфзеерка.[2] Взглядом в упор встретила она эсэсовку, когда та подняла на нее руку. Не отвела глаз и после второй пощечины. Злосчастным был тот аппель.
В тот барак увели и ее двух сыновей. Старший (он родился на час раньше брата) в 14 лет уже выступал с концертами. Слушая его, люди забывали обо всем.
— И откуда у них такая звериная жестокость? — спросила как-то полька Ядвига.
— Только доброта — бесхитростна, — ни к кому не обращаясь сказала Мария. — А жестокость — изобретательна! С молоком матери сколько доброго получает человек! Но в какие руки он потом попадает — вот в чем дело…
* * *
«Рейхсфюреру СС Гиммлеру. Берлин. Отбор для работ по плану «Аненэрбе» закончен. Одиннадцать пар заключено в барак «патология». Приступаем к эксперименту. Хайль Гитлер!»
* * *
Под верхнюю лагерную одежду Мария надела свитер (сберегла его после смерти подруги), теплые носки, косынку и брюки, «организованные» кем-то в «Мексике».[3]
Наступила минута, когда Евгения Лазаревна выдохнула в темень барака короткое: «Ушла».
* * *
Дождь, казалось, только и ждал, чтобы обрушиться на эту одинокую фигурку, Мария решительно шагнула в дождь. Касаясь рукой стены барака, пошла к подстриженной изгороди кустарников. Так можно незаметно пробраться к центральной лагерной улице — Лагерштрассе, а это уже больше половины пути.
За последним бараком «зоны А» Марию подхватил такой порыв ветра, что она едва устояла на ногах. До смены постов оставались считанные минуты. Низко пригибаясь, Мария пересекла асфальтовую полосу Лагерштрассе и перевела дух. Напряженный слух уловил неясные голоса. Смена караула. С ними собака. Скоро прожектор…
Мария упала на мокрую землю, в лужи. Голова — на согнутой в локте левой руке. Пальцы правой зарылись в липкую грязь. Как близко пройдут часовые? Хоть бы не заметили! Боже, хоть бы не заметили!
А время, казалось, остановилось. Слышно было, как чавкает мокрая глина под ногами часовых. Мария замерла. Она не чувствовала ни холода, ни потоков дождя, ни грязи. Одного хотелось: только бы стать куском этой земли, слиться с нею, застыть.
Все ближе шаги. Зарычала собака, залаяла зло, тревожно…
— Что с ней, Вольфганг? Может, остановимся?
— К дьяволу! Рекс на всякую падаль лает…
…Эсэсовцев уже поглотила тьма, а Мария все еще не могла справиться с сердцем: сейчас, кажется, выпрыгнет из груди…
Наконец, поднялась, пошла дальше. Каждый шаг — с трудом. Пудовые комья глины на башмаках. В луче прожектора — тоненькая сетка стихающего дождя. Белый клинок разрубил ночь…
Мария снова бросилась наземь. Она знала: эсэсовцы пунктуальны, прожектор пересечет «зону А», потом полосу Лагерштрассе, упрется в строения «зоны Б», переломится у массивной стены крематория и, сделав круг, погаснет, чтобы вскоре начать все сначала.
Шорох кустарника над головой. Луч прожектора на миг выхватил из тьмы голые прутики ветки. Мария видела, как бегут по ветке прозрачные дождевые капли.
Не было сил подняться. Марию охватил страх: «Не выдержу… Но уже вырисовывался впереди силуэт того барака. Надо идти! Ведь ее ждут…
И вот она у заветной стены. Новая беда: окна слишком высоки. Ей не достать до них. Осмотревшись, Мария заметила штабель тесаных камней. Приподняла верхний. Он оказался не очень тяжелым. Мария перенесла его под самое широкое окно. Еще один. Еще. И вот уже можно заглянуть в окно. В окно, за которым ее мальчики. Дети ее подруг. Окно, за которым неизвестность… Руки не находили себе покоя.
Мария полезла на камни. Еще одно усилие — она заглянет в таинственный барак. Поднялась.
Ничего не видно. Хотя… Кажется, лежат на полу. Да, очертания тел… Мария всматривалась до боли в глазах, уперев лоб в холодное стекло.
И тут — сирена подъема. В комнате за окном вспыхивает свет. Отбрасывая серые одеяла, с матрасов поднимаются худые фигурки, одетые в полосатую рвань… Руки детей устремлены вперед и беспомощно ощупывают воздух…
— Боже мой! — вскрикнула Мария и упала без сознания.
* * *
«Рейхсфюреру СС Гиммлеру. Берлин. Эксперимент «Аненэрбе» завершен без видимых результатов. Опытный материал ликвидирован. Xайль Гитлер!»
* * *
Всю ночь напролет ждали подруги Марию. Никто не сомкнул глаз.
Потом, уже утром, ауфзеерка рассказала посмеиваясь:
— Ваша камарадин сошла с ума. Ее ведут к виселице, а она все кричит: «Они ослепили их!», «Они ослепили!»
* * *
Помните, как у Ахматовой?
Жизнь не утекает,
ибо смерть не трещина
Ты просишь написать, что сильнее всего запомнилось пережитого в аду, через который я прошел.
Прямо скажу: это трудно. Ведь написать надо так, чтобы мог понять человек, к счастью, ничего подобного не переживший.
И все же отвечаю.
Но прежде всего хочу рассказать, каким ты мне запомнился.
Виделись мы очень, очень давно. Помню, был жаркий летний день. Ты сидел посреди двора возле лужи, деловито лепил из грязи пирожки, аккуратно раскладывал их и сушил на солнце.
Кажется, на тебе не было лишней одежды. Трехлетний крепыш. Шалун и обжора. Коричневый и белозубый.
— Сашко! — сказал я. — Здравствуй, браток!
Ты не узнал меня и замахнулся одним из своих «пирожков».
— Сашко, разве ж можно — это ведь грязь!
— Хиба цэ грязь, — лукаво посмотрел ты на меня, — цэ ж глына!
Лицо твое расплылось в улыбке. Каким же я был в твоих глазах глупцом!
Меньше чем полгода спустя я снова увидел тебя, Сашко. На этот раз встреча была совсем иной. В то осеннее утро наши части выбили белых и снова заняли город. Но ни твоего отца, ни других большевиков-подпольщиков спасти не удалось, Их сняли с виселиц, и город отдал им последние почести.
О тебе в тот день забыли. Ты сидел возле конюшни и барабанил по днищу старого ведра.
…Ты, наверное, удивлен этими воспоминаниями. По правде, я и сам удивлен: вот ведь что иной раз врежется в память…
Ты ждешь описания пережитого в гитлеровском концлагере. Это трудно сделать еще и потому, что я учитель. Путь к сердцу я привык прокладывать, обходясь без помощи бумаги и пера…




