Читаем Театр теней онлайн бесплатно


Театр теней

Публикуется по изданию:Апрель: Литературно-художественныйи общественно-политический альманах. Выпуск шестой. — М.,1992

Марк Андреевич Соболь

Проза / Современная проза
<p>Марк Соболь</p><p>Театр теней</p>

От станции Потьма шла внутрилагерная ветка. Она ятаганом врубалась в Темниковский бор, дремучий лесной остров архипелага ГУЛАГ. Там, где во времена Пушкина спасался, постигая Бога и радуясь людям, святой Серафим Саровский, возникли пристанционные поселки с лешачьими названиями: Явас, Шалы, Умар… Может быть, по-мордовски, на языках эрьзя или мокша, эти слова что-то обозначали.

Лагпункты и подкомандировки названий не имели, только номера. Единственный наш именовался — Центральные мастерские. Если по железнодорожной ветке — станция Молочница. Лагерные интеллектуалы каламбурили: я вас, молочницу, впотьмах!

Над каждой вахтой, над воротами любой зоны были приколочены два портрета одних и тех же лиц, срисованных с государственно утвержденных фотографий, но раскрашенных разными художниками. С портрета побольше супился нарком Ягода, темно-рыжий, с полосками усиков, похожих на сопли. На портрете поменьше был изображен молодой военный с востренькими беспощадными глазами — Матвей Берман, начальник ГУЛАГа по кличке «кровавый мальчик».

Товарищ Сталин удостаивал своим присутствием только казармы ВОХРы, построенные вне зоны. Кто-то сообразил, что в зоне ему находиться невместно.

Центральные мастерские были лагпунктом для малолеток. Нас перековывали из хевры и кодлы в токарей по металлу и дереву, бондарей, электромонтеров, плотников… Почти все мои, не преступившие рубеж восемнадцатилетия сверстники имели срока по знаменитой в ту пору 35-й статье — городская и поселковая шпана, подозрительная уже потому, что борьба с беспризорничеством еще не кончилась, дометали залетную полову из-под молотилки коллективизации. 35-я статья УК изымала из шагающего в коммунизм общества социально вредный элемент, 58-я — куда грозней: социально-опасный. Я был единственным малолеткой с 58-й.

И все-таки мне, на воле первокурснику режиссерского факультета ГИТИСа, удалось, — вернее, мне позволили сколотить агитбригаду, гибрид «Летучей мыши» и «Синей блузы».[1] Я сговорил туда людей постарше меня возрастом и больше из лагерной обслуги мелкого ранга. Назову памятных до сегодня звезд нашей самодеятельности: Нюра Пантелеева из конторы (статья 59-3: бандитизм, одноделец-муж расстрелян), телефонистка Клава Бесфамильная (воровка с узкой специальностью: кража пишущих машинок), Абрам Штуц (токарь по металлу, он же Семен Королев, домушник)… Вообще первыми персонажами у меня были урки, среди этого народа многие обладали подлинным актерским талантом.

Поясню как бы в скобках: в мое арестантское время, «вегетарианский период», по определению А.А. Ахматовой, между политическими; и уголовными особого противостояния не было. Понятие «враг народа» тоже еще не привилось. Вспомните сообщение о гибели Кирова «от руки убийцы, подосланного врагами рабочего класса». Вряд ли кто додумался бы назвать жуликов и бандитов друзьями класса-гегемона.

Тогдашний воровской закон вовсе не запрещал блатарям ишачить — хотя бы и на лесоповале, при одном условии: бригадир должен быть из паханов. Политический зека, ежели он только не жмот, вызывал ироническое сочувствие: мы за дело, а ты ни за хрен. Конечно, порой нашего брата курочили, но как-то лениво, больше потому, что профессия обязывает. Может быть, наш Темлаг был всего лишь тихой провинцией, куда новейшие моды и веяния прибывают малой скоростью.

…Итак, я руководил агитбригадой Центральных мастерских. Либеральное начальство не слишком придиралось, когда его лицедеи порой пренебрегали основной работой в цехах или в конторе. Мы выступали и на соседних лагпунктах, от зоны к зоне ездили и ходили без конвоя, однако в сопровождении добродушного чекиста из группы БП («борьба с побегами»). Метнись кто из нас в сторону от лесной тропки, он тут же применил бы оружие согласно инструкции — без предупрежденья.

Максимов был начальником 2-го лагпункта.

Лагерная «параша» причисляла его к таким, у которых жить можно. Каждый начальник имел свой бзик: говорили, будто Максимов собрал со всего Темлага бывших актеров драмы, кое-кого определил в придурки, остальных отправил на общие, на лесоповал. Зачем это все ему понадобилось, никто не мог объяснить.

Максимов был чекистом. В должности начальника — случай нечастый; холодная голова и чистые руки даны чекисту не для земных забот о кубометрах и всяких там комбижирах, ему в лагере место ангельское — уполномоченный 3-го отдела (старые интеллигенты шепотком добавляли: «…собственной Его величества канцелярии»). По-нашему — кум, по-ихнему — оперативник, по-всехнему — особист. А начальниками лагпунктов чаще ставили проштрафившихся директоров трестов, предисполкомов, спецов по лесному делу, подпавших под закон «от седьмого-восьмого» («государственная собственность священна и неприкосновенна». 7.8.1932). На воле они отнеслись к этому закону без должного благоговения и оттого надолго стали «гражданами зека».

На чужой лагпункт мы обычно прибывали заранее. Я успевал сочинить стишки на местные темы, агитбригада их тут же разучивала, вечером шел спектакль: один-два скетча, эстрадные танцы-манцы и между ними куплеты на злобу дня. Все «свыше сапога» было запретным: чекисты, вольнонаемные и начальство солиднее десятника в интермедиях не упоминались.

В тот вечер мы играли на 2-м лагпункте. После спектакля за мной пришел боец из ВОХРы. На всякий случай я попрощался с ребятами. Меня привели на квартиру к Максимову. Я рассмотрел его еще с клубной сцены: молодой, телосложения, как некогда говаривали, субтильного; в петлицах цвета переспелой малины не то кубики, не то шпалы. Смеялся и аплодировал он от всей души, и никто этому не удивлялся: напомню, что время лишь подступало к эпохе всеобщего озверения.

В комнате у Максимова на столе, на белоснежной с цветными узорами скатерти фырчал самовар, выпуклое зеркало его боков отражало гражданина начальника в непристойно комическом виде. Самовар окружали, как пешки ферзя, рюмки тонкого стекла и поодаль хрустальные ладьи — стаканы по пояс в серебряном кружеве. На огромном кленовом листе, сработанном из деревянной плашки, раскинулись ломти белого хлеба — мечта со времен Лубянки! Меня маленько пошатнуло.

— Водку? — спросил Максимов. — Или артисты предпочитают коньяк?

— Водку, — откликнулся я и, спохватившись, прибавил, — гражданин начальник.

О чем у нас шел разговор — ей-богу, не помню. После двух рюмок меня повело, я забыл, с кем пью, и даже одобрительно высказался насчет закуски. И вдруг протрезвел, выскочил пробкой из омута, услышав невероятные, невозможные в лагерной жизни слова: «система Станиславского».

— Система Станиславского! — отчетливо сказал Максимов. — Ты учился в театральном: выкладывай, что это такое.

Молнией в мозг: они взяли самого Константина Сергеевича! Не знаю, не встречался, спал на творческом семинаре Тарханова (без фамилии, без фамилии!), гражданина Станиславского видел только на сцене…

— Сам-то ты как играешь: по системе или от себя? — продолжал допытываться Максимов. — Если я хочу быть великим артистом, одного таланта, выходит, мне мало?

Я обжегся чаем. Максимов все-таки был профессионалом, знал, когда оборвать допрос: он понял, что толку от меня сейчас, как от покойника.

— Ладно, иди в барак, — давешний вохровец уже переминался в дверях. — Добуду книжку твоего Станиславского, прочитаю.

И когда я уже поднялся:

— Скоро жди в гости. А для твоей бригады я к вам Солохову перекантую. Поет не хуже Неждановой.

Поговорим о странностях любви — разумеется, лагерной. В доступной сегодня литературе эта тема проскальзывает как бы между прочим, любовь там по-скотски похабна или упомянута подобием ремарки: он сошелся, она обрела мужа…

Тут еще вот что: когда по 12–14 часов каторжной работы, а еда — пайка и баланда, не до любви. Женские и мужские зоны, как правило, разделены. К тому же, хоть нет в уголовном кодексе статьи «за сожительство», карается это дело — по крайней мере, так было у нас в Темлаге — трехгодичным довеском к сроку.

Но куда денешься, если повсюду исключения из правил: работа не общая, а придурочная, в зоне контора, обслуга, на территории лагеря водятся вольняшки… Если душа и тело забиты еще не окончательно, и не только природа, но и духовное в человеке требуют своего.

Вот какое длинное вступление потребовалось мне, чтобы хоть немного рассказать о Дусе Солоховой — и о себе, понятно, — о той самой певунье, которую Максимов откомандировал со 2-го лагпункта в Центральные мастерские.

Она и вправду чудесно пела. Только не умела держаться на сцене. Да и выговор у нее, татарочки из Саратова, был какой-то на ползвука не русский, а я все-таки земляк московской просвирни. Честное слово, впервые я задержал ее после репетиции просто как постановщик спектакля.

Днем она работала телефонисткой на коммутаторе. У Б. Пильняка есть роман «Голый год» и там эпиграф: «Мужик у магазина читает вывеску: „Кому — таторы, а кому — ляторы“. Везде обманывают простой народ». Уполномоченный 3-го отдела на Центральных мастерских Николай Гейман, увидев Дусю, тут же решил, что все ее таторы и ляторы должны принадлежать ему. Ни я, ни она до поры об этом не ведали.

Оба мы были молодые, лопоухие, неоглядчивые, любовь ошеломила нас, как водоворот. И, как юные боги, мы сказали, что это прекрасно,

В клубе, эдаком монументальном бараке, было пять входов-выходов: один — парадный — с торца, по два запасных по бокам. За сценой, у дальней без окон и дверей стены, мне, заведующему клубом, выгородили кабинку. На зашарканном полу квадратная крышка люка была неприметна. Она скрывала шестой выход, хитрый лаз из подпола. Я его обнаружил, я его и утаил. А прожектора на вышках к полуночи резко снижали накал.

Однажды ночью ко мне ворвался геймановский писарь, малолетка с глазами видавшего виды шакала. Пока он грохал дверьми, я успел навести холостяцкий порядок, изобразить спящего. В это же время парни Геймана шмонали женский барак, он был тоже в зоне, только поодаль, но и Дуся успела разобраться и теперь играла недоумение: с чего тормошат человека, смотрящего десятый сон?

Вечером на репетиции мы перешепнулись:

— Что стряслось?

— Гейман велел прибрать в его квартире. Я не пошла.

Все произошло бы куда жесточей и проще, не будь Гейман младшим уполномоченным, не чекистом, вольняшкой. Его за что-то турнули из органов, но работенку — все ж таки свой! — подкинули. Любой гулаговский сверчок знал свой шесток: за пределы — ни-ни! Гейман мог предложить, но не смел приказать Дусе явиться к нему на дом: один лишь намек на «связь с зекой» прикончил бы его наглухо. Служебный кабинет для такого рода свидания мало оборудован. Попытка застукать нас на месте согрешения не удалась. Гейман обозлился.

Мы понимали: игра идет рисковая. Смертельный номер — сальто на волоске под куполом цирка. Без сетки. И все-таки в нашем треугольнике дураком был Гейман: он недотумкал, что риск для любви — как дрова для костра. Мы хохотали в подушку, когда слышали треск запертых изнутри дверей под напором геймановых молодцев, мы сменяли замки, — зав складом Саша Немыкин (на воле — профессиональный аферист) был в нашей бригаде. И чем дерзостней мы с Дусей дразнили уполномоченного, тем желаннее были друг другу.

Ни о чем наперед мы не загадывали.

Неожиданно посреди репетиции меня вызвали к начальнику КВЧ — культурно-воспитательной части — чекисту Комгорту. Почему на эту должность поставили чекиста, чего на других лагпунктах никак не могло быть, объясню чуть позже. Я шел, страшась беды, но случилось иное, неожиданное и удивительное.

— Подготовьте клуб, — сказал Комгорт. — В следующее воскресенье к нам прибудет театр.

Отгремел хлопушками и петардами Беломорканал, отсалютовал бенгальским огнем, оставив после себя мертвецов, орденоносцев, книгу писательских восторгов, пьесу «Аристократы» и папиросы, которые смолю больше полувека. На Дальнем Востоке пробивали вторые пути Транссиба: так впервые в историю страны вошло слово «БАМ» — звон металла о металл, петушиный крик лагерного развода. На БАМе хозяйничал знаменитый Френкель, рожденный издеваться надо всем, что создал до него Господь Бог, — над миром, природой и человеками. Местом для управления концлагеря он избрал город Свободный. О новой дороге в коммунизм пресса и радио сообщали невнятно; Френкель, подобно Фуше, обожал тот сорт власти, которому ни к чему огни рампы.

Зато вовсю гремел канал Москва — Волга, Дмитлаг НКВД. Официальная печать и внутрилагерная «параша» в нежданном единогласии превозносили Первого каналоармейца («каналью», поправляли скептики) Семена Фирина; была запущена липа про восьмичасовой рабочий день, дома отдыха, экскурсии и даже отпуска в Москву… Я сам видел в КВЧ два-три номера ихнего журнала в красочной обложке, по тем временам роскошного, там даже стихи с фотографиями авторов: «тачечник такой-то, статья такая-то (мелькнула и 58–10), план выполняет на 120 %». И на титульном листе крупно: «Главный редактор Семен Фирин». И на какой-то из обложек портрет главного: плотно сбитый мужик в коричневом реглане и Дзержинской фуражке.

Конечно, у них есть свой театр! И никакой другой к нам прибыть не может, поскольку мы географически, кроме как на карте ГУЛАГа, просто не существуем. А я бы тому театру пригодился на двести процентов — могу не только играть на сцене, но и сочинять для спектаклей стихи и песни. Прошмыгну в антракте за кулисы, актеры подскажут, к чьим сапогам припасть…

Только бы не помешал Комгорт! Этот психолог с малиновыми петлицами способен разгадать мои надежды и планы, уловив хоть чуток излишнего любопытства. Да и я опасался проговориться, даром что погорел «за язык». Я исхитрился исчезнуть не просто до дня спектакля, а тютелька в тютельку до третьего звонка, поручив предгастрольные хлопоты Дусе и нашим ребятам.

Афиша была необычной: на листе ватмана всего одно слово, название пьесы — «Слепые». Мистерия Метерлинка? Чепуха, какой может быть Метерлинк в ГУЛАГе, тут не МХАТ, где еще трепыхается «Синяя птица»…

…И вот вздрогнули оба полотнища занавеса — когда-то в этот миг у меня замирало сердце, — и поплыли, расходясь в стороны, и открылась комната. От нее шло утраченное сто лет назад дыхание уюта.

Я сразу понял: на сцене опытные профессиональные артисты — и пожилой отец, молча курящий в качалке, и мать у комода… Нужна крепкая актерская выучка, чтобы вот так, еще не произнеся ни слова, создать общий тон картины. Первые реплики: не наша страна и не нынешнее время. Дружная семья, где юноша сын то и дело вскакивает с дивана — поднести спичку отцу или чем-то помочь матери. Он показался мне чересчур суетливым, но вдруг дошло: родители этого мальчика — слепые!

Похожие книги

Другие книги Марк Андреевич Соболь