Читаем Триумф. Поездка в степь онлайн бесплатно
Триумф. Поездка в степь
Последний сборник Юрия Щеглова тематически примыкает к его прежним повестям «Когда отец ушел на фронт» и «Пани Юлишка», вышедшим в издательстве «Советский писатель» в 1976 году. Читатель увидит знакомого героя в последние дни войны — перед капитуляцией нацистов и в первые годы мирной жизни. Персонажи Юрия Щеглова попадают порой в нелегкие обстоятельства, но они находят в себе силы отыскать собственный путь, нравственно преображаются, обретают гуманистический взгляд на происходящие события. Повесть «Триумф» включает в себя и рассказ о зарождении интернациональной дружбы между советским народом и новыми людьми послевоенной Германии, навсегда порвавшими с тяжелым прошлым. Мотивы юношеской любви, гражданское становление личности в нашем обществе наиболее отчетливо звучат в повести «Поездка в степь», где герой впервые сталкивается с неизвестным ему ранее кругом проблем. Действие разворачивается в одном из крупных городов Украины и Приазовье. Автор уделяет много места изображению щедрой и богатой степной природы.
Проза / Советская классическая прозаAnnotation
Последний сборник Юрия Щеглова тематически примыкает к его прежним повестям «Когда отец ушел на фронт» и «Пани Юлишка», вышедшим в издательстве «Советский писатель» в 1976 году. Читатель увидит знакомого героя в последние дни войны — перед капитуляцией нацистов и в первые годы мирной жизни. Персонажи Юрия Щеглова попадают порой в нелегкие обстоятельства, но они находят в себе силы отыскать собственный путь, нравственно преображаются, обретают гуманистический взгляд на происходящие события. Повесть «Триумф» включает в себя и рассказ о зарождении интернациональной дружбы между советским народом и новыми людьми послевоенной Германии, навсегда порвавшими с тяжелым прошлым. Мотивы юношеской любви, гражданское становление личности в нашем обществе наиболее отчетливо звучат в повести «Поездка в степь», где герой впервые сталкивается с неизвестным ему ранее кругом проблем. Действие разворачивается в одном из крупных городов Украины и Приазовье. Автор уделяет много места изображению щедрой и богатой степной природы.
Юрий Щеглов
Триумф
Поездка в степь
notes
1
Юрий Щеглов
Триумф
Поездка в степь
Повести
Триумф
В середине марта, вечером, мама, вымыв в нашей каморке занозистые полы, распорядилась:
— С завтрашнего дня будем съедать половину хлеба. Отдай-ка мне карточки.
Я хотел возмутиться. Мама иногда меняла хлеб на витамины — патоку и экстракт шиповника. Нам с сестренкой Надей иждивенческих всегда недоставало, а со ста пятидесяти и подавно взвоем. Патокой и шиповником мы не интересуемся. Со второй смены прибежим, особенно зимой, — голодные, замерзшие как собаки, чуть не ревем, пока зашпоры не отпустят. Черняшки бы налопаться до отвала и под тулуп с головой. Надышать, согреться и уснуть. Когда мама объявила, что сухари надо сушить на обратную дорогу, я безропотно вернул ей карточки. Она приняла их набухшими от горячей воды пальцами, жалостливо разгладила криво обрезанные талоны и спрятала в сумку.
Я мечтал, что по приезде из эвакуации — дома мы с сестренкой будем получать настоящие детские карточки с соответствующим количеством жиров и витаминов, а не эти, противные иждивенческие. Само слово меня коробило — иждивенец. В войну с ним неприятно жить. Вроде ты не человек — лишний, и кормят-то тебя из милости. По всем параграфам проходишь — иж, иж, иж.
А все из-за того, что в отцовском аттестате наши имена впопыхах не перечислили, написали бледно-синими чернилами: жена, два иждивенца. Согласно чему в домоуправлении и выдавали продуктовые документы. Вроде мы не папины дети, а папины неработающие родители — бабушка и дедушка, которые умерли перед войной.
Мама постеснялась идти в горвоенкомат и, предъявив нас, доказать, что мы самые настоящие дети, а не иждивенцы. Требовать, когда на фронте льется кровь, — стыдно. Но, с другой стороны, папе было б спокойнее, если б мы получали по закону. Впрочем, он не особенно волновался: своего аттестата не видел. Его высылал нам начальник II отдела лейтенант Коренев, когда папа, вырвавшись из киевского окружения, еще лежал раненый в Кзыл-Орде. Так и жили мы всю войну с уменьшенной нормой жиров и витаминов.
Сухарей насобирали полную наволочку — и тронулись в путь. Без обязательного по инструкции вызова и пропуска.
Снег давно стаял. Сочные коричневые и нежно-зеленые потеки, как пятна акварели на моем школьном рисунке, заливали все вокруг — и поля, и ложбины, и холмы. Хаты успели побелить крейдой, и они выступали теперь весело и горделиво, будто танцоры на вечорныцях, хвалясь своей живучестью и праздничным настроением. Кое-где возделанные лоскутки земли чередовались с пепелищами, еще более почернелыми от проливных апрельских дождей. Под голубым небом пепелища не выглядели страшно. Вблизи них пробивалась трава. Невысокая, небуйная, она, однако, неотвратимо окружала и обломки самолетов, и остовы полуторок, и перевернутые вагоны. Искореженное, ржавеющее с прошлой осени железо постепенно всасывал рыхлый, отогретый солнцем чернозем. Хрупкие побеги росли даже на металле, ухитряясь вскарабкаться вверх по броне танков, по вздернутым стволам.
— Глянь, — окликнул меня Сарычев, башенный стрелок.
Он указал желтым, прокуренным пальцем, похожим на клюв орла, в сторону фашистской, с облупленным тевтонским крестом самоходки, одиноко приткнувшейся под холмом.
— Глянь, — повторил он, — ейный хобот набок свернут: не иначе нос у нашего конюха Гната.
Непомерно длинное дуло с отвратительной нашлепкой-раструбом выпадало из сплюснутого дегенеративного лба самоходки. Она будто нюхала кусок земли перед собой, как чучело немецкой овчарки в витрине зоомагазина рядом с моей школой.
Я прижался грудью к люку «тридцатьчетверки», приземистой, ладненькой, но порядочно заваренной, с трудом смиряя скачущее сердце. Скоро я увижу знакомую улицу, родной дом напротив красного здания университета, закадычных друзей — Роберта Шапошникова и Сашку Сверчкова. Я вкачусь на боевой машине во двор, вгрызаясь гусеницами в асфальт, разверну ее, не торопясь откину крышку, стяну шлем, тряхну косой челкой на манер старшего лейтенанта Одинокова и тоном бывалого солдата скажу выбежавшим на шум мотора соседкам — жене знаменитого дирижера Дранишникова и красивой балерине Васильевой:
— Баста! Отвоевались!
Баста — любимое словечко Одинокова. Баста, станция! Баста, ужинать!
Балерина Васильева подаст мне крынку с холодным молоком. Я выпью ее до дна, оботру пшеничные усы и скажу:
— Ну, здравствуйте!
Встречать меня будут обязательно женщины. Так ведь полагается?
Неделю без малого я провел в тесном душном танке — ел там и спал, касаясь макушкой угрюмых, цвета черненого серебра снарядов. Маму и сестрицу экипаж приютил под накинутым на тросы брезентом. Я не прочь поваляться в тени, прислушиваясь к перестуку колес платформы, но недостает сил разлучиться с упрямо замершими рычагами, хочется все время смотреть в узкую щель, через которую видна только однообразно вертящаяся степь.
Каждый раз, когда я высовывался из люка хлебнуть свежего воздуха, Сарычев был тут как тут:
— Парко? А в бою жарища! Не иначе на уборочной. И колотит тебя от стенки к стенке.
После подобных замечаний я обычно сползал вниз. Мне становилось стыдно. Но в замкнутом пространстве неловкость постепенно улетучивалась. Я опускал ладони на рычаг и… мчался вперед.
— Из той железки оба трактора возможно сделать. На любом по Пашке — и будь здоров весенняя пахота, — продолжал философствовать Сарычев, на этот раз удерживая меня за плечо. — А сколько нас, мужиков в сапогах, в такие коробки, как кутят, понапихано? Посчитай! — И Сарычев, несмотря на свою строгость, с чувством хлопнул меня по спине.
Понять Сарычева не просто. Он говорит вместо два трактора — оба трактора, вместо на каждом — на любом, вместо Паша Ангелина — Пашка.
— Ты, Вася, что в пахоте смыслишь? — оставив меня в покое, накинулся он на Хилкова, водителя. — Тебе что зябь, что пар!
Хилков мне молча подмигнул. Терпеть приходится, потому как башенный стрелок в нынешнюю весну сам не свой. Тоскует, вредничает, смотрит на горизонт и каждый раз ворчит, шевеля усами:
— Война-то народная. Была б империалистическая — давно дернул до дому, до хаты. Ищи ветра в поле.
— Победу почуял, — объяснил Хилков удивительные слова Сарычева. — Умереть боится, не расковыряв клин.
Старший лейтенант притворился, что не услышал башенного стрелка. У того вся грудь — и левая, и правая половины — в орденах и медалях, у командира — одни пуговицы на гимнастерке. Кроме того, посторонних тут нет, а единственный сопровождающий эшелон «смершевец» катит в последней теплушке. Он знает между прочим, что танковые экипажи провозят эвакуированных, но мер никаких не принимает.
Сегодня Сарычев быстро сменил гнев на милость. Скоро расстаемся.
— Лучше иди в летчики, — натужно крякая и сдирая с плеч гимнастерку, ласково посоветовал он, хотя я сейчас не спрашивал, куда мне идти. — Наш брат, танкист, на войне самый горючий. Тебе жить надо и сахару побольше есть, — заключил Сарычев, поглядывая с необъяснимым состраданием и шаря в карманах галифе — по старой деревенской привычке считая, что нет лучше подарка мальчишке, чем кусок рафинада, обвалянный в табачных крошках.
Сарычев часто говорил не разберешь с кем — не то сам с собой, не то с окружающими. Он растянул на стволе гимнастерку таким образом, чтоб жаркие лучи прямо попадали на темные пятна под мышками. Ему орудие что бельевая веревка, — неодобрительно отметил я, осторожно слез на место водителя и, вытянув до боли шею, приник к смотровой щели.
Паровоз гукнул и начал тормозить. Состав неторопливо подкатывал к станции. Деревянный на железных фермах виадук, желто-розовый железнодорожный дом, короткое название — «Боярка» — каждое лето мелькали, когда старый автобус гремуче пересекал колею по дороге в пионерлагерь «Но пасаран!». Теперь на торцовой стене сквозь известковую латку проступали искривленные, будто раздутые мерзкой болезнью буквы, и внезапно я понял с ужасающей ясностью, что совсем недавно здесь хозяйничали немцы.
В четырех километрах от города Одиноков не без помощи Хилкова оторвал меня, ревущего белугой, от люка, и на Товарной-II, перед последним светофором, ссадил на тихом ходу наше семейство, передав в цепкие руки Сарычева вначале маму и сестренку. Башенный стрелок в первый и последний раз погладил ее по неувядающим бантам, упругим, как мяч, вскарабкался обратно и, постепенно уменьшаясь, навечно застыл в моем мозгу — превратился в неподвижную фотографию: улыбающийся в пшеничные усы Сарычев с разноцветными орденскими ленточками на квадратной груди, а за его плечами белобрысые, недопроявленные физиономии Одинокова и Хилкова на фоне танка с косо задранной к небу крышкой люка.
Перевозить эвакуированных в воинских эшелонах строго запрещалось. Кому мы нужны на освобожденной территории? Любой патруль имеет право нас арестовать и вернуть назад. Военные, однако, не очень-то оглядывались на приказ. Люди рвались домой, пусть к пепелищам, но к родным, кровным.
— Домой! — шептала, засыпая, мама. — Домой! Только домой…
После того как немцев вышвырнули из нашего города войска генерала Колгина, мама отпросилась у товарища Фролова — комиссара легендарного эвакогоспиталя, и мы двинулись в путь с берегов Чирчика, где телегой, где попутной машиной, где поездом. Я бы согласился трястись и на верблюде, которого очень боялся из-за его привычки плеваться. Впрочем, сам я не видел, чтоб хоть один плюнул, но мальчишки уверяли.
— Две коробки яичного порошка и банку бекона — детям на омлеты, — сказал на прощание комиссар легендарного эвакогоспиталя, подписывая наряд на сухой паек, и добавил: — От командования и подполковника Сафриса лично!
Мама, разволновавшись, чмокнула старого комиссара в лысину — тяжело ведь трудились рядом два года.
— Я тебя отпускаю со спокойным сердцем, — прослезился комиссар. — Ты девушка сознательная, а там госпиталей полным-полно. В любой уцелевшей школе…
— Ух, хорошо! — обрадовался я, преглупо улыбаясь, что в любой школе.
Учиться между тем до смерти не хотелось. Хотелось часами загорать на покрытом валунами полуострове, сидеть в кино на клееных-переклееных фильмах «Волга-Волга» и «Цирк», стрелять в тире из духового ружья в барона фон дер Шика, про которого пели грудастые ремесленницы в клубе молокозавода:
Барон фон дер Шик
Попал на русский штык,
Остался от барона только пшик!..
Ремесленницы в черных сатиновых блузках с желтыми бельевыми пуговицами пели без устали, а я в него без устали целился, случалось и с утра, безбожно «пасуя» школу и совершая иные мелкие правонарушения, чтобы накупить вдоволь остроконечных пулек с метелочками из конского волоса на донышке. Над потешной жестяной фигурой была прикреплена специальная табличка — барон и так далее, — чтобы люди знали, в кого метят.
Хотелось также выпиливать лобзиком из досок, оторванных от палисадника, маузеры с квадратными магазинами и короткие гладиаторские мечи, срисованные чернильным карандашом из потрепанной книги Джованьоли «Спартак». Тянуло смотаться и на базар, чтобы наколоть там парочку фронтовиков-инвалидов, жалуясь на вымышленное сиротство. Рубля вполне хватало на газировку с двойным — едким — красным сиропом и коммерческий чебурек с луком и горячим, остро пахнущим переперченным мясом, в котором попадались плохо размолотые косточки.
Потом, ближе к ночи, забравшись в дальний угол двора, за кругляк, и накурившись махорки до зеленой одури, мучимый изжогой и громкой отрыжкой, я с приятелем надсадно орал одну и ту же осточертевшую песенку:
В Кейптаунском порту,
С какао на борту
«Жанетта» поправляла такелаж…
Я не понимал из семи слов — три и произносил «кеймтаумский» вместо «кейптаунский» то ли от хронического насморка, то ли от совершенной необразованности. В грешной голове прогульщика ни разу не мелькнул вопрос: что за странный порт? где он находится? что за девчонка «Жанетта»? что такое такелаж?
Последние километры до города мы тащились по шпалам несколько часов. Новые ботинки, полученные недавно мамой в распреде, пыль осеребрила бархатистым слоем. На перроне я поискал чистильщика, но не нашел и сам отглянцевал, особенно носки, скомканным обрывком газеты, желая явиться домой, на Чудновского, если уж не повезло в танке, то хотя бы при параде. Я страдал от того, что у меня нет орденов, как у Сарычева, а резиновые каблуки не щелкают.
Мы умылись под краном рядом с туалетом, привели в порядок одежду и выбрались через пролом в заборе на знакомую до слез площадь. Сели на бровку тротуара передохнуть. Просто не верится! Площадь в общем не изменилась. Довоенная клумба, правда, с глубокой воронкой, зияющей посередине, довоенные желто-красные трамваи, по-довоенному туда-сюда спешат навьюченные поклажей пассажиры. Электрическая опора в центре накренилась. К ней немцы приварили огромную хакенкройц белого металла в венке из дубовых — похоронных — листьев. Один щупалец корчился, будто живой. Остальные, видимо, взрывом поотбивало. Удивительно, думал я после, а почему немцы наши-то гербы на зданиях Верховного Совета и Совнаркома не тронули? Всю оккупацию они продержались.





