Читаем Стой, мгновенье! (Военные рассказы) онлайн бесплатно


Стой, мгновенье! (Военные рассказы)

«Стой, мгновенье!» — книга о тех, чья жизнь — подвиг. Пограничники, настигающие диверсанта. Летчики, чье мужество сильнее смерти. Водолазы, совершающие то, чего не знала история. Хирург — властитель человеческого сердца. Машинист, предотвративший катастрофу… Люди, простые советские люди — герои этой книги.

Борис Саввович Дубровин

Проза / Военная проза
<p>Борис Саввович Дубровин</p><empty-line></empty-line><p>Стой, мгновенье!</p><p>Стой, мгновенье!</p>

Скульптору Фивейскому

Черствая земля темна. В четыре ряда обкручена колючей проволокой, точно земля для того и существует, чтобы ее, как приговоренную к смерти, опутали напоследок, боясь, как бы она не вырвалась и не сбежала. Ослепшее от слез, оглохшее от взрывов, захлебнувшееся кровью, лежит в терновом венце колючей проволоки лицо обреченной земли. Разве она увидит, услышит, поймет их?

В концлагере одни говорили, что это — разведчики. Другие утверждали, что это- партизаны, взорвавшие мост и утопившие в реке эшелон карателей. Третьи убеждали, что это -танкисты, дравшиеся до последнего снаряда и контуженными попавшие в плен. Никому не были известны их имена. Но знали все, что это они подняли бунт в лагере, вырвали оружие у стражи, организовали побег и, оставшись сами, до конца прикрывали других.

Гестаповцы пытали их всю ночь. Потом три полумертвых тела сволокли под колючую проволоку, чтобы расстрелять на рассвете.

Они распластались один подле другого, но боль и забытье разделили их на многие годы и многие километры. Самый молодой очнулся первым. Жизнь возвращалась болью. Он попытался ощупать себя, но не смог: руки связаны за спиной. Тогда он свел пальцы в кулаки. Так легче. Напряг все мускулы, и, казалось, тело зазвенело, как железное, но веревка не поддавалась. Главное сейчас было — порвать веревку. Воздушной стрелок, он, еще не приходя в сознание, верил, что сейчас дотянется до пулемета. Земля казалась самолетом, летящим сквозь ночь и залпы батарей.

Второй — штурман. Ему привиделся последний воздушный бой. Вспыхнуло крыло их бомбардировщика и, смертельно раненный, командир экипажа крякнул: «Прыгай!» Не успели они выпрыгнуть, как командир накренил запылавший, наполненный бомбами самолет и ринулся, обгоняя парашютистов, к железнодорожному мосту,

Через который вот-вот должен был промчаться уже показавшийся вражеский эшелон. Как две линии треугольника, одна, окутанная паром, и другая, охваченная огнем, на середине моста сомкнулись эшелон и бомбардировщик. От этого взрыва штурман очнулся. Летчик погиб. Теперь он, штурман, оставался старшим. А не только руки веревкой, все тело опутано болью, и повернуться нельзя. Открыл глаза. В предрассветной призрачной мгле — могильный холмик. Нет, это мертвый… «Радист, — не узнал, а догадался штурман, — радист».

Радист застонал. Он то проваливался в воронку, то взмывал к звездам, то переворачивался, то слушал, как сердце выстукивает позывные забвенья и отчаянья.

Штурман прислушался: не ошибся ли? «Может, радист уже и не стонет?..» Но тут что-то придвинулось к лицу штурмана. «Что это?.. Рука. Руки не связаны… Значит, все. Не встать радисту, когда придут за нами на рассвете. Вон у него по голове не то волосы расплющены, не то кровь. А если я поднимусь, то поднимется и он. Надо стоя, стоя надо встречать смерть». Он даже прошептал последние слова, но радист его не слышал: он опять низвергся в пропасть.

Он забыл о сбитых им «фокке-вульфах», о вчерашней схватке с эсэсовцами. Он не помнил, что не стонал под пыткой. Он улетал. И только сердце, словно само по себе, стучалось в землю, пытаясь достучаться до какой-то неведомой правды. И тут падение в пропасть прекратилось: кто-то надавил на его руку. Уже пришли палачи.

Штурман подбородком дотянулся до руки радиста. Тот открыл глаза, увидел сквозь багровую мглу поднимающегося штурмана. Пошатываясь на разбитых ногах, штурман встал. Радист обхватил его ноги, вскарабкался по телу друга и привалился к нему, обняв его за шею.

А воздушный стрелок уже стоял. Он думал, на кого же из палачей ему броситься, как только ослабнет веревка.

Их повели. Они шли не один за другим, а как бы шеренгой. Вернее, шел стрелок, штурман неуклюже ступал перебитыми ногами, почти неся на себе радиста.

Трава позади них становилась багровой, и заря началась не на горизонте, а в этой красной траве. Они шли, наступали на тьму ночи, давили ее, и заря ширилась.

Они шли. Их вел штурман. Верным, последним курсом вел их штурман.

Огромное опаленное, оголенное крыло земли. Неужели где-то есть люди, леса и реки?..

Равнодушно посвечивают стволы автоматов. Из них сейчас вылетит очередь. Все будет кончено. Только бы не упасть, только бы дойти с поднятой головой до конца. Слышно, как шуршат босые ноги, как скрипят сапоги. Где-то робко попробовала голос птица, точно не знала сама: можно ей петь или нет. И запела для них, последний раз.

И повеяло рекой, и освежило их, и, застонав, закричала от тоски чайка.

— Стой! — закричал немецкий офицер.

Их остановили на краю вырытой могилы.

— Еще не. все кончено! — словно через пропасть крикнул летчикам офицер. — В последний раз предлагаю служить нам.

Немцу вдруг показалось, что пропасть расширилась, хотя по-прежнему только двенадцать шагов выжженной земли разделяло его и приговоренных. Ему показалось даже, что они не расслышали его слов.

Стрелок шагнул к штурману, веревка поддалась. Сейчас он ее разорвет. А перед этим он обязательно крикнет: «Гады!»

Но плечо, окаменевшее плечо штурмана, к которому он прижался, твердо сказало ему: «Молчи! Совсем молчи!»

И стрелок понял. Надо молчать. Он только дорывал веревку, чтоб успеть броситься на фрица.

Радист упал бы, но, вцепившись, повис на плече друга, врос в его тело, словно закопал в нем свое отчаянье и слабость. Он прижался к плечу штурмана не грудью, а сердцем. И сердце услышало: «Надо стоять. Стой, стой, держись». Земля уходила из-под ног, но радист держался. И штурман стоял, потому что надо было поддержать их. Потому что смерть надо встречать стоя.

Немец сделал полшага вперед, чтобы повторить свои слова. Но тут он увидел, что штурман смотрит сквозь него, точно он приговорил офицера, точно его, германского обер-лейтенанта уже и нет на земле, а владычат на ней эти трое. И не эти люди стояли на земле, а она покоилась на их мужестве и непримиримости.

Офицер вскинул руку.

Солдаты подняли автоматы…

Трое, словно отлитые из бронзы, стояли неподвижно…

Седая женщина, вскрикнув, кинулась к ним…

И остановилась.

Они уже были бронзовыми. И двое из них казались ей родными погибшими на фронте сыновьями.

Люди молча стояли вокруг.

«Сильнее смерти», -гласило название скульптуры.

Люди смотрели на своих бронзовых братьев, и на их лицах проступало выражение мужества и непоколебимости, точно приговоренные к смерти делились с оставшимися в живых самым дорогим на свете.

Седая женщина все еще недвижно стояла около них. Мать уже не могла закрыть их собою от пуль. Но грудью от смерти закрыло их искусство, подняло, как символ мужества и веры. Подняло над веками, потому что искусство, как и подвиг, сильнее смерти.

<p>Застава или крепость?</p>

Вальс «Над волнами» грустно и медленно плыл над волнами. Он овладевал сердцами, переливался через окна и тянулся к волнам Западного Буга. И не верилось, что мягкие и легкие истоки вальса рождаются твердыми и тяжелыми пальцами пулеметчика. А он, пулеметчик Моксяков, словно не слышал музыки. Словно пальцы двигались сами собой, а глаза смотрели сквозь черные окна в пограничную ночь. И ему казалось, что он сейчас не играет вальс «Над волнами», а стоит на берегу Западного Буга и вбирает в себя шепот ветра и шорох листвы.

Завтра воскресенье. Нет, уже сейчас наступило воскресенье 22 июня 1941 года.

Он отложил гармонь. Поздно. Спать пора. Но потянуло на улицу. Вышел. Вернулись наряды. Пограничники переговариваются:

— Ну, завтра денек будет!

— Да, отдохнем!

— Увольнительные уже выписаны.

— А я, братцы, фотографироваться пойду с утра!

Давно не было такой ночи, такой тихой ночи. Небо в звездах, как в серебряных кнопках гармонь. И словно только ветер чуть-чуть нажимает на них, наигрывая что-то знакомое и убаюкивающее.

— Ну и отдохнем же завтра!

…Тяжелый взрыв артиллерийского снаряда потряс двухэтажное здание заставы.

Второй взрыв слился с криком дежурного: «Застава, в ружье!»

Тревога вырвала людей из постелей, вложила в их руки винтовки.

Вот уже показались широкие плечи Лопатина. Он начальник заставы. Он командует коротко, слегка окая. В эти мгновения, когда мир переворачивается, его оканье звучит едва ли не более успокаивающе, чем его точные и резкие приказы:

— Занять оборону согласно плану! Детей и женщин в подвал! Как связь?

Связь прервана сразу же.

Снаряды рвались во дворе. И восход солнца смёшался с огромным заревом, которое стремительно охватывало ближние и дальние деревни. Война.

Жена Лопатина прибежала с плачущим ребенком. Мать Лопатина, семидесятилетняя старушка, привела за руку его старшего сына. Жена политрука Гласова успокаивает плачущую дочь.

А пограничники уже заняли оборону по блокгаузам и на втором этаже здания. Зрачки пулеметов повернули в сторону границы.

То на одном блокгаузе, то на другом мелькают Лопатин и Гласов.

Заместитель Лопатина по строевой части лейтенант Погорелов мчится с бойцами к железнодорожному ромошскому мосту через Буг. Скорее туда, чтобы помешать противнику форсировать реку. Пятнадцать человек увел с собой Погорелов. Украинец, любивший напевать свои плавные песни. Мягкий человек. Но сколько в этом высоком и веселом человеке дерзости и отваги. Вот он первый кидается на врага. Вот он отбил крупнокалиберный пулемет, развернул его и смел гитлеровцев с моста. Фашистский пулемёт бил по фашистам.

Бил пулемет! И смерть, приготовленная нашим бойцам, настигала гитлеровцев. Нет, недаром Лопатин любил Погорелова и послал его к этому мосту. Это был уже не мост через Буг, это был мост, ведущий от жизни к смерти, от безвестности к славе. Было что-то более сильное, чем крупнокалиберные пули в этом ответном ударе.

Первый отпор лопатинцев ошеломил врагов. Им казалось, что сама земля начинает стрелять, что прорваться будет невозможно.

— Давыдов! За подкреплением! — приказал Погорелов. Патроны были на исходе.

Погорелов вырвал винтовку у первого подбежавшего гитлеровца и заработал штыком. Молча. Лицо в лицо. Глаза в глаза. Грудь в грудь. Но кто-то выстрелил сзади, и несколько ножевых немецких штыков пронзило уже мертвого лейтенанта.

Лицо Давыдова залито кровью. Он ранен. Но он пробирается на заставу. Отстреливается, отступает, но бьет и успевает уложить двух немцев. Кровь заливает глаза, но руки привычно вскидывают винтовку. И вот падает третий. «Врешь, — шепчет Давыдов, — Врешь!» И он стреляет снова.

А в это время, форсировав Западный Буг, первые гитлеровцы бросились на заставу. Пламя горящих построек опоясывало немцев багровым светом, и сами немцы с засученными рукавами, с распахнутыми на груди мундирами возникали языками пламени, которое метнулось на заставу и вот-вот стиснет ее мертвой хваткой.

Первые гитлеровцы ринулись во двор заставы, но сержант Котов короткой очередью из «максима» свалил их всех.

Так кончилась первая немецкая атака.

Но вслед за ней на блокгаузы полетели пули, снаряды и мины. Враг решил скопиться в лощине, отделявшей церковь от заставы, забросать блокгаузы гранатами и захватить здание.

Первый блокгауз разворотило снарядом.

Лощина стала серой от немецких мундиров. Начиналась вторая атака.

Раненого пограничника унесли из блокгауза, а остальные перебрались в здание и встретили атакующих огнем из окна кухни.

Но уже справа, со стороны деревни Скоморохи, выплеснулась третья атака.

Лопатин и комсомолец сержант Котов притихли у пулеметов. Стволы их «максимов» ждали атакующих.

Фашисты бежали все увереннее, они были почти убеждены, что сопротивление сломлено и что застава будет принадлежать им. Вот они уже совсем близко, скрипели под сапогами бегущих камни. Их лица, разгоряченные вином и атакой, красными пятнами всплывали перед стволами двух «максимов», и тут, не сговариваясь, коротко ударили Лопатин и Котов. Побледневшие лица запрокидывались, немцы падали, добежав почти до стен. Ни один враг не вернулся живым из этой атаки.

А на заставе приводили в порядок оружие, подтаскивали боеприпасы.

И чем ожесточенней наваливались враги, тем тверже становились лопатинцы. «Выстоим!» — говорил Дожилин, заряжая винтовку. И его серые глаза, прищуриваясь, впивались в шеренги набегавших врагов.

— Не сдадим заставу!-поддерживал Тимоньев. И в его словах звучала готовность биться до конца. Он старался держаться так же, как и командир. Он подражал своему командиру во всем.

— Живым они меня не возьмут!» — сквозь стиснутые зубы бросал Филиппов и снайперски точно бил из скорострельной винтовки. Потом в короткие секунды передышки перевязывал товарищей, оттаскивал раненых и опять хватался за винтовку.

— Убьют если, то не скоро, а уж не победят никогда, попомните мои слова. Я их так ненавижу, что жалко мне пулю мимо пустить. И страх мой пропал. Был сперва, а теперь пропал. Теперь только бы не промахнуться, — так приговаривал Фомин и, действительно, стрелял редко, но всегда попадал в цель;

И в каждом из бойцов было что-то от Лопатина и от Гласова. Точно теперь, наконец, проступили какие-то особые черты, роднящие их всех и делающие их в чем-то похожими друг на друга.

Дожилин, Тимоньев, Филиппов, Рыбков, Фомин — люди труда. Они никогда не помышляли о мести, они думали о работе после демобилизации, один токарь, другой тракторист, третий шахтер. «Все мы, как один», — сказал Фомин Гласову, когда политрук спросил их:

— Ну как, товарищи? Держимся?

— Как один! — еще раз повторил Фомин. — Я их так ненавижу, товарищ политрук, что и мертвый убью кого-нибудь из фашистов. Вот попомните мои слова!

А между тем шли минуты великой войны, и о ее масштабах на заставе не знали. Но помнили свой долг. И чувствовали, что защищают не только будущее, но и прошлое своей Родины.

Атаки длились секунды. И целая вечность проходила за эти секунды. Атаки накатывались со всех сторон. И было непонятно, как успевал политрук Гласов появиться то перед Корбовским лугом и бросить гранату, то направить свой автомат на бегущих из лощин, от церкви, то сменить раненого пулеметчика у окна второго этажа и бить короткими смертоносными очередями по наступающим от ворот и из-за дома офицерского состава. Политрук был всюду. И его появление, как и появление Лопатина, звучало призывом: «Точней! Быстрей! Смелей!» И бойцам они казались выше ростом, чем были до этого рассвета, крепче, старше, мудрее. Командиры. На них можно положиться. И на них полагались.

Эти первые часы атак равнялись годам. И когда отхлынули немцы, пограничники оглядели друг друга, как после долгой разлуки, обнаружив друг в друге что-то неожиданно новое. И они почувствовали, что хотя их несколько десятков, но они большая сила, о которую уже раскололась не одна атака врага.

Вот залитый кровью, пошатываясь, проходит по коридору Давыдов. Он ищет Лопатина. А навстречу жена Погорелова:

— Ну как там? Как муж?

При виде его окровавленного лица ее зрачки темнеют и расширяются от предчувствия чего-то непоправимого.

Из-за спины Давыдова возникает пронзительный взгляд Лопатина:

— Давыдов!

Давыдов обернулся:

— Товарищ начальник заставы, лейтенант…

Похожие книги

Другие книги Борис Саввович Дубровин