Читаем Z — значит Зельда онлайн бесплатно
Z — значит Зельда
Зельда Фицджеральд. Одна из самых красивых и ярких женщин «эпохи джаза». Жена и муза крупнейшего писателя «потерянного поколения». Ее имя стало символом экстравагантности и элегантности. История жизни Зельды Фицджеральд овеяна столькими легендами, что понять, какой она была на самом деле, очень сложно. Тереза Энн Фаулер совершила невозможное — дала «подлинной» Зельде рассказать собственную историю!
Проза / Современная прозаЕсли бы я могла втиснуться в щель почтового ящика, то отправилась бы вслед за письмом в Голливуд, прямо к Скотту, на порог нашего нового будущего. Оно у нас всегда было новое, так почему бы не приступить к очередному прямо сейчас? Если бы только люди могли путешествовать так же легко, как слова! Вот было бы здорово! И если бы нас можно было так же легко исправить!
Звеня ключами, подходит почтмейстер — пора закрывать контору.
— Как дела, мисс Сейр? — интересуется он, хотя прекрасно знает, что с 1920 года я — миссис Фицджеральд.
Он настоящий алабамец, этот Сэм, «Сейр» произносит как «Сей-йе». А вот я научилась выговаривать эти рокочущие согласные, долго прожив вдали от дома.
Я прячу руки в карманах и направляюсь к дверям.
— Все в полном порядке, Сэм, спасибо. Надеюсь, у вас тоже.
Он придерживает мне дверь.
— Бывало и похуже. Доброго вечера.
И у меня бывало и похуже. Намного хуже, и Сэму об этом известно. Как и остальным жителям Монтгомери. Я ловлю на себе их пристальные взгляды — на рынке, на почте, в церкви. Слышу шепотки о том, что я спятила, мой брат спятил… мол, печально наблюдать, как дети судьи Сейра разрушают его наследие.
— Это все от их маменьки, — шепчут они, хотя матушка, чей главный порок — происхождение (она приехала из Кентукки), была ничуть не безумнее любого из них. Но это, как я теперь понимаю, не так уж много значит.
На улице солнце уже опустилось за горизонт, устав от этого дня, от этого года, готовое, как и я, начать все сначала. Как скоро Скотт получит мое письмо? Как скоро я получу от него ответ? Если бы могла, то завтра же купила бы билет на самолет. Пришло время мне заботиться о нем.
Время…
Когда-то у нас его было в избытке — настолько, что мы растрачивали его, проводя дни в похмельном тумане и встречаясь с людьми, которых я давным-давно позабыла. Теперь же оно превратилось в драгоценность, какую мы и представить себе не могли. Слишком много дорогих нам людей потерпели крах или погибли.
От катастрофы человека защищает лишь везение. Нелюбовь. Не деньги. Не вера. Не чистое сердце и добрые дела. Впрочем, и дурные тоже не спасут. Любого из нас могут подкосить, растоптать, унизить, уничтожить.
Взять, к примеру, меня. До апреля этого года, когда переехала сюда, к маме, я провела шесть лет, сменяя одну лечебницу за другой, в тщетных попытках вылечить изломанный разум и подавленный дух. Скотт тем временем скитался по отелям и гостиницам в разных городах, всегда неподалеку от меня. Но однажды Голливуд снова поманил его, и я заставила Скотта отправиться туда. Везения ему это не прибавило: вот уже три года, как он борется с алкоголем и с руководителями студий. В начале месяца пережил легкий сердечный приступ.
Подозреваю, он нашел себе кого-то в Голливуде, хотя продолжает мне писать, и заканчивает каждое письмо неизменным «С нежной любовью…» Я всегда пишу «Твоя преданная…» Даже сейчас, когда вот уже шесть лет мы живем порознь, когда он, должно быть, озаряет своим сиянием какую-то обожательницу, несомненно верящую, что спасла его, мы оба пишем эти слова совершенно искренне. Это то, что есть у нас сейчас, это мы, какие есть. Многое прошло — хорошее и плохое.
Милдред Джеймсон, которая учила меня шить, когда я только поступила в старшие классы, окликает, когда прохожу мимо ее крыльца:
— Эй, Зельда, когда же твой дружок вернется за тобой?
В этом городке мы, Скотт и я, знамениты. Местные следили за каждым поворотом нашей истории, вырезая заметки о нас из газет, разглагольствуя о событиях и дружеских связях, столь же воображаемых, как в наших книгах. Слухи нельзя прекратить, с ними нельзя даже бороться, так что волей-неволей учишься подыгрывать.
— Он пишет новый киносценарий, — отвечаю я.
Это звучит сексуальней, чем правда: что он покончил с киностудиями — утверждает, что раз и навсегда, — и работает только над книгой.
Милдред подходит к перилам.
— Но нельзя же еще одно Рождество провести порознь! — Ее седые волосы заколоты шпильками и окутаны газовым шарфом. — Скажи ему, пусть поторопится. Бога ради. И пусть впишет в фильм этого красавчика Кларка Гейбла. Господи, до чего я люблю Ретта Батлера!
— Передам, — киваю я.
— Обязательно передай. И пускай поторопится! Никто из нас тут не молодеет.
— Уверена, он работает настолько быстро, насколько может.
В 1928-м году в Париже, на званом ужине в честь Джеймса Джойса, Скотт сетовал, что «Гэтсби» продается вяло, а за новую книгу никак не получается взяться. Джойс тогда сказал, что его новый роман тоже продвигается медленно и он надеется завершить его через три-четыре года.
— Годы! — не уставал восклицать после этого Скотт, еще не догадываясь, что между «Гэтсби» и его следующим романом пролягут девять странных и беспокойных лет.
Сейчас снова прошли годы — шесть лет, но я убеждена, что этот роман он скоро закончит. После всего, что ему пришлось пережить: после всех разочарований и оскорблений — этот роман возродит его. И для читателей, и для самого себя.
На днях он написал мне:
Эрнест… Скотт считает, что сейчас мы все в равном положении — он, Хемингуэй и я. Сказал, что ему прислали подписанную книгу: «Скотту, с любовью и уважением». Он был очень доволен. Я могла бы ответить, но не стала, что Хемингуэй может позволить себе быть великодушным. Почему бы и нет, если мы все сейчас, по его меркам, заняли положенные места?
Скотт продолжал:
Помоги мне Господь, я соскучилась.
Хотела бы я сказать всем, кто считает, что мы пропали, кто верит, что Скотт окончательно выжат, а у меня в голове жмутся друг к другу промокшие мыши: «Присмотритесь!»
Присмотритесь и вы увидите нечто необыкновенное, загадочное, подлинное. Мы никогда не были теми, кем казались.
Только перестав касаться дна, узнаешь, насколько ты высок.
Представьте раннее пасмурное субботнее утро. Конец июня 1918 года. Монтгомери облачается в свое лучшее весеннее платье и благоухает изысканными цветочными духами — наряд, который и я собиралась надеть вечером того дня. Наш дом, просторное здание в викторианском стиле на Плезант-авеню, был окутан облаком крошечных белых цветов жасмина и роскошных пурпурных вьюнков. Птахи, собравшиеся на ветвях большой магнолии, заливались во весь дух, будто пробовались на сольные партии в воскресном хоре.
Из окна на нашей черной лестнице я видела, как мимо ковыляет кляча, тянущая за собой дребезжащий фургончик. За ним шли две цветные женщины, криками оповещая окружающих о своем товаре.
— Свекла! Горошек! Репа! — голосили они, перекрикивая птиц.
— Эй, Кэти, — позвала я, заходя в кухню. — Там Бесс и Клара, слышишь?
На широком деревянном столе красовалось блюдо, накрытое кухонным полотенцем.
— Без добавок? — с надеждой спросила я, выуживая из-под салфетки крекер.
— Нет, с сыром. Ну-ка, не морщитесь. — Кэти открыла дверь, чтобы помахать подругам. — Сегодня ничего не нужно! — крикнула она. — Нельзя же есть персиковое варенье каждый день, — добавила Кэти, обернувшись ко мне.
— Старая тетушка Джулия говорила, только его сладость и спасает меня от обращения к дьяволу. — Я откусила кусок печенья и спросила с набитым ртом: — Лорд и Леди еще спят?
— Оба в гостиной, что, полагаю, тебе известно, поскольку ты воспользовалась черной лестницей.
Я отложила печенье, чтобы подвернуть пояс юбки еще раз, оголяя лодыжки еще на дюйм.
— Вот.
— Может, все-таки стоило достать вам варенья, — покачала головой Кэти. — Надобно, по крайней мере, надеть туфли.
— Слишком жарко, и дождь собирается. Туфли промокнут, у меня сморщатся пальцы на ногах, облезет кожа. Тогда точно придется ходить босой, а это никак нельзя — сегодня вечером я танцую соло.
— Появись я на публике в таком виде, матушка меня бы выпорола, — усмехнулась Кэти.
— Не выпорола бы, тебе тридцать лет.
— Думаешь, ее бы это остановило?
Я подумала о том, как мои родители все еще опекали и поучали моих трех сестер и брата. А ведь все они были по меньшей мере на семь лет старше меня, состоявшиеся взрослые люди с собственными детьми. Все, кроме Розалинды. Мы называли ее Тутси. Тутси и ее муж Ньюман, который воевал во Франции, как и Джон, муж нашей сестры Тильды, не торопились обзаводиться детьми. Или дети не торопились у них появляться. Еще я вспомнила, как бабушка Музидора, когда жила с нами, без удержу давала наставления моему отцу обо всем: от стрижек до судебных вердиктов.
Значит, нужно просто убраться от родителей подальше и не возвращаться.
— Ну, неважно. — Я отступила к задней двери, сулящей спасение. — Пока меня никто здесь не заметил…
— Детка! — Я подпрыгнула от звука маминого голоса, донесшегося от двери за нами. — Где твои чулки и туфли?
— Я как раз собиралась…
— …вернуться в свою комнату и одеться. Не вздумай отправляться в город в таком виде!
— Простите, — воскликнула Кэти, — я только что вспомнила: у нас заканчивается репа.
Она быстренько скрылась.
— Я и не собиралась в город, — соврала я. — Иду в сад. Хочу порепетировать перед сегодняшним выступлением. — Я вытянула руки и сделала изящное плие.
— Да, прелестно, — кивнула мама. — Но уверена, на репетиции нет времени. Разве ты не говорила, что собрание Красного Креста начинается в девять?
— А который час? — Я обернулась и посмотрела на часы, которые показывали без двадцати девять. Бегом бросилась мимо мамы к лестнице. — Мне надо обуться и выходить!
— Умоляю, скажи, что ты надела корсет! — крикнула она мне вслед.
Тутси сонно моргала на верхней лестничной площадке, все еще в ночной рубашке и с растрепанными волосами.
— Что происходит?
Когда Ньюман осенью отбыл во Францию, чтобы сражаться под началом генерала Першинга, Тутси вернулась домой и поселилась здесь до его возвращения.
— Если он вообще вернется, — мрачно заявила она, заработав строгий взгляд от папы, которого мы все называли судьей, потому что он был верховным судьей штата Алабама.
— Прояви гордость, — пожурил он Тутси. — Каким бы ни был исход, служба Ньюмана делает честь всему Югу.
— Во имя всего святого, на дворе двадцатый век, папочка! — выдала она.
Сейчас я ответила ей:
— Ее высочество считает, моему наряду не хватает еще одного слоя.
— Правда, детка, если ты пойдешь без корсета, мужчины будут считать тебя…
— Аморальной?
— Да.
— А может, мне все равно, — откликнулась я. — Нынче все изменилось. Военный совет велел не носить корсеты…
— Они призывали не покупать их. Но хорошая попытка. — Она проследовала за мной в мою спальню. — Если уж тебя не волнует общество и его нормы, подумай о себе. Если судья узнает, что ты ушла из дома полуголая, он с тебя шкуру спустит.
— Я пыталась подумать о себе, — возразила я, снимая блузку. — Но тут вмешались все вы.
Мама все еще была в кухне, когда я с шумом спустилась обратно.
— Так-то лучше, Теперь поправь юбку, — она указала на мою талию.
— Мама, нет. Она мешается на бегу.
— Просто поправь ее, пожалуйста. Я не могу позволить, чтобы ты принесла доброе имя судьи в жертву своей торопливости.




