Читаем ТЕОРИЯ ТАНЦА онлайн бесплатно


<p>ТЕОРИЯ ТАНЦА</p><p>ОТ РЕДАКТОРА</p>

Лето 2007 года — а вернее, его начало — выдалось жарким…

Подобным образом начинаются романы и повести, и даже некоторые длинные рассказы. Но здесь не тот случай. Я просто привел температурный факт, чтобы читатель представил не только микро, но и макроклимат моего существования на момент получения мною пакета с рукописью…

Что до микроклимата, то летом 2007 года, в самом его, лета, начале, я жил один. Почти один — впервые за всю мою жизнь, если не считать отдельных дней и недель, беспорядочно раскиданных по моей, прежде такой упорядоченной, плотно упакованной положительными зарядами жизни — зарядами заботы о ближнем или видимости этой заботы (с какой стороны посмотреть).

Однако сейчас период отрицательной заряженности, а, значит, и отталкивания затянулся и даже упрочился. Я, как ядро ореха, был заключен в маленькую — 3х4 метра — комнатку, в которой умещалось все необходимое для бытия (как в рассказе "Перед снегом"): стол, стул, кровать и книжная полка. Да еще на стене над кроватью — заглядывающий в комнату из рамы как из окна робкий Христос — след пребывания в комнате моей сестры, которая, несмотря на всю свою восторженную эзотеричность, сбежала ото всех в Италию и теперь шлет из вечного города смски и деньги своим взрослым детям, находясь в состоянии перманентного замужества с девяностолетним профессором, который и умереть не решается, и жениться на русской сиделке тоже не спешит. А тем временем жара в Италии подбирается к пятидесяти, и я даже боюсь писать, как такой климат неблагоприятен для старых и больных — не дай бог с моим вороньим пером… Но продолжим о бытии редактора.

В мае вышла моя книжка.

Выдержав паузу и подумав, добавлю: которая похожа на случайное дитя…

Нет, сравнение неверное, получите выговор, те, кто подбирал его.

Ребенок растет и меняется, а книга, которую ты взрастил и долго жил с ней, умирает, когда выходит в тираж. Книга — это гроб, в который кладут и закрывают кусок твоей жизни.

…А в книжном магазине она стоит на полке под рубрикой "Российский детектив". Бред. Брось ее сейчас же. И вообще, если бы это не смахивало на обычный фарс, я должен был бы сжечь весь тираж — выкупить и сжечь. Не потому что плохо, а потому что не нужно сейчас. Пусть другие, вон их сколько. Но даже гонорара не хватит, чтобы выкупить. Пусть будет. А деньги мы потратим — об этом чуть ниже.

И вообще, выход книги настолько мало повлиял на мою жизнь, что говорить о ней в этот момент не стоило вовсе, если бы у меня нашлась более важная тема.

Впрочем, такая тема есть. Поговорим о ней.

Да, это намного важнее. Хотя бы потому, что бумагу марать я начал давно, а вот лишние деньги в связи с неожиданной свободой и гонораром за книгу появились впервые за двадцать лет. И вдруг, на переходе из весны в лето, сбрасывая теплую шкуру и обнаруживая, что другой нет, поскольку свобода была, повторюсь, неожиданна (бежать пришлось, в чем был, даже без шапки — мела новогодняя метель, мягкая, теплая, вся в огнях и надеждах)… О чем это я? Ах да, — и вдруг…

Мы переходим от несостоявшейся души к телу.

Мы начинаем банально одевать нашего героя, рожденного к новой жизни. Точнее, он, не обращая внимания на наши гримасы, сначала робко, потом все смелее заходит в закуточки, увешанные штанами и рубашками, перебирает, щупает, нюхает (почему бы и нет?).

Сейчас смешно вспоминать, с чего начинал, и во что превратились через неделю эти польские, бежевые, пся крев, сандалии. Зато две оливковых футболки и сейчас вполне приличны ("Вы не знаете, что такое Savage? — наигранное удивление бровками верх. — Это означает "дикий", стыдно не знать!" Ах ты, сучка (в мыслях, как вы заметили, я совершенно свободен в выражениях!), как ты смеешь умалять твоего короля и благодетеля — его величество покупателя, у которого в кармане шуршат зеленые тысячи (ну, не совсем зеленые, а морской волны)? Но я молчу, только усмехаюсь — учите меня, учите, юные голопупые животные, обитающие в тесных каморках и огромных залах, освещенных ледяным светом ламп. Такова теперь участь престарелого Кая, сложившего заветное слово, но все еще не переписавшего его на чистовик, — вот и бродит он, перебирая тряпки, уже брезгливо морщась и цедя в ответ на удивление: "Разве это штаны? В них долго штукатурили, потом застирнули. Покажите мне нормальные! Нет, посмотрите на крой, они на табуретку сшиты!". И то ему не так, и это не этак, — а ведь раньше вообще все равно было, что носить, лишь бы подешевле.

Постепенно, обойдя все магазины большого города, он выходит из них без денег, с новым знанием женщины, которой всегда нечего надеть, и полностью (пока по-летнему) обмундированный. Девушки со спины провожают его одобрительными взглядами, а те, что на улице, встречные, заглядывают в черные зеркала очков, как-то нерешительно склоняя головы, и от этой странной нерешительности сердце его замирает…

Но он не останавливается. Он идет вперед, — и в этот момент ему наперерез возле крыльца гостиницы "Б…" что на улице Л. кидаются какие-то люди в черном, они открывают тяжелые двери, а из пролетки таксо выскакивает негатив с веревочными косичками, и в окружении белых девочек-припевочек пересекает тротуар (по совпадению на данный момент — мой путь), заставляя меня замедлить шаг и всмотреться в негра…

Ба, — думает пешеход, — да это тот, кто меня вовсе и не волнует. Вот сейчас, когда пишутся эти строки, я слушаю в ночи хит действительно всех времен и народов — Angels At My Gate — и мне нет никакого дела до этого хваленого доктора. Он великий и ужасный, супермегазвезда ушедшего десятилетия, о которой шумят все радиоканалы крайнюю неделю, почетный гость нашего города. Но я узнаю его только потому, что в городе все еще ничтожно мало негров, а особенно в белой панаме и со свитой. Это может быть только обещанный нам доктор Албан.

— It" s my live… — говорю я, продолжая идти, и доктор и вся его свита замирает, поворачивая головы к единственному пешеходу на раскаленном тротуаре улицы Л. возле крыльца отеля "Б…". Что думает он, услышав свои слова и увидев того, чьи уста их произнесли — коротко стриженого человека в якобы швейцарских поляроидах, в небесно-голубых расклешенных джинсах, мягких шузах-рейкерах, в батничке навыпуск цвета ветхого доллара и той же благородной измятости, — может, француз, а может дикий русс, жаждущий черного автографа, — а то и маньяк, после автографа достающий из своего италокитайского шоколадного Bolinni что-нибудь 45-го калибра и превращающий афрочудо в окровавленный кусок горилльего мяса…

Ты бредишь, доктор, посторонись, я просто пройду — я и так уже отнял много времени у читателя, который ждет то, ради чего он вообще заглянул сюда.

Хотя… Сюда заглянул читатель, знакомый с моими текстами, а я собираюсь предложить ему чужие. Вот и тяну, думая, как бы представить. Между прочим, мог бы вообще ничего не выпускать в свет, — пообещать как всегда: рассмотрим, ждите ответа, — и забыть. А забыть на моем рабочем месте легко, бумаги прирастают с быстротой бамбука, и вчерашний пакет погружается в глубину отложений.

Да, как раз вчера, когда я, включив свой рабочий компьютер и налив стакан чаю, приготовился работать, — а за окном сияло июньское солнце, оно звало надеть темные очки и выйти на голоногую улицу — о, наконец-то вернулись короткие юбки, как мы соскучились! — вот в этот острый момент фельдъегерь, в смысле, вахтер, и принес пакет.

Редактор вскрыл его, вынул пачку листов и пробежал, щурясь, первую страницу. Нацепил свои желтые антифары, всмотрелся. Даже не понимая, что там было написано, решил, что это стоит публиковать.

Только потому, что написано было пером и фиолетовыми чернилами, а кое-где на бумаге виднелись следы от восковых капель.

Он вдруг увидел, как скользит тень от руки пишущего по бревенчатой стене, почувствовал, как холодна левая сторона листа — та, что была ближе к заледенелому окну…

— В набор, — сказал он, передавая пакет. — Потом рукопись и файло — мне…

Так вот и появился этот электронный вид рукописи, подписанной псевдонимом. Так пожелал автор.

…Ну а то, что редактор уделил место в предисловии себе — так это исключительно для того, чтобы читатель представил, в каких условиях эта рукопись попала к редактору, и почему он пропустил ее в печать, почти не читая. Цензора отвлекли собственные обстоятельства.

И добавим к этому — он давно и хорошо знаком с автором рукописи. Который в своем предисловии обращается непосредственно к редактору. Но это вовсе не значит, что публикую сей труд по блату. Я даю его авансом, потому как, дочитав, понял, что это — всего лишь вступление. Главное будет во второй части. Которую автор пришлет только после публикации первой.

<p>ОТ АВТОРА</p>

Дорогой друг!

Чтобы не повторяться полностью, вместо "никогда" скажу "очень давно". Это вместо эпиграфа. Надеюсь, узнаваемо. Если нет, еще немного:

Очень давно бедняга писатель не возлагал так мало надежд на предисловие, как возлагаю я. И не потому, что ты слишком оторвался от друзей и не захочешь сделать для меня услугу, которая в твоей власти. Знаю, — сделаешь все возможное. Но знаю так же, что возможностей у тебя очень мало. В этом виноват я, как автор этих записок, — никому, кроме тебя, они не нужны.

Да, забыл, как и подобает, упомянуть, что пишу я эти строки не в самом сердце нашего королевства, — доме с гремучей крышей, которую мы чистили с тобой от снега не одну весну, и с этой крыши, между прочим, герой одного из твоих рассказов услышал, как уходит из города последний поезд. Ты думал, я так и живу в этом доме, отслеживая его и свою жизнь, воспроизводя ее снова и снова? Так знай, — когда Записки сии попадут тебе в руки, это будет означать, что нет ни дома, ни меня в нем. Или наоборот — нас нет, но мы остаемся вместе, только где-то рядом, за углом твоего времени. А может быть, дом превратился в один из бесчисленных вагонов, в котором я еду сейчас — обязательно на закате, когда солнце тает, проваливаясь за горизонт казахской степи, и ни одного домика еще сто лет пути, да и тот мелькнет, не останавливаясь, — с одинокой собакой во дворе, с ее длинной тенью…

А может быть, это едешь ты, тем более что почти собрался — дело за хорошей дорожной сумкой — купи Nike — видел приличную рядом в спортивном.

(От редактора: Щупал я эту сумку. Дрянь лощеная. Лучше куплю рюкзачок — пусть некоторые смеются, и даже ржут, а мы продолжим выработку собственного стиля.)

…Слишком жарко сейчас в степях, слишком. Поэтому я тем временем — вот в этот момент, когда ты, читатель, кто бы и когда бы ты ни был, читаешь эти слова, — я сижу на самом краю земли.

Это похоже на берег одного из морей Ледовитого океана, — я сижу в маленькой избушке, грею руки о железную кружку с крепко заваренным чаем, смотрю в окно на летящий весенний снег, совершенно особенный снег, потому что кругом уже проталины, и чернеет далекая вода залива, и чьи-то следы на свежем снегу набухают как капли чернил сквозь промокашку, — этот вид так умиротворяет, что я вижу его, даже закрывая глаза, сквозь веки.

Разве ты еще не убедился, что смотреть в этом мире не на что, кроме апрельского снега, который белыми хлопьями на черную гарь весны? Я сижу на краю земли и смотрю в окно, выходящее на этот самый край. Здесь я полностью свободен, могу писать все, что хочу и как хочу. Но на пути в твой мир рукопись моя должна испытать преломление при пересечении границы двух сред. Роль границы играет редактор, поэтому ты и можешь делать с моим текстом все, что тебе покажется необходимым: менять имена, обстоятельства, дописывать, изменять, — словом, все, что предусматривают сегодняшние односторонние договоры издательств с авторами.

Но я согласен на все, потому что прекрасно знаю — ничего кроме ущерба от общения с моими Записками ты не вынесешь. Читатель будет думать, что все непотребства героя придумал, или даже, что еще хуже, осуществил автор. Автором, по законам мениппеи, в которой ты кое-что понимаешь, назначат тебя, и возложат на твои плечи ответственность за все, что творил герой. Особенно удивятся близкие и друзья, — неужели это все он? Тот, который рассказал о войне с доброй усмешкой, прославляя подвиги, но и выбивая из этого старого ковра пыль пафоса, — и вдруг он — вот так?! Ужос! Гнать его сцаными тапками из пантеона мужественных и смелых! Нет, вернее, отважных, — как там написали на обложке твоей книги — "отважный офицер"…

Здесь, на краю Земли хорошая большая библиотека. Она располагается в отдельной избе. Там есть все для чтения — кресло, печка, чайник. Но вот беда, я уже не хочу читать. Разве что если нужна справка или цитата. Уже некогда читать длинное. Некогда читать плохое. Все определяется краткостью. Если в первой строке или в первой попавшейся нет краткости и нового, откладываю как плохое. Это совершенно нечестно по отношению к автору. Но ничего не поделаешь. Самое лучшее все время повторяется. Самое лучшее проявляет себя, когда исчезает из поля твоего зрения навсегда.

Мне хочется писать кратко и хорошо. Но где взять такую смесь в собственной голове? Раньше ты находил спасение в словоплетении, а сейчас тебе даже некогда подбирать слова. И неохота ставить точки и запятые, искать аллегории, и прочие тропы. Да и вообще, писать неохота.

Хочется сидеть вот так и смотреть в окно. Просто смотреть на мир, состоящий из покоя — пасмурное небо, сопка над городом, ползущие по ней домишки… Смотритель на краю света. На самом его краю.

А вместо этого — вдруг записки. Зачем они? Не знаю. Оказывается, невозможно все время смотреть в окно. Ты смотришь, смотришь, и вдруг замечаешь, что это уже другое окно. И вид из него другой, и дом… Остается взять ручку — деревянную, с пером, которые еще лет двадцать назад были на почтах для написания телеграмм, — подвинуть чернильницу, положить чистый лист, и написать: "…А началось все совсем недавно…".

А перо-то — царапает…

Это не литература. Это — запоздалый дневник, который я взялся вести спустя энное количество лет. И ничего героического, что оправдывало бы их написание, кроме попытки проявить и зафиксировать эти фотографии моей жизни. Просто эпизоды, из которых складывается моя память о тех годах. Дни, ночи, мужчины как друзья и враги, женщины — как женщины…

Похожие книги