Читаем Тень звука онлайн бесплатно


Тень звука

В книгу лауреата Государственной премии А.А.Вознесенского вошли его произведения из сборников "Стрела в стене", "Снежное сожаление", "Доктор Осень", "Портрет Плисецкой", "Изопы", "Эхо".

Андрей Андреевич Вознесенский

Поэзия / Лирика

Андрей Вознесенский

Тень звука

Немного об авторе

Он вошел в сени, как всегда, в короткой курточке и меховой шапке, осыпанной снежинками, которая придавала его несколько удлиненному юному русскому лицу со странно внимательными, настороженными глазами вид еще более русский - может быть, даже древнеславянский. Отдаленно он напоминал рынду, но без секиры.

Пока он снимал меховые перчатки, из-за его спины показалась Оза, тоже осыпанная снегом.

Я хотел закрыть за ней дверь, откуда тянуло по ногам холодом, но Вознесенский протянул ко мне беззащитно обнаженные узкие ладони.

- Не закрывайте, - умоляюще прошептал он, - там есть еще.. Извините, я вас не предупредил. Но там - еще...

И в дверную щель, расширив ее до размеров необходимости, скользя по старой клеенке и по войлоку, вплотную один за другим стали проникать тепло одетые подмосковные гости - мужчины и женщины, - в одну минуту переполнив крошечную прихожую и затем застенчиво распространившись дальше по всей квартире.

- Я думал, что их будет три-четыре, - шепотом извинился Вознесенский, - а их, оказывается, пять-шесть.

Понятно. Они разнюхали, что он идет ко мне читать новые стихи, и примкнули. Таким образом, он появился вместе со всей своей случайной аудиторией. Это чем-то напоминало едущую по городу в жаркий день бочку с квасом, за которой бодрым шагом поспевает очередь жаждущих с бидонами в руках.

Гора шуб навалена под лестницей.

И вот он стоит н углу возле двери, прямой, неподвижный, на первый взгляд совсем юный, - сама скромность, - но сквозь эту мнимую скромность настойчиво просвечивает пугающая дерзость.

Выросший мальчик с пальчик, пробирочка со светящимся реактивом адской крепости. Артюр Рембо, написанный Рублевым.

Он читает новую поэму, потом старые стихи, потом вообще все, что помнит, потом все то, что полузабыл. Иногда его хорошо слышно, иногда звук уходит и остается одно лишь изображение, и тогда нужно читать самому по его шевелящимся побелевшим губам.

Его аудитория не шелохнется. Все замерли, устремив глаза на поэта, и читают по его губам пропавшие в эфире строки. Здесь писатели, поэты, студенты, драматурги, актриса, несколько журналистов, знакомые знакомых и незнакомые незнакомых, неизвестные молодые люди - юноши и девушки в темно-серых пуловерах, два физика, шлифовальщик с автозавода и даже один критик-антагонист, имеющий репутацию рубахи-парня и правдивого малого, то есть брехун, какого свет не производил.

...Кто тебе внушил 

Твое посланье удалое? 

Как ты шалишь и как ты мил. 

Какой избыток чувств и сил. 

Какое буйство молодое!

Эти стихи Пушкина всегда приводят на память другие, его же:

О чем, прозаик, ты хлопочешь? 

Давай мне мысль какую хочешь: 

Ее с конца я завострю, 

Летучей рифмой оперю. 

Вложу на тетиву тугую, 

Послушный лук согну в дугу, 

А там пошлю наудалую. 

И горе нашему врагу!

По аналогии с Пушкиным, который предложил Языкову назвать книгу его стихотворений «Хмель», можно посоветовать Вознесенскому названье «Стрелы».

Настоящая поэзия начинается тогда, когда поэт перестает ощущать сдерживающие его условности формы, метрики, традиции вкусов, то есть когда, сбросив с себя все навязанное ему извне, чужое, заштампованное, он вдруг в один счастливый миг делается самим собой: вот он - совершенно новый, неповторимый, дерзкий, и вот

перед ним его свободно выбранная тема, его свободная мысль - и между ними нет никаких преград, их ничто не разделяет, не тормозит их взаимовлияния и не препятствует полному, самобытному воплощению идеи в слове.

Я вижу основное качество Вознесенского - раскованность, самое ценное, что может быть в поэте.

Вознесенский прошел замечательную школу современной русской, советской поэзии - смею сказать, лучшей в мире - и воспринял ее не только как талантливый ученик, но и как прямой ее продолжатель.

У Вознесенского оказалась изумительная способность, начав свой творческий путь учеником великой плеяды современных русских поэтов, полностью сохранить свою самобытность, свое неповторимо творческое лицо и стать в ряд со своими учителями.

Русский язык - его стихия: и. свободно плавая в его необозримом океане, он сделался поэтом для других языков, в то же время оставаясь прежде всего русским, ярко национальным.

Это не для красного словца. Он выступал перед аудиториями Москвы, Парижа. Лондона, Нью-Йорка, Варшавы. Флоренции. Его стихи переведены и изданы в Англии, США, Польше. ГДР. Чехословакии, Италии. ФРГ. Японии. Югославии и многих других странах. Темы его стихов интернациональны. Их география весьма внушительна: о г Красной площади и Рублевского шоссе в Москве до Калифорнийского парка, где растет легендарная «секвойя Ленина». Диапазон поэтического материала огромен: «Живет у нас сосед Букашкин», «Ночной аэропорт в Нью-Йорке», «Флорентийские факелы». «Прощание г Политехническим», «Баллада об Эрнсте Неизвестном» и «Я в Шушенском», «Лонжюмо». Так же разнообразны жанры: любовная лирика, острополитическая сатира, элегия, пейзаж, жанровая баллада. И все это пронизано большой общественно-социальной идеей, глубокой революционной мыслью.

«Мастера» его были опубликованы 10 лет назад, в 1959 году.

Вознесенский поэт-мыслитель. Но в не меньшей, если не в большей, степени он живописец и архитектор. «Окончил Московский архитектурный институт, много занимался живописью», - пишет он в своей автобиографической заметке. Отсюда его остроживописное восприятие мира, его снайперский глаз архитектора, привыкшего свободно распоряжаться пространством, располагая в нем строительный материал по принципу высшей целесообразности, а следовательно, и красоты.

Я думаю, что никто другой и русской поэзии с такой ясностью всем своим творчеством не подтвердил предположения о том, что

Поэзия не прихоть полубога, 

А хищный глазомер простого столяра... -

хотя Вознесенский далеко не простой столяр.

Его строительный материал - метафоры, смонтированные на конструкциях свободного ритма, не связанного никакими правилами канонического стихосложения и подчиненного одной-единственной повелительнице: мысли.

Поразительны метафоры поэта! Он никогда не унижается до упрощенных сравнений, не требующих от читателя творческого усилия. Читать Вознесенского - искусство. Но, по всем признакам, этим искусством вполне овладели массовые читатели. Его книг никогда не бывает на прилавках. Распроданы.

Вот он читает, и белый лес прильнул к черным ночным окнам, изредка роняя бесшумные пласты инея. Ледяной колокольчик вздрагивает в голубом нарзане.

Юрий Олеша говорил, что хочет написать книгу под названием «Депо метафор». Книги Вознесенского всегда депо метафор.

Вместо каменных истуканов 

Стынет стакан синевы - без стакана.

Этот стакан синевы без стакана вызывает целую картину современного аэропорта, написанную буквально несколькими словами; причем здесь художник-архитектор-поэт не только изобразитель, но также и полемист, весьма ядовито противопоставляющий старый архитектурный стиль новому архитектурному стилю организованной синевы стакана и дюраля.

Метафора Вознесенского не украшение. Она всегда несет громадную идейную нагрузку.

Однажды, став зрелей, 

из спешной повседневности 

мы входим в Мавзолей, 

как в кабинет рентгеновский, 

вне сплетен и легенд, 

без шапки, без прикрас, 

и Ленин, как рентген, 

просвечивает нас.

Могучая мысль заложена в этой метафоре, которая, подобно спектру солнечного" света, содержит, кроме видимых цветов, еще невидимые - как бы незримо проникающие в обнаженную душу современника, входящего в Мавзолей Ленина.

Что еще надо сказать о Вознесенском? Он в возрасте зрелости и расцвета. Это большой русский поэт в пору приближения к зениту.

Вот он кончил читать и неподвижно стоит в углу, там, где у нас обычно стоит елка, как бы ошеломленный самим собой, тем, что он создал и подарил людям.

Аудитория рассеивается как дым. В опустевшей комнате холодок сквозняка, запах хвои, две или три снежинки, залетевшие сюда из лесу.

Он продолжает стоять неподвижно, напоминая чем-то новогоднюю елку - стройную, смолисто-сухую, такую русскую, всю разубранную инфракрасными шарами и ультрафиолетовыми свечками, недоступными для зрения и все же существующими.

Валентин КАТАЕВ

Стрела в стене

* * *

Слоняюсь под Новосибирском,

где на дорожке к пустырю

прижата камушком записка:

«Прохожий, я тебя люблю!»

Сентиментальность озорницы,

над вами прыснувшей в углу?

Иль просто надо объясниться?

«Прохожий, я тебя люблю!»

Записка, я тебя люблю!

Опушка – я тебя люблю!

Зверюга – я тебя люблю!

Разлука – я тебя люблю!

Детсад – как семь шаров воздушных,

на шейках-ниточках держась.

Куда вас унесет и сдует?

Не знаю, но страшусь за вас.

Как сердце жмет, когда над осенью,

хоть никогда не быть мне с ней,

уносит лодкой восьмивесельной

в затылок ниточку гусей!

Прощающим благодареньем

пройдет деревня на плаву.

Что мне плакучая деревня?

Деревня, я тебя люблю!

И как ремень с латунной пряжкой

на бражном, как античный бог,

на нежном мерине дремавшем

присох осиновый листок.

Коняга, я тебя люблю!

Мне конюх молвит мирозданьем:

«Поэт? Люблю. Пойдем – раздавим...»

Он сам, как осень, во хмелю.

Над пнем склонилась паутина,

в хрустальном зеркале храня

тончайшим срезом волосиным

все годовые кольца пня.

Будь с встречным чудом осторожней...

Я встречным «здравствуй» говорю.

Несешь мне гибель, почтальонша?

Прохожая, тебя люблю!

Прохожая моя планета!

За сумасшедшие пути,

проколотые, как билеты,

поэты с дырочкой в груди.

И как пена боев и риска,

Чек. ярлычочек на клею,

к Земле приклеена записка:

«Прохожий, я тебя люблю!»

Строки Роберту Лоуэллу

Мир

праху твоему,

прозревший президент!

Я многое пойму,

до ночи просидев.

Кепчоночку сниму

с усталого виска.

Мир, говорю, всему,

чем жизнь ни высока...

Мир храпу твоему,

Великий Океан.

Мир – пахарю в Клину.

Мир,

сан-францисский храм,

чьи этажи, как вздох,

озонны и стройны,

вздохнут по мне разок,

как легкие страны.

Мир

паху твоему,

ночной Нью-Йоркский парк,

дремучий, как инстинкт,

убийствами пропах,

природно возлежишь

меж каменных ножищ.

Что ты понатворишь?

Мир

пиру твоему,

земная благодать,

мир праву твоему

меня четвертовать.

Мир Солнцу самому,

что гонит мглу, преображает карты,

мир сердцу моему

и миллионам солнечных инфарктов.

История, ты стон

пророков, распинаемых

крестами;

они сойдут с крестов,

взовьют еретиков кострами.

Безумствует распад.

Но – все-таки – виват! –

профессия рождать

древней, чем убивать.

Визжат мальцы рожденные

у повитух в руках,

как трубки телефонные

в притихшие века.

Мир тебе,

Гуго,

миллеровский пес,

миляга.

Ты не такса, ты туфля,

мокасин с отставшей подошвой,

который просит каши.

Некто Неизвестный напялил тебя

на левую ногу

и шлепает по паркету.

Иногда Он садится в кресло нога на ногу,

и тогда ты становишься под носом вверх,

и всем кажется, что просишь чего-нибудь

со стола.

Ах, Гуго, Гуго... Я тоже чей-то башмак.

Я ощущаю Нечто, надевшее меня...

Мир неизвестному,

которого нет.

но есть...

Мир, парусник благой. –

Америку открыл.

Я русский мой глагол

Америке открыл.

В ристалищных лесах

проголосил впервые,

срываясь на верхах,

трагическую музыку России.

Не горло – сердце рву.

Америка, ты – ритм.

Мир брату моему,

что путь мой повторит.

Поэт собой, как в колокол,

колотит в свод обид.

Хоть больно, но звенит...

Мой милый Роберт Лоуэлл,

мир Вашему письму,

печальному навзрыд.

Я сутки прореву,

и все осточертит,

к чему играть в кулак?

(пустой или с начинкой?)

Узнать, каков дурак, –

простой или начитанный?

Глядишь в сейчас – оно

давнее, чем давно,

величественно, но

дерьмее, чем дерьмо.

Мир мраку твоему.

На то ты и поэт,

что, получая тьму,

ты излучаешь свет.

Ты хочешь мира всем.

Тебе ж не настает.

Куда в такую темь,

мой бедный самолет?

Спи, милая,

дыши

все дальше и ровней.

Да будет мир души

измученной твоей!

Все меньше городок,

горящий на реке,

как милый ремешок

с часами на руке,

значит,

опять ты их забыла снять.

Они светятся и тикают.

Я отстегну их тихо-тихо.

чтоб не спугнуть дыхания,

заведу

и положу налево, на ощупь,

где должна быть тумбочка...

Сан-Франциско – Коломенское

Сан-Франциско – это Коломенское.

Это соет посреди холма.

Высота, как глоток колодезный,

холодна.

Я люблю тебя, Сан-Франциско;

испаряются надо мной

перепончатые фронтисписы,

переполненные высотой.

Вечерами кубы парившие

наполняются голубым,

как просвечивающие курильщики

тянут красный, тревожный дым.

Это вырезанное из неба

и приколотое к мостам

угрызение за измену

моим юношеским мечтам.

Моя юность архитектурная,

прикурю об огни твои,

сжавши губы на высшем уровне,

побледневшие от любви.

Как обувка возле отеля

лимузины столпились в ряд,

будто ангелы улетели,

лишь галоши от них стоят.

Мы – не ангелы. Черт акцизный

шлепнул визу – и хоть бы хны...

Ты вздохни по мне, Сан-Франциско.

Ты, Коломенское,

вздохни...

Общий пляж №2

По министрам, по актерам,

желтой пяткою своей

солнце жарит

полотером

но паркету из людей!

Пляж, пляж –

хоть стоймя, но все же ляжь.

Ноги, прелести творенья,

этажами – как поленья.

Уплотненность, как в аду.

Мир в трехтысячном году.

Карты, руки, клочья кожи,

как же я тебя найду?

В середине зонт, похожий

на подводную звезду, –

8 спин, ног 8 пар.

Упоительный поп-арт!

Пляж, пляж,

где работают лежа,

а филонят стоя,

где маскируются, раздеваясь,

где за 10 коп. ты можешь увидеть будущее –

«От горизонта одного – к горизонту многих...»

«Извиняюсь, вы не видели мою ногу ?

Размер 37... Обменили...»

«Как же, вот сейчас видала –

в облачках она витала.

Пара крылышков на ей,

как подвязочки!

Похожие книги