Читаем Старица Прошкина онлайн бесплатно
Борис Можаев
СТАРИЦА ПРОШКИНА
Виждь слышателю: необходимая наша
беда, невозможно миновать.
Аввакум
На открытом берегу речушки Петравки, впадающей в Оку ниже Касимова, хорошо сохранились земляные валы древней крепости. Они довольно круты, высоки; и когда подымаешься на вершину их по влажной траве, нога скользит, поневоле припадаешь на колено: трудно удержаться без палки. Крепость так хорошо посажена на местности, что с валов ее ничто не заслоняет широкого обзора, даже темный сосновый бор, лежащий за речкой, кажется отсюда кустарником. Одни говорят, что в этой крепости жил когда-то разбойник Кудеяр, а другие - старица Алена... "И вышки по углам стояли ажно до облаков". Все возможно - крепость могла быть надежной и для разинской вольницы под командой Алены, да и разбойничкам послужила бы: место для набегов выбрано удачно, - и Ока рядом, и старый большак поблизости. Есть где было погулять.
Старый большак давно уж заброшен. Где-то размыло дорожное полотно, где-то мостки поснесло в разгульную полую воду, где-то навели другие... И вот остались на крутобоких песчаных угорах обрывки мертвой дороги. Местами они зеленеют - стреловидные листья пырея пробили обкатанный веками камень, а на обочинах густо распушилась никем не тронутая трава-мурава.
Неподалеку от крепости, на большаке, лежало когда-то богатое село Кустаревка, - от него осталось всего четыре кирпичных дома, да ямины от жилья, поросшие глухой крапивой и татарником, да корявые в два обхвата пни от спиленных ветел, да зарастающая травой, неезжалая, покрытая белым камнем дорога.
Таких заброшенных, таинственных крепостей в этом древнем лесном краю много; встречаются они и по Оке, и по Мокше, и по Цне - все это старая засечная полоса, граница Рязанского княжества. Но если верить старикам, в каждой из этих крепостей жил либо разбойник Кудеяр, либо старица Алена со своей лесной вольницей. "И ни один московский воевода взять ее не смог. Стеньку Разина взяли, а ее не смогли". Это добрые сказки с желанным концом. Старицу Алену взяли, хотя сопротивлялась она отчаянно долго, и на подмогу московскому воеводе Долгорукому посылали князя Волконского. Но сказки сильнее жизни. "Не взяли старицу, и шабаш. Обманом только выбили. Дак она потом в лес ушла. Монастырь построила. Сама камни клала и кумпола выводила. Царствие ей небесное".
Здесь же, возле этой заброшенной крепости, я узнал одну историю, которая заставила меня поверить, что "старицу Алену не взяли, и шабаш!". И камни она в монастырские стены клала, и "кумпола сама выводила".
На отшибе теперешней четырехдворной Кустаревки, возле самого подола угора, откуда начинаются пойменные луга, прилепилась странная изба, - еще издали, с крепостных валов, я заметил на ней необычную трубу: ведро не ведро торчит из соломенной крыши, таз не таз, но нечто жестяное, с широченным раструбом кверху, вроде мегафона или громкоговорителя, которые вывешиваются на столбах в домах отдыха. Вот в эдакую трубу хорошо ведьме вылетать на метле - не зацепишь. Кто додумался до такой нелепости? Что за чудак?
Только подойдя близко к дому, я заметил, что труба изнутри была кирпичной, а снаружи обернута жестью и обвязана проволокой. Зачем?
Впрочем, таких "зачем" у меня возникло множество. На тыне, возле околицы, ведущей во двор, висела дохлая ворона. В палисаднике, над долблеными допотопными ульями-дуплянками, на ветлах белели конские черепа. Но самой загадочной оставалась изба. Она была собрана из самых разнокалиберных бревен, - снизу венцы были толстые, обыкновенные, кверху же бревна шли все тоньше и тоньше и оканчивались под карнизом почти жердями, отчего вся изба выглядела как-то игрушечно, несерьезно, словно ее собрали так, потехи ради. Издали заметил я и необычную ажурную веранду, словно оплетенную реечным каркасом, вязанным в шашку. Вблизи "реечный каркас" оказался сплетенным из белых тонких палочек - лутошек, то есть ободранных липовых ветвей. И опять показалось мне - в насмешку сделано. А рамы в окнах были самых разнообразных переплетов - и большие и малые; одни, поменьше, поставлены вертикально, а другие, подлиннее, горизонтально уложены в стену. Чудеса, да и только!
Но, приглядевшись, я понял, что сделано все не без умысла: все эти нелепости скорее от нужды, чем от чудачества. Голь на выдумки хитра. И в самом деле, поставь длинные рамы вертикально - они бы уперлись в карниз. Из-под жестяного раструба выглядывал слепленный из половняка дымоход. Не оберни его жестью, не свяжи проволокой - развалится. А бревна в сруб хоть и уложены слишком тонкие и даже попадались старые, - но под окнами лежит венец новый, толстый, и верхний венец, под балками, тоже вполне надежный. И во всем облике избы была какая-то трогательная и жалкая потуга на красоту - вместо резных наличников набиты затейливо изогнутые белые палочки, и карниз оплетен из тех же лутошек. Не гляди, что солома...
- Издаля кружево, а подойдешь - пужало. Так, что ли? - сипло спросил меня кто-то сзади.
Я вздрогнул и обернулся. Ко мне подходила старуха, шла тяжело, волоча ноги, покачивая большой, куце остриженной головой. На ней была исподняя рубаха, заправленная под грязную серую юбку, распоротую с боков, отчего похожую на какие-то широченные пиратские брюки. Впрочем, из-под распоротого подола мелькали еще и штаны - красные, заляпанные грязью. Обута она была в калоши, притянутые проволокой к заскорузлым голым ногам. Ее большие и грязные мужицкие руки, с согнутыми пальцами, висели до самых колен и впереди нее; казалось, она несла их, как гири, подвешенные к шее. А над низким косым вырезом рубахи так же безжизненно висели тощие длинные груди, прикрытые медным крестом.
- Ну, чего залюбовался, касатик? - спросила она, останавливаясь и глядя на меня блеклыми глазками.
- Да вот, смотрю на вашу избу. Как интересно все у вас сделано, сказал я, испытывая неловкость от ее пристального немигающего взгляда.
- За поглядку деньги платят. У меня здесь не театр и не базар... Так что проходи своей дорогой. - Она заковыляла от меня прочь, бубня себе под нос: - Липнут, как мухи на мед. Мора на них нет, прости господи. Нельзя от дома отойти.
Только теперь я заметил оставленную старухой возле околицы тележку, высоко груженную травой и утянутую "деревом". Все честь честью, как на лошади привезла. Хоть и невелика тележка на железных колесах от старых плугов, но трава свежая, тяжелая, воз выше околицы. Неужели она сама притянула? А может, на корове, на телушке?
Старуха растворила околицу, взяла оглобли, неожиданно легко стронула груженую тележку и, пятясь, раскорякой, повезла ее во двор. Вот тебе и тягло.
Дворовые постройки - легкие соломенные сараюшки, окружавшие со всех сторон каменную кладовую, покоились на ветлах. Когда-то это были столбы, или вернее - ивовые колья, теперь они распушились в ветлы и поднимали на своих сучьях соломенные крыши. За этими сараюшками лежал садик, заросший вдоль плетня бузиной и крапивой. В конце садика, в частом окружении ветел, был пруд, довольно большой, со свежесрытыми откосами. В пруду плавали утки. Пруд чистый, обихоженный. Кто его рыл? Неужели старуха?
Я сел на пригорок поблизости от пруда и ломал голову над тем, как завязать разговор со старухой.
Вдруг за дальним кустом бузины, возле старой заброшенной дороги, звонко ударило бруском о косу - взинь, взинь, взинь! И тотчас со двора вышла старуха.
- Эй, шаромыжница! Прочь отсюда, не то пятки порежу! Фьють-тю!.. старуха лихо свистнула и длинно, скверно выругалась...
Из-за куста выглянула баба с косой и тоже скверно заругалась:
- А соли в задницу не хошь?
- Я вот косу возьму...
- Ну, бери! Давай, иди сюда. Я те покажу! Остригу твои мужицкие портки-то.
- Воровка! Кого грабишь? Старуху.
- Это колхозная трава. Тебе ж запретили здесь косить, и не вякай.
- Сейчас я пчел растревожу. Они те разукрасят рожу-то.
Старуха заковыляла в палисадник, а я подошел к женщине с косой. На вид ей было не более сорока лет - широколицая, приземистая, в белой в крапинку просторной кофте, в длинной до пяток юбке, босая.
- Что у вас за спор? - спросил я.
- Да ну ее! Ей запретили здесь косить, вот она и матюгается. Привыкла...
- Кто запретил?
- Колхоз. Отмерили ей пятнадцать соток вместе с прудом. А сюда не лезь. Трава наша, колхозная.
- А пруд чей?
- Ее. Сама вырыла по дурости. А теперь за травой в лес ездит на своем тарантасе да колхозников материт.
- Кто она такая?
- Колхозным председателем была. На всю округу шумела... Прошкина!
- Анна Ивановна?
- Может, и Анна Ивановна. Кто ее знает. У нас ее старицей зовут, потому как одичала. А вы почем знаете, как ее звать?
- Слыхал...
Анна Ивановна Прошкина. Как же я сразу не сообразил? Мне даже тетка моя рассказывала о ней, подружка ее. Да я и сам видел ее однажды в детстве. В полушубке черной дубки, опушенном серой мерлушкой, в серой, лихо заломленной папахе, она выступала в нашем районном селе на митинге в день убийства Кирова. Помню базарную площадь, запруженную санями, лошадей, привязанных вдоль дощатых ларьков, мужиков и баб, в валенках и в лаптях, в нагольных полушубках, в черных, крытых чертовой кожей сборчатках, в длинных коричневато-серых свитах, с округлыми стегаными воротниками, - всю эту темную подвижную толпу, толкущуюся вокруг покрытой кумачом полуторки. В кузове, как на трибуне, стояло человек десять; двое держали лозунг красный лоскут на белых оструганных палках, по лоскуту в одну строчку аршинные буквы - "Нет пощады врагам народа!".
Из ораторов мне запомнились полувоенный в серой бекеше, в буденовке и Прошкина... Когда оркестр ударил "Интернационал" и крикнул кто-то сверху "Шапки долой!", первой сорвала свою папаху Прошкина, - прямые, коротко остриженные волосы ее развалились скобкой по вискам, придавая ей вид упрямый и задиристый.
- Эк, дьявол! Под мужика стрижется... - ахнул кто-то в толпе.
- А може, и в самом деле мужик?!
- Двухсбруйный!
- Кхе-хе, гхы-хы...
- Цыц!
Анна Ивановна Прошкина. Атаман-баба. Бой-баба. И вот что осталось от нее. Ну как я мог узнать в этой старухе ту громогласную воительницу? Хоть и рассказывала мне тетка о ней, просила сходить, поглядеть... "Живет она теперь, как отец Серафим-пещерник. Ей-богу, правда! Сходи, подивись..."
И мне по рассказам казалось, что живет она где-то в лесу у черта на куличках. Ан вот она где, у старого большака. В трех верстах от правления колхоза, от большого села Желудевки.
Я вошел к ней в палисадник и сказал:
- Здравствуйте, Анна Ивановна! У меня к вам дело, - я назвался и сказал, что пришел от тетки.
Она резко вскинула голову, обернулась от дуплянки, опять пристальным немигающим взглядом посмотрела на меня:
- А вы ее откуда знаете?
- Я племянник ее.
- Племянник! Ах ты боже мой! - она всплеснула руками. - Что ж ты сразу-то не сказал? А ведь я думала, что ты из правления. Сено описывать пришел.
- Ну, что вы! Хочу торговаться с вами. Тетка задаток просила оставить, - соврал я.
- Ах ты боже ж мой! - хлопнула она опять себя по ляжкам. - Скажи ты, не забывает про меня моя красавица. Как она, жива-здорова?
- Ничего, слава богу.
- Да что ж это мы здесь стоим? Пошли в избу. Я медком тебя угощу. Да чайку поставлю. - Она заковыляла к веранде. - Правда, самовара-то нет у меня. Я в чугунке скипячу чаек да малинкой заварю. Уж не побрезгуй, касатик.
Проходя мимо ветел с конским черепом, я спросил:
- А эта штука зачем?
Она лукаво улыбнулась, выпячивая нижнюю губу:
- Старая примета - конская голова пчелу держит.
- А вы верите?
- Хочешь веришь, хочешь нет. Про бога не скажу - грешница. Но что-то нами повелевает.
В избе было сумрачно от низкого потолка, настланного из жердей. Стены хоть и были оштукатурены и побелены когда-то, но почернели от дыма. Пол, собранный из старых кадушечных досок, горбился волнами. Вся мебель в избе - и стол, и скамья, и кровать, и стул - были сбиты из березовых палок. Белая береста придавала им нарядность, даже своеобразную красоту.
- Кто это вам мастерил мебель? - спросил я.
- Все, что здесь сделано, от нижнего венца и кончая этой печью - все моими руками.
- Неужто никто вам не помог?
- Никто.
- И стропила сами ставили?
- Сама. На земле все разметила, вырубила. Потом сама и ставила.
- И сруб?
- И сруб рубила сама.
- И крышу одна крыла?
- Все одна. Сперва набросаю, потом залезу, утопчу... - Она вдруг растерла пальцами слезы по щекам. - Эх, господи боже мой! Я и в землянке нажилась, и по миру ходила, и в тюрьме насиделась...
Она отвернулась, отрывисто, глубоко всхлипывая, сняла с печки сухое полено и начала отщепывать лучины.
Огонь развела на шестке, чугунок с водой поставила на таган.
- Вот мой и самовар! А ты садись хоть в креслице, хоть на скамью.
- Спасибо! Я все дивлюсь, как это вы печь смогли сложить из битого кирпича.
- На иле. Ил у меня крепкий, как цемент. И не трескается от огня. Из пруда брала.
- Перевязки надо сделать, под выложить, небо - и все из половняка? удивлялся я, разглядывая печь.
- Эх, родимый. Я этих печей-то в жизни сложила - не перечтешь, как волос на голове. Через эти печи вся моя жизнь скособочилась.
- Из-за печей?
- Да. С детства я обучилась этому ремеслу. А потом в селе лучшим печником была, по дворам ходила. Меня все знали. Вот и выдвинули. В ладоши нахлопали.
Она стояла у шестка, освещенная переменчивым пламенем, смотрела куда-то под ноги; высоко вздернутые, как наклеенные, седые брови придавали ей выражение мучительного недоумения.
- Сорвало меня, как скворечню с дерева, и наземь бросило. Так пустым ящиком и Осталась.
- Как же это произошло?
- Э-э, всего не расскажешь.
- Вы хоть пенсию получаете?
- Нет.
- Почему?
- Говорят, не за что.
- Кто говорит?
- Тарарышкин, председатель рика. Стажу, мол, рабочего не хватает.
- А колхоз?
- Колхоз у нас слабый. На трудодни нечего платить, не то что пенсии.
- Пусть платят как беспризорной!
- Тарарышкин говорит - на беспризорных у нас лимит. Жди, говорит, очереди.
- Что же вам предлагают?
- Иди в богадельню! А не хочешь - жди, когда государство установит пенсию колхозникам.
- Почему же в дом инвалидов не идете?
- Там от безделья да от тоски помрешь. А тут сама себе хозяйка.
Логика была, что называется, каменной - не сдвинешь. И я отступил.
- Кем же вы числитесь: рабочей, служащей, колхозницей?
- А никем.
- Документы хоть какие-нибудь сохранились?
- Да какие документы! От партии отказ получила. Трудовых книжек тогда еще не было. Вон, справка лежит, что в тюрьме отсидела. - Она выдвинула из стола грубо сколоченный ящик, достала маленький тряпичный сверток, подала мне. - Вот.




