Читаем Трясина онлайн бесплатно
Трясина
ЗАЯКИН-УРАЛЬСКИЙ Павел Иванович [наст. фам. Заякин; 1(13).11.1877, с. Синячиха Верхотур, у. Перм. губ.-- 20.10.1920, Оренбург], поэт, прозаик, публицист. Сын коноводчика. Окончив церковноприход. школу, с 12 лет работал коноводчиком на Верхне-синячихин. чугунном з-де; после тяжелой травмы -- переписчик в рудничной конторе (с сер. 1890-х гг.-- на Нейво-Шайтан. з-де). За деятельное участие в переписи населения в 1898 был награжден памятной медалью. В 1898--1903 на воен. службе в Варшаве. Первые лит. опыты З. отмечены зависимостью от поэзии Н. А. Некрасова и С. Я. Надсона, от прозы В. Г. Короленко и М. Горького (сб. «Рассказы и песни уральца», Варшава, 1903). В 1904--06 А. жил в г. Алапаевске Верхотур, у., а в 1906--08 -- в Екатеринбурге. С 1904 сотрудничал в газ. «Уральская жизнь», с 1906 -- в газ. «Уральский край». В рабочей среде завоевали популярность очерки и фельетоны З., обличающие эксплуатацию рабочих. В 1904 вступил в РСДРП (б). В 1905 за организацию стачек и хранение нелег. лит-ры был арестован. Сб-к его стихов (за период 1905--07) -- «Северная муза» (Екатеринбург, 1908) был арестован, и против автора возбуждено судебное преследование, т. к. некоторые стихи были признаны призывающими к ниспровержению самодержавия (ЦГИА, ф. 776, оп. 9, 1908 г., д. 1528). Скрываясь от преследований полиции, З. в кон. 1908 жил в Омске, сотрудничал в редакции «Омский телеграф», в янв. 1909 в Перми издавал на средства партии газ. «Урал и Кама» (вышло 15 номеров); среди многочисл. публ. З.-- неоконч. пов. «Пережитое» (4...21 янв.). В 1909 в Петербурге З. встретился с Д. Н. Маминым-Сибиряком (восп. З. в кн.: Восп. о Д. Н. Мамине-Сибиряке, Свердловск, 1936) и принял участие в «Уральском сб-ке» (СПб., 1909), где поместил цикл «Уральские песни» и рассказ «Вечер Остроумова». В сб. «Облачко» (СПб., 1909) вошли стих., стилизованные под нар. песни; положенные на музыку, они пользовались широкой известностью в рев. кругах («Ночью», «Песнь о веревке»). Возвратившись в Екатеринбург, З. поступил зав. отделом корреспонденции в Екатеринбург, отделение Рус.-Азиат. банка. В 1912 переехал в Петербург, служил в том же банке, сотрудничал в «Правде», описывая в стих, и рассказах тяжелые условия труда на уральских заводах, разорение крестьянства. В 1915 был призван в армию. В 1916 в Петрограде вышли стихотв. сб. «Мгновенное и вечное» и сб. рассказов «На горах и в долинах». В марте 1917 З. был избран чл. Карачаев. совета рабочих, крест. и солдат, депутатов. После демобилизации в 1918 вступил добровольцем в красногвардейский отряд, с к-рым в составе санитарной части дошел до Оренбурга. Здесь стал ред. газ. «Коммунар» и принял деят. участие в работе Пролеткульта в качестве ред. «Красных зорь». Скончался от тифа.
Павел Иванович Заякин-Уральский
Проза / Русская классическая прозаСупруги Голосовы сидели за утренним чаем.
Иван Ефимович, белокурый толстяк, в сером английском пиджаке, с копной волос на голове и большими усами на брюзглом лице, озабоченный и мрачный, пил чай торопливыми глотками, часто тер рукой лоб и изредка обтирал салфеткой подмоченные усы.
Мария Васильевна, блондинка, с тонкими чертами липа, ясными голубыми глазами, в белом капоте, сидела, наклонив голову, неподвижно, задумчиво и не дотрагивалась до чашки, стоявшей перед ней на столе, с дымившимся горячим напитком.
Супруги порой мрачно посматривали друг на друга, но упорно молчали, как немые, и в этой атмосфере напряженного молчания чувствовалось что-то гнетуще тяжелое.
Первым нарушил молчание муж.
— Сколько времени?
— А твои часы?
— Не завел вчера.
— Давно десятый.
Не удовлетворяясь этим ответом, Голосов поморщился, нахмурился и, немного помолчав, повелительным тоном произнес:
— Узнай точно время.
По лицу Марии Васильевны скользнула легкая тень неудовольствия, но все же она быстро встала и, уходя в другую комнату, чтобы узнать время по часам, печально думала: «Опять злится и рычит, как лев в клетке. Но кто же виноват в том, что- голова трещит с похмелья?»
В отсутствие жены Голосов допил стакан чаю, тщательно обтер салфеткой в последний раз губы и усы, выпрямился на стуле, потер рукой лоб и тихо сказал про себя:
— Каждую ночь играть до пяти утра — тяжело, надоедливо и скверно. Голова тяжелая, как будто чугуном налита, и побаливает, черт возьми!
Он еще раз потер лоб и задумался.
Мелькнула мысль о необходимости что-нибудь предпринять, чтобы ввести жизнь в нормальное русло и исправиться.
Жизнь была страшно бесцветна.
Пять лет уже он служил фельдшером в заводской больнице, занимаясь регистрацией больных на приеме врача в амбулатории и визитацией к тяжелобольным на квартирах. Его день замыкался скучным кругом, — утром пил чай и уходил в больницу, по возвращении — обедал, часа два тратил на послеобеденный сон, затем отбывал визитацию, а вечером, после чаю, отправлялся к кому-либо из знакомых, если очередь падала не на его дом, играть в преферанс или в вист, а иногда — и в волка, играл до полуночи и дальше. Все это повторялось изо дня в день с ненарушаемой методической последовательностью.
Случайно задумавшись теперь над заколдованным кругом тупого и пошлого прозябания, он ужаснулся бессодержательностью своей и точно такой же жизни окружавших его людей, именующихся заводской интеллигенцией, и у него невольно вырвалось горькое восклицание:
— Гадко, мерзко!
Но его размышления были прерваны шумом шагов жены.
Возвратясь в столовую, Мария Васильевна подошла к нему, положила на его плечо руку и, ласково заглянув ему в лицо, с улыбкой оказала:
— Три четверти десятого.
Он к этой ласке жены отнесся безразлично и, промычав что-то невнятное, продолжал сидеть неподвижно на стуле.
Затаив в душе обиду отвергнутой нежности, она тотчас отошла от него и села на стул на противоположной стороне стола, но после недолгого молчания, в т время как он взглянул на нее, обратилась к нему грустным и мягким тоном:
— Когда ты перестанешь пить и играть? Ведь это, Ваня, ужасно! Каждый день без передышки, без просыпу…
Увещание жены его тронуло, он печально улыбнулся, но, желая, отшутиться, громко сказал:
— Когда у зайца черное с ушей сойдет.
Этот игривый ответ на ее серьезное, почти молящее обращение ее возмутил. В глазах у нее вспыхнул огонек, а лицо покрылось румянцем. И она с жаром начала возражать:
— Полно, Ваня, дурачиться! Ведь ты прежде всего расстраиваешь здоровье. Подумай, к чему это приведет…
Но он спокойно, слегка улыбаясь, перебил ее:
— После поговорим.
И, поднявшись со стула, пробормотал про себя:
— Надо спешить в больницу. Амбулаторных, наверно, полный коридор.
Она молча подчинилась его желанию прекратить разговор на докучливую, но неизбежную и важную тему.
Пройдясь задумчиво по комнате, он подошел к столику, стоявшему в углу, где лежала коробка с табаком и гильзами, чтобы взять папирос, и, заглянув в коробку, повышенным голосом, в котором слышались нотки недовольства, произнес:
— Опять папирос нет! Трудно тебе набить их на досуге? Мне надо спешить, а тут…
Она повернулась лицом к нему и смущенно, как уличенная в проступке, ответила:
— Папиросы были, но их, наверное, взяла мама.
— Кто бы не взял их, для меня — безразлично, — гневно, весь раскрасневшись, оборвал он ее.
В этот момент в столовую вошла мать Голосова, Олимпиада Алексеевна, высокая, худая, с бронзовым выцветшим лицом, с отвисшей трясущейся нижней челюстью, с белой повязкой на левом глазу, вся в черном, мрачная старуха.
Подозрительно оглядываясь и прислушиваясь, она прошлась, как черный призрак, по комнате, остановилась и глухим, надтреснутым голосом спросила:
— Что это у вас такое? Опять какая-то ссора?
— Ничего, — с раздражением, не глядя на нее, ответил Голосов.
— Старая мать, видно, опять вам помешала… Тяжело покоить-то меня… Надоела, видно, вам… — с желчью произнесла старуха и, окинув испытующим взором сына и сноху, медленно опустилась на стул.
— Полноте, мама, — мягко возразила, стыдливо потупясь, Мария Васильевна.
Голосов брезгливо посмотрел на мать, повернулся лицом к жене, торопливо сунул в карман портсигар, закрутил усы и хмуро пробурчал:
— Иду в больницу.
Мария Васильевна, думая, что муж плохо выспался, нервничает, а потому легко раздражается, решила не обижаться и в ответ на его слова, ободрительно кивнув головой, посмотрела на него светлым, мягким взором.
Он, как бы не замечая этого, бросил на нее мимолетный холодный взгляд, порылся у себя в карманах, торопливо чиркнул спичку и закурил папиросу, взял со стола шляпу и трость и, попыхивая на ходу папиросой, шумно и быстро направился в переднюю.
Обе женщины сначала сидели неподвижно на своих местах и прислушивались к шороху в передней. Они слышали, как замерли звуки шагов, как щёлкнул замок двери, как с легким скрипом открылась и шумно закрылась дверь. Когда стало совсем тихо, они, облегченно вздохнули, начали пить чай. Некоторое время провели молча, а затем свекровь начала допрос снохи:
— Что у вас вышло?
— Ничего особенного. Папирос не оказалось набитых. Ваня сердится. Впрочем, он сердится больше потому, что проспал.
Старуха злобно вперила в невестку мутный незрячий глаз, а трясущаяся челюсть у нее запрыгала еще сильнее, выдавая ее волнение, и она, с трудом сдерживая пыл, поучающе, с оттенком горечи, произнесла:
— Приготовляла бы все заранее, так не стал бы сердиться.
Мария Васильевна приняла такой вид, как будто ничего не слыхала, и добродушно обратилась к свекрови:
— Как спали ночью?
Старуха нахмурилась и нехотя ответила:
— Ничего.
И после короткой паузы неожиданно, без всякого повода, громко и строго закричала:
— Ты, как я погляжу, время проводишь только за книгами да за музыкой, следишь за тем, чтобы пыли в зале не было, а на кухню для присмотра эа стряпкой, чтобы зря добро не изводила, выйти не изволишь. Я прежде, когда нужно было семью кормить да дом сдомить, никого не нанимала: сама пол мыла, сама стирала…
— Оставьте, мама, — кротко взмолилась Мария Васильевна.
Но старуха озлилась и не унималась. В ней клокотала застаревшая злоба к снохе, которая не пришлась по нраву и с которой не о чем было поговорить, как только упрекнуть образованностью, занятием музыкой, чтением книг, любовью к чистоте и опрятности. И она, входя в азарт, продолжала:
— Не нравится, когда дело говорю! Не на худо учу, матушка. Эх вы, молодые! Жить вы не умеете. Почему у вас из-за пустяка, из-за папирос, и то ссора?
— Папиросы были приготовлены, но вы, может быть, их взяли.
При последних словах старуха вскочила, как ужаленная, лицо ее исказилось негодованием, она вся затряслась и, задыхаясь, визгливо закричала:
— Я взяла? Не брала и не возьму никогда. Не хочу попреков слышать. Если захочу курить — сама набиваю…
Мария Васильевна мысленно пожалела, что сорвались с уст неосторожные слова, и примиряюще перебила свекровь:
— Успокойтесь! Ничего особенного не случилось. Пустяки! — И, тяжело вздохнув от волнения, добавила про себя: — Как глупо все это!
Старуха начала всхлипывать и с неоетывающим пылом продолжала злобно кричать:
— Не говори про меня напраслину. Вы оба — ты и муж — меня изводите, как старую собаку. Он со мной обходится не как сын, а как чужой. Я его в сиротстве воспитывала, учила на медные гроши, а он… Теперь он барином стал, живет и сыт, и пьян, и нос в табаке, а мое старание забыл. У меня на квартире жил мировой судья, тридцать рублей платил… Я деньги трудом добывала да его учила, старалась в люди вывести, а он… И ты, гордая! Мне не очень нужно, что ты — поповна, образованная… Я тоже век жила не зря, не как-нибудь.
Поток бессвязных упреков произвел аа Марию Васильевну такое действие, как будто ей пришлось выслушать бред безумного, и, почувствовав жалость к старухе, она еще больше смягчилась и начала ее успокаивать:
— Полноте, мама! Что вы говорите? Не волнуйтесь напрасно. Мы вовсе не хотим вас обижать. Вы это напрасно думаете. Уверяю вас!
Старуха сразу стихла, как бы проникнувшись ее убеждениями, сделала костлявой рукой какой-то непонятный жест и, утирая слезы платком, медленно, точно плывя, удалилась из столовой.
Мария Васильевна грустно посмотрела ей вслед, бессильно опустилась на стул, закрыла лицо руками, чтобы скорее успокоиться, и с тоской и болью в сердце думала: «Как вульгарно и глупо все это! Когда все это кончится?»
Еще не успела Мария Васильевна оправиться от тяжелого впечатления сцены со свекровью, как в комнату вошел знакомый заводский техник Александр Гаврилович Юношев.
При его появлении она, стараясь оживиться, быстро встала и с улыбкой протянула ему руку.
Юношев добродушно улыбался и кланялся и в то же время сыпал вопросами:
— Как ваше здоровье? Почему-то давно нигде вас не встречал? Что у вас хорошего?
Мария Васильевна попросила его сесть и, когда он опустился на первый попавшийся стул, начала отвечать на его вопросы.
Она говорила и улыбалась, но причиной появления улыбки были совсем не ее слова, а вызвало улыбку воспоминание о том, как Юношев ухаживал за ней всюду при встречах.
— Стаканчик чайку выпьете? — предложила затем она, вспомнив о роли хозяйки.
— Благодарю, благодарю, — ответил он тоном, не имевшим и намека на отказ, и пересел к столу против нее.
Она поставила перед ним стакан с чаем, кивнула головой в знак приглашения, и он начал пить.
Взор ее скользнул по его наружности. Вид у него был цветущий. Юношески свежее, полное, жизнерадостное лицо и добрые, детские, серые глаза придавали ему облик взрослого ребенка. От всей его фигуры веяло здоровьем. Заметно проглядывали, невольно располагавшие к нему скромность и простота. Она знала, что среди заводской интеллигенции он выделялся оригинальностью, сводящейся вообще к полной опрощенности, и ее не удивило, что он явился в своем обычном костюме — серой шерстяной блузе, черных узких брюках и высоких ботфортах. Это теперь ей даже почему-то понравилось.
После недолгого молчания, извинившись за раннее посещение, Юношев стал объяснять цель своего прихода.
— Дело в том, что хотел вас, Мария Васильевна, а также и Ивана Ефимовича видеть вместе.
— Муж уже ушел в больницу.
— Жаль, что не застал. Впрочем, все равно, поговорю с вами.
— Пожалуйста.
— Хочется на празднике дать спектакль. Времени, правда, еще много. Но, чем раньше все оборудовать, тем лучше. Прошу вас не отказаться от роли. То же самое хочу предложить и Ивану Ефимовичу.
— Если роль подойдет, то я согласна, а мужа попросите.
Он начал благодарить ее, но она остановила его и опросила:
— Какую пьесу намечаете?
— Желательно из народной жизни, а в заключение что-нибудь веселое. Выбор сделаем на общем собрании участвующих.
— Отлично.
Он оживился и, забыв о стоявшем перед ним недопитом стакане, пустился в рассуждения.
— Так вот, стало быть, спектакль устроится. Похлопочу, встряхнусь… Жизнь до того сера и однообразна, что, право, в конце концов изленишься, опустишься и, пожалуй, одурь возьмет. Утром идешь на завод. Там — духота, пыль, дым, гул машин, стук молотов, крики рабочих. Сами рабочие — потные, грязные, с охрипшими голосами, с красными от огня лицами. Все это действует на нервы. Уходишь с завода издерганным и усталым, а отдохнуть, душой отдохнуть негде. Вечерами, сидя в четырех стенах квартиры, почитаешь, побрянчишь на гитаре — и только. Если подойдет ночная служебная неделя, тогда совсем не живешь, кроме завода. Уходишь вечером на завод, а утром возвращаешься, пьешь чай и ложишься спать на целый день. Но ведь этого мало, чтобы чувствовать себя человеком. Хочется жить сознательно, делать что-нибудь полезное, наконец, хочется с кем-нибудь поговорить по душе, обменяться мыслями, развлечься. А этого-то и нет совсем. Иногда думаю: «не удрать ли отсюда?» Наше общество только и знает — карты, выпивку, сплетни. Не только журналов, даже газет, кроме молодежи, никто не читает. Разве шорой заинтересуются обличительной корреспонденцией… Нет сплоченности, нет инициативы, нет желания сделать полезное. Играют в карты — и довольны! Но я неспособен так убивать время. Мне нужно что-нибудь осмысленное, освежающее душу… Спектакль меня расшевелит, ободрит, а потом опять как-нибудь можно будет тянуть.
Говорил он тихо, плавно и увлекательно. Голос его был мягкого тембра, с задушевными нотками. Это действовало подкупающе.
В беседах со знакомыми Юношев держал себя спокойно и уверенно. В то время как другие горячились, он оставался хладнокровным и не отводил серьезного взора от собеседников. Не всякий мог понять, о чем он говорил серьезно и о чем — шутливо или иронически. Но беседы с ним были приятными и захватывающими.
Так это повторилось и теперь. Сначала Марии Васильевне казалось, что он говорит лишь для того, чтобы не сидеть молча, а затем беседа ее увлекла. Его слова совпадали с ее мыслями. Она думала, что он говорит правду, только не верила в возможность сплочения заводской интеллигенции для культурной работы, и откликнулась лишь на последнюю его фразу.
— Да, вы правы. Но что станете делать? Надо же как-нибудь жить…
— Да, жить надо, но еще мыслить надо и, главное, повторяю, делать что-нибудь общественное, полезное надо. Вот теперь кооперативное движение всюду, а мы спим да спим. Нельзя всецело погружаться в себя, в свои личные и мелкие интересы. Мы на заводе передовые люди, за нами стоят рабочие, большей частью тёмные. Мы и должны сделать что-нибудь для них. Нет, мы ушли в свои мелочи и забылись! Разве это не сон — жизнь без мысли, без деятельности? Разве нормально играть в карты, просиживая целые ночи, а днем ходить, как угорелым? Мы интеллигенты, нам «много дано», на нас лежит обязанность «делать дело». Но мы ничего не делаем… Ленивые рабы, зарывшие таланты в землю!
Вопрос общественной розни и бездеятельности для нее был близким и больным. Заговорив на эту тему, он коснулся самых чутких струн ее души. И она сочувственно заметила:
— Да, это правда. Глушь и яма у нас.
Он, поощренный этим, с увлечением продолжал:




