Читаем Вкушая Павлову онлайн бесплатно


Вкушая Павлову

От автора знаменитого «Белого отеля» — возврат, в определенном смысле, к тематике романа, принесшего ему такую славу в начале 80-х.В промежутках между спасительными инъекциями морфия, под аккомпанемент сирен ПВО смертельно больной Зигмунд Фрейд, творец одного из самых живучих и влиятельных мифов XX века, вспоминает свою жизнь. Но перед нами отнюдь не просто биографический роман: многочисленные оговорки и умолчания играют в рассказе отца психоанализа отнюдь не менее важную роль, чем собственно излагаемые события — если не в полном соответствии с учением самого Фрейда (для современного романа, откровенно постмодернистского или рядящегося в классические одежды, безусловное следование какому бы то ни было учению немыслимо), то выступая комментарием к нему, комментарием серьезным или ироническим, но всегда уважительным. Вооружившись фрагментами биографии Фрейда, отрывками из его переписки и т. д., Томас соорудил нечто качественно новое, мощное, эротичное — и однозначно томасовское… Кривые кирпичики «ид», «эго» и «супер-эго» никогда не складываются в гармоничное целое, но — как обнаружил еще сам Фрейд — из них можно выстроить нечто удивительное, занимательное, влиятельное, даже если это художественная литература.The Times«Вкушая Павлову» шокирует читателя, но в то же время поражает своим изяществом. Может быть, этот роман заставит вас содрогнуться — но в памяти засядет наверняка.Times Literary SupplementВ отличие от многих других британских писателей, Томас действительно заставляет читателя думать. Но роман его — полный хитростей, умолчаний, скрытых и явных аллюзий, нарочитых искажений — читается на одном дыхании.Independent on Sunday

Д. М. Томас

Проза / Современная проза
<p>Д.М. Томас</p><p>Вкушая Павлову</p>

Посвящается Эндрю и Маргарет Хьюсон

Мне снится, как часто снилось и раньше, что он опять здесь. Главную роль при этом играет не то, что я томлюсь по нему, а то, что он томится по мне. В первом из таких сновидений он откровенно сказал: «Я всю жизнь так томился по тебе».

Ощущение такое, что, пока я занимаюсь своими делами, он бродит рядом (по вершинам гор и холмов). Наконец он зовет меня. Я чувствую огромное облегчение и льну к нему, плачу — мы оба привыкли к таким моим слезам. Нежность. Мысли путаются.

Анна Фрейд
<p>от автора</p>

В 1938 году Зигмунду Фрейду удалось уехать из Вены в Лондон. Вместе с супругой Мартой, младшей дочерью Анной и свояченицей Минной Бернайс он поселился сначала в Примроуз-Хилл, а затем в Мэрсфилд-Гарденз, в Хэмпстеде. Там он и скончался 23 сентября 1939 года. Анна Фрейд, выдающийся детский психоаналитик, вплоть до своей кончины в 1982 году жила и работала в этом доме, где ныне располагается музей Фрейда.

Большая часть первой главы «Вкушая Павлову» позаимствована из главы одиннадцатой моего романа «Ложе лжи»{1}, где этот текст произносится в шаманском трансе советским поэтом.

<p>Часть первая</p><p>глава 1</p>

Существование почти невыносимо. К счастью, Шур обещает сдержать свое обещание.

— Положит ли эта война конец всем войнам? — спрашивает он.

— Для меня уж вне всяких сомнений, — отвечаю я.

Тогда даже у Анны отойдет от сердца.

Мне снится, что мы живем на кобыльем поле.{2} Должно быть, это связано с воспоминанием о том, как я в первый раз увидел гениталии матери — первый, но отнюдь не последний, так как мы все жили в одной комнате.

Я никогда не мог смотреть на пышный черный куст волос внизу ее живота, не мечтая при этом отправиться вместе с отцом в тот темный, тянущийся от самых Карпат моравский сосновый бор, что окружал наш дом. Постоянное лицезрение этих густорастущих волос породило во мне неизбывную любовь к природе, дикой природе. Стоит мне увидеть картину с изображением глухого, темного леса, как меня одолевает зуд: я должен пойти туда.

Если я и сделал хоть что-то ценное, так это привил моим читателям любовь к лесным чащам, научил их чувствовать очарование этой безмерной тиши, прекрасных потаенных цветов, густых запахов, дыхания листьев, дразнящих проблесков солнечного или лунного света, пробивающегося через верхушки деревьев.

Счастлив младенец, сердце которого наполняется страстью к лесу оттого, что отец прямо на его глазах совокупляется со своей молодой женой.

Моя мать была женщиной крайне набожной и благочестивой. Мне очень нравилось, когда она позволяла мне заглянуть в свои лесные чащи. Наша комната была ковчегом, но мне совсем не хотелось, чтобы голубь принес нам зеленый лист. Я ненавидел голубя. Мне больше нравился ворон, этот черный лист, оторвавшийся от темного леса.{3}

Мне были неинтересны другие дети, товарищи моих игр; они так мало значили для меня, что однажды все разом поднялись над полем и исчезли, как ангелы.

Как и моему пациенту Человеку-Волку, мне повезло или не повезло: я лежал без сна в ту ночь, когда пять свечей моей судьбы мерцали на дереве за окном. Свечи мерцали на выбеленном луной дереве, как свечи на рождественской елке. Некоторые отрицают, что свечи — самые разные свечи — мерцают для каждого ребенка, когда ему или ей исполняется три или четыре года. Отрицать это, конечно же, глупо — просто когда эти свечи горят глубокой ночью, большинство детей крепко спит.

Свечи представляют собой руку, протянутую нам в жизни, на всю жизнь. В моем случае первая и самая главная свеча означала темный лес. Как я уже сказал, я возвращался туда снова и снова. Вторая свеча означала тривиум, место, где сходятся три дороги. Для меня совершенно бесспорно, что я — Эдип, а Эдип — это я. Должен пояснить, что я не сторонник теории реинкарнации. Для меня также абсолютно ясно, что я к тому же — и Мария Романова{4}, чья жизнь наложилась на мою. Но употребление мною прошедшего времени — «наложилась» — является лишь необходимой условностью. На самом деле жизнь знает только настоящее время, жизнь — это всегда «сейчас». И вот сейчас, в этот настоящий момент, Эдип стоит на распутье и убивает несносного старикашку, своего отца. Я стою на том распутье.

Как в случае с Эдипом, мы часто вынуждены помимо своего желания вновь возжигать свечу. Так произошло с моим первым сексуальным опытом. Одна молодая женщина, шапочная знакомая нашей семьи в Вене, воспламенила меня коварными ласками. Она принадлежала к тому типу женщин, которые любят опасность, и поэтому настояла, чтобы мы улеглись на самом въезде в парк. По ночам в парке с шумом раскатывали экипажи с проститутками и их клиентами; они могли появиться с двух сторон, но в обоих случаях из-за поворота, поэтому вы их замечали, когда они были уже практически над вами. Мы улеглись и занимались любовью, подвергая себя страшной опасности.

Так как все произошло неожиданно и у меня не было с собой презерватива, то мы подвергали себя опасности с обеих сторон и в другом смысле тоже: опасности подхватить болезнь (ведь мы были едва знакомы) и зачать ребенка, чего ни она, ни я никак не желали.

Было бы намного проще и естественней, если бы мы переместились куда-нибудь в кусты; но моя партнерша настояла на том, чтобы я зажег свою вторую свечу.

Третьей свечой была двойственность, обычно принимающая форму двух женщин, близких союзниц и соперниц. Мои ранние годы прошли под знаком Ребекки, бездетной и отвергнутой жены моего отца. Играя в полях, я часто замечал, как она подсматривает за мной. Она была поблизости при моем рождении и даже при моем зачатии; они с моей матерью частенько бывали вместе. Что думал по поводу этого странного союза отец, я могу только догадываться. Когда мы покинули Фрайберг, Ребекка последовала за нами. Не знаю, где именно она жила, но по прошествии нескольких лет я, сворачивая за угол по дороге в гимназию, нередко встречал горящие глаза Ребекки.

Я ненавидел Вену за то, что там у нас было несколько комнат, и потому я оказался дальше от леса.

Дни и ночи сливаются в единую боль, и лишь снадобья Шура чуть облегчают ее.

Мне снится, что у меня в гостях поэт, которого зовут Т. S. Eliot. Это несомненно детское воспоминание, уже не очень четкое: я на мгновение вижу отражение слова «toilets» в очках няни, когда мы едем из Лондона в Дувр, чтобы оттуда морем отправиться на континент. По словам матери, с нами во время этого путешествия носились как с писаной торбой. Помимо нашей служанки Марты, нас сопровождала и ее сестра Минна. И еще, как мне рассказывали, я был страшно огорчен тем, что из-за карантинных ограничений нам не позволили взять с собой Люн, нашу чау-чау.

По пути в Австрию мы провели ночь в Париже. Много лет я был уверен, что мы останавливались у дамы по имени Мари Бонапарт.{5} Но, скорее всего, какой-нибудь рьяный любитель парижской истории просто упоминал в моем присутствии Марию-Антуанетту и Наполеона Бонапарта.

Рассказывать о моей жизни хронологически было бы слишком утомительно, поэтому я буду время от времени прерываться. «Время от времени» — выражение бессмысленное, ведь все время — это мгновение. Муха, усевшаяся на мой лоб и читающая мне из шестой книги «Энеиды», — это та же муха, что жужжит над головой Вергилия в Мантуе. Человек индивидуальнее, чем муха, — но не намного. Я знаю, например, что я — Мария Романова, она пробирается через сугробы в Зимнем дворце в Петербурге и обнаруживает, что золотые часы все так же тикают рядом с ее постелью. Я даже сон видел от лица Марии Романовой: мне снился кошмар, в котором меня вместе со всей семьей ведут в подвал на расстрел.

Есть поговорка: ребенок — отец взрослого; но, даже оглядываясь назад сквозь все эти неизмеримые дали, бесконечные эры, отделяющие меня нынешнего от меня тогдашнего, я не могу найти ничего, что я перенял у него, и не вижу между нами почти ничего общего. Хотя, впрочем, я и улыбаюсь его улыбкой, и плачу его слезами.

А моя обожаемая матушка? Неужели она и в самом деле когда-то существовала? Число лет без нее становится больше и больше; и все эти годы я вполне без нее обходился, порой бывал счастлив, а иногда и грустил по причинам совсем иным, чем ее уход в вечность.

А еще эти годы сократили возрастной разрыв между нами: теперь она мне скорей как сестра. Иногда ловлю себя на том, что мысленно обращаюсь к ней: «Анна!», как обратился бы брат или даже отец. Но когда мне помогают погрузиться в горячую ванну, у меня перехватывает дыхание и я зову ее: «Мама! Мама!»

И что уж совсем удивительно — иногда она возвращается и хлопочет надо мной, как в прежние времена.

Напомнив Шуру о его обещании, я добавил: «Скажите Анне». Ну не странно ли?

Сейчас я куда меньше, чем раньше, понимаю жизнь и те семейные связи, из которых она почти вся и соткана. Семьи подобны созвездиям: мы смотрим на каждое из них как на единый организм лишь потому, что они образуют некий узнаваемый узор, тогда как звезды рассыпаны по всей Вселенной и существуют совершенно независимо.

А брак? Он подобен бесконечной, изматывающей теннисной партии, когда игра идет очко в очко. Неудивительно, что самое расхожее слово для него — это любовь.

Моя мать Анна стоит сейчас рядом со мной — я ощущаю ее присутствие. Она снова вернулась и чувствует себя потерянной, неспособной мне помочь.

Не так давно один из снов унес меня к первым годам моей жизни в Вене. Мне снилось, что я жду маму, и ни Марта, ни Минна не могут утешить меня. Мамы нет уже много часов, может быть, целый день. Мне кажется, что она бросила меня навсегда. Она ушла с какими-то людьми в коричневых мундирах и никогда не вернется к своему маленькому мальчику.

Я не понимаю этого воспоминания. Я не знаю, где начинается воспоминание, а где кончается этот недавний сон. Должно быть, люди в коричневых мундирах порождены сном — это явный образ дефекации. Мама никогда не уходила от меня, не сообщив, когда вернется. Она была не из тех мамаш, которые по беспечности могут заставить своего ребенка страдать.

Тогда я был очень болен. Я вообще рос болезненным ребенком, и о первых годах моей жизни у меня остались довольно мрачные воспоминания. Почти все время я проводил в постели.

У меня было что-то не в порядке со ртом, и я не мог нормально говорить.

Помню, в пять или шесть лет, мне приснилось, что все книги из материнской библиотеки летят в костер вместе с кучами других книг и сгорают дотла. Наверно, я ревновал ее, страдал из-за того, что у нее есть своя жизнь, и хотел, чтобы она принадлежала всецело мне одному.

А вот и еще одно очень раннее воспоминание… Яркое, мимолетное. Осенний сад, вокруг него кусты. Наша служанка Паула подстригает их. Я лежу в кресле-качалке. Сад похож на то, что мне рассказывали о Примроуз-Хилл.

Никаких ассоциаций. Ни намека на то, почему мы оказались здесь. Вдруг слышится вой баньши{6}. Анна оставляет свое вышивание и уходит. Потом возвращается с шаманской маской в руках. Просит, чтобы я пересмотрел мое решение никогда не надевать таких масок; я мотаю головой. Она склоняется ко мне — ее яркие бусы покачиваются — и нежно целует.

Сны, сны… Впрочем, часто такие живые, реальные. Анна — шаманка! Я вручаю маску ей, я предоставляю ей воевать с баньши и разной прочей нечистью.

<p>глава 2</p>

Подобно Лиру, я отказываюсь от своего королевства. В пользу трех своих дочерей. Их зовут Матильда, Софи, Анна. Женщина всегда трехлика. Три Парки, три Фурии. Мать, жена, дочь. Повивальная бабка, любовница, плакальщица.

Я покоюсь в моем подвесном саване в залитом солнцем саду. «Такого великолепного сентября еще не было», — говорит Джонс{7}. Две осы жужжат над липким стаканом лимонада. Лимонад принесла Марта, вместе с фотоальбомом. Я должен проститься и с живыми, и с мертвыми.

Вот Софи и Анна, еще совсем дети, укутанные-перекутанные, падает снег — они словно увековечены в магическом кристалле. На них одинаковые пальтишки, шапочки с ленточками, толстые черные чулки и теплые ботиночки — сразу видно, что они сестры. Импульсивное, улыбающееся, щедрое лицо Софи бесстрашно обращено к фотоаппарату… и к жизни. Младшая, Анна, тоже улыбается, но как завороженная смотрит куда-то вниз — на пляшущие, падающие снежинки.

Обычно фотографии со временем меняются. А может быть, по прошествии лет они просто проявляются отчетливей. Эта фотография изменилась и почти раскрыла свою тайну в тот год, когда Софи уехала с мужем в Гамбург; и все же искусство фотографа — магическое, как и искусство Леонардо, — не выдало всей тайны. И далеко не все открылось в тот день, когда так невинно зазвонил телефон, и мы узнали, что Софи умерла… но хватит.

Этот ясный смелый взгляд и снежные крупинки — все это время они так недвусмысленно говорили о ее ранней смерти. И фотография до сих пор продолжает меняться; сейчас Софи во многом ближе мне, чем Анна.

Я помню, как щелкнул затвор объектива, Софи рассмеялась, оттолкнула от себя малышку Анну, и они побежали прочь, крича и хихикая, скользя и падая.

Эти бесстрашные глаза! Щедрые, шаловливо изогнутые губки!

За разглядыванием этих двух дочек меня застает моя старшая дочь, Матильда. На ней элегантнейшее голубое платье, а юбка так тесно обтягивает бедра, что из-под нее проступают подвязки — будто надеты поверх. Подобная сексуальная раскованность столь несвойственна Матильде, что я высказываюсь на этот счет. Она объясняет, что идет в «Савой», выпить чаю с приятелем-англичанином. Паули приносит ей в сад стакан лимонада. Ручка в белой перчатке изящно поднимает стакан. Матильда рассказывает, что по дороге сюда видела из такси колонну детей, следовавших на станцию для эвакуации, и еще слышала, будто в лондонском зоопарке уничтожают ядовитых змей — боятся бомбежек. Она говорит, что новости из Польши ужасны, польская кавалерия разгромлена наголову. Говорит что-то еще, но больше ничего не могу вспомнить. Допив лимонад, она встает, наклоняется, легонько целует меня в щеку и уходит. Я рассеянно гляжу ей вслед. В туфлях на высоких каблуках она медленно, грациозно пересекает лужайку и входит в дом.

Похожие книги

Другие книги Д. М. Томас