Читаем Сор из избы онлайн бесплатно
Сор из избы
Вторая книга челябинского писателя. С присущим его стилю юмором, с сатирической остротой автор рассказывает о злоключениях юного рабочего, недавнего выпускника школы, столкнувшегося на заводе с махровыми рецидивами застойного времени — ленью, социальной апатией, бюрократизмом, с людьми, исповедующими принципы: «Работа не волк…», «Сиди и не высовывайся», «Бюрократия — опора прогресса». Автор показывает, как социально-экономическая перестройка, породившая волну новой жизни, сметает с пути коллектива теневые наслоения недавнего прошлого.
Юмор / Юмористическая прозаШколу можно взять измором, высидеть, вынудить, вымучить, из нее можно вытряхнуться, выскочить, вылететь… Аркаша Галкин, по прозвищу Баня, шалый выпускник в истертых джинсах и кроссовках, из школы выпал. Когда Аркаша пришел в первый класс, волосы у него были потные от волнения. «Что с тобой, мальчик? — удивилась учительница. — Ты откуда?» — «Из бани!» — соврал Галкин. Так Аркаша стал «Баней» на все десять лет. «Иди ты в баню!» — говаривал и сам Аркаша, если ему досаждали, и не обижался, если в «баню» посылали его самого. Чистоплотность была его фамильной чертой, и если бы прилежание определялось чистотой рук и свежестью воротничка, Галкин был бы первым учеником. Но… в десятом классе Баня пускал на перемене голубков, сложенных из листков дневника с двойками, гримасничал, показывая, как ему надоела школа и как будет хорошо жить без нее…
Снег успел сойти, разлились лужи, на улице было людно, население словно бы вышло поглядеть на Аркашино рукоделие в небе. Нескладных голубков, не желавших лететь вниз, Баня спихивал ногой с высокого карниза, повиснув на руках между рам. Добром это не кончилось…
При виде сорвавшегося мальчишки ахнула женская половина общества, застыла мужская, тревожно заорал разбуженный младенец в коляске. Галкин спружинил на осветительном кабеле, перевернулся лицом вниз. Увидел, как из натянутого зеркала лужи, летит ему навстречу человек, разбросав руки, лицом в лицо. Человек испугался и орал, разинув рот. Своего крика Баня не слышал…
Чьи-то сильные руки попытались подхватить Баню, смягчив удар, он встал было на ноги, но неведомая сила согнула его в поясе, прижала к земле, ткнув носом в лужу. Он поднял гудевшую голову и огляделся.
В десяти шагах лежал еще кто-то, видимо, тот, что летел навстречу, люди склонились над ним, приводя в чувство. «Мудрых, кузнец с завода!» — сквозь звон в ушах разобрал Галкин. Кузнеца он знал, не раз видел в школе. Кто ж в классе не знает Мудрых? Но почему он не встает…
Приехала «скорая», хлопнули дверцы. Врач оглянулся на Галкина оценивающе, поглядел наверх, в распахнутое окно четвертого этажа и покачал головой, дескать, угораздило… Склонился над кузнецом. После десяток рук бережно подхватили носилки, передали в машину. Та взвыла и ринулась к перекрестку, раздвигая поток транспорта властным гудком.
Галкин всхлипнул от досады и боли, размазывая слезы, розовые от крови. С уроков не ушел, к восторгу приятелей, назло учителям, от врача отказался, упрямо сидел, борясь с тошнотой и головокружением, словно ожидая еще чего-то, и дождался. Его вызвали к директору.
Был месяц май. Цвела волчья ягода, высаженная Баней под видом облепихи, и надо было ее корчевать. Школу взбудоражило случившееся, малолетки толпой заглядывали в класс, радуясь тому, что у них на глазах одним героем стало больше. Героем считался Галкин, впрочем, кузнецу Мудрых тоже отдавали должное. Ставить их в один ряд, по мнению учителей, было кощунственно, глупо. Мудрых спас жизнь человека, рискуя своей, а Галкин лишь ставил под удар школу, репутацию педколлектива, который на хорошем счету. Предстоял педсовет, а после разбор в районе.
Борьба за умы обострилась, отличники, радовавшие примерным послушанием, отошли в тень, хотя их авторитет поддерживался титаническими усилиями учителей. Галкин в поддержке не нуждался, о его подвиге рассказывалось восторженным шепотом.
«Ерш, — думал директор, имея в виду характер и манеру поведения Бани, — колючка!» Школа старалась сгладить иголки, но не удалось, если честно, они прятались и проступали вновь в самый неподходящий момент.
Учителя дружно невзлюбили Галкина, понять их можно. Но директор все чаще ловил себя на мысли, что жизнь требует от школы чего-то другого, и хотя до индивидуальных программ обучения было пока далеко, надо уже сейчас, по возможности…
Нет плохих учеников, есть плохие учителя! — словно бы доказывал своим поведением Галкин. Учителя ему в пику старались доказать обратное. Преуспел, надо признать, Галкин.
«Победа ему нелегко далась, — не без злорадства подумал директор, — чуть не стоила жизни…»
Из школы он уходит, а жизнь — строгий учитель. Воздаст должное. Колючки, надо думать, у Галкина осыплются, а что за ними? Одно дело «герой» в школе, другое — в жизни. Так считали учителя.
Как всегда бывало в таких случаях, ответственность страшила и ее хотелось разделить с родителями Бани.
Директор слышал, что отец Галкина не из простых: учился в аспирантуре, подавал надежды, пока не спился, надорвавшись на диссертации. Бывает. Вел себя Галкин-старший тихо, от общественной жизни не отлынивал — читал по линии жэка лекции на антиалкогольную тему. На кафедре его терпели, хотя ходу не давали. Студенты его принимали неплохо, с сочувствием, на лекции Галкин-старший приходил робко, бочком, прикрывая полу пиджака, облитую пивом, но потом смелел, увлекался. Слушали его внимательно, хотя и не очень верили…
Мать Галкина тоже не отличалась стойкостью к жизненным трудностям, хотя и не спилась, но впала в апатию, ипохондрию, жаловалась на здоровье, судьбу. Скорей всего, она была занята собой, чем сыном. Семейка! Каждый сам по себе. Чисто формальные узы.
Галкин явился и встал у двери, опустив голову. Директор глядел молча, невольно отыскивая фамильные черты отца-алкоголика. Ему не хотелось говорить: все давно сказано и не единожды. Молчание затянулось. И вдруг Галкин «раскололся», к удивлению директора, заговорил первым. Похоже на исповедь. Бубнил отрешенно, потерянно, так что директору приходилось напрягать слух. Парень обещал заменить самого Федора Мудрых, не меньше! Героя и почетного горожанина. Отец посылает Галкина слесарем по холодильникам на спиртозавод или в колбасный цех, там у них служит дядя, неплохо зарабатывает и доволен, во всяком случае без копченой колбасы и даровых костей не сидит. И родню наделяет.
Теперь план изменился: Галкин идет в кузницу, где работал Мудрых, и накует там машин, какие не снились… Мудрых спас ему жизнь. А сам кузнец умер и потому… потому… Парень стал всхлипывать и грызть кулаки.
Директор притих. Отговаривать ученика от трудовых подвигов у горна в пользу спиртозавода или коптильного цеха было бы непедагогично. Тем более выказывать сомнение. Все, что слышал директор, было так не похоже на бессердечного Галкина. Хотелось послушать еще…
— Значит, ты раскаиваешься? Сожалеешь о случившемся?
Галкин кивнул и поднял лицо, мокрое от слез. Откуда они взялись, даже представить трудно. Федор Мудрых не был педагогом, он не искал особых приемов и системы воспитания, на свой страх и риск брался за трудных подростков, на которых махнули рукой, и воспитал двенадцать мастеров свободной ковки, артистов в своем деле. Тринадцатый претендент чуть не стоил ему жизни.
— Успокойся, — сказал директор, волнуясь все больше, — во-первых, с чего ты взял, что Мудрых умер?
— Он живой, живой? — Галкин запрыгал, поверив сразу. — Его спасут? Он у врача!
— Скорей всего — спасут! — старался упредить чрезмерную радость Галкина директор. Ему, как педагогу, не нравились резкие скачки в настроении парня. Под прессом ответственности за жизнь кузнеца паренек вел себя тише и выбрал как будто верное направление в жизни. — Мудрых — большой человек! Если бы он умер… по твоей вине…
Директор сделал паузу. Мальчишка сразу присмирел.
— …Во всяком случае это урок тебе на будущее, Аркадий! Урок всем нам. Ты ему обязан жизнью, постарайся не забывать. Мы впишем Мудрых в летопись школы. А ты никогда не отказывайся от этих слез, очистивших душу. Ну иди, дружок, к маме. Я думаю, она одобрит насчет завода и порадуется…
Галкин выскочил за дверь.
— Только не сразу выкладывай! — крикнул вслед директор, зная по себе, что иные школьные новости лучше принимать по чайной ложке, как сильнодействующее средство, а не лошадиной дозой.
За дверью прозвенел звонок, и из классных комнат вылетели дети. По лестнице скакали вниз через ступени, рискуя поломать ноги, и мало чем отличаясь от Галкина, сократившего путь до перпендикуляра… Суть одна. Видимо, на уроках скука. Надо что-то менять. Срочно.
Директор напряг память, возвращаясь в годы своего ученичества. В последнее время он чаще обычного вспоминал прошлое, сравнивал, и часто сравнение было не в пользу нынешней школы. В десятом классе он лично не замечал звонка на перемену, когда слушал учителя литературы. Класс сидел завороженный, вставали лишь тогда, когда учитель прощался.
Он не заигрывал с детьми, не запугивал. Полкласса, помнится, на его уроках решили стать писателями. Голос до сих пор стоит в ушах, если прислушаться, но попробуй повтори… Хотелось старику, чтобы открылись таланты в его классе.
А после был — «вал», поголовная успеваемость и дутые отчеты наверх. В интересах престижа школа брала обязательство покончить с второгодничеством и покончила. Тащили неучей из класса в класс, не думая о последствиях… И дожили!
Звенел звонок на уроки. Директора ждали в классе, а он сидел, задумавшись, не решаясь, словно практикант, потерявший шпаргалки. Скрипнула дверь и чья-то мордашка глянула на него с любопытством…
— Иду! — поднялся директор. — Сейчас начнем…
Что бы там ни было, а жизнь продолжалась. «Еще не вечер, — подумалось директору, — еще не вечер…»
Мать встретила Аркашу с немым вопросом, не обратив внимания на слегка помятый вид. Она изнемогала в предчувствиях.
— Все! — торжественно сказал Галкин и помахал дневником перед носом мамаши.
— Дай погляжу, радость моя, на твои пятерочки! — возликовала та, надевая очки, сделавшие ее глаза большими и беспомощными.
— Какие пятерочки?! — обиженно отступил Галкин. Говорить о пятерках в их доме было бестактно. Их он сам видел лишь в чужих дневниках, приучив себя радоваться меньшему. Но мать все мечтала и на что-то надеялась…
К первому классу Аркаша Галкин, среди немногих, умел бегло читать и писать, хлопот учителю не доставлял и сразу выделился. Троек он не знал, осыпан был пятерками, которые в конце концов стал считать в порядке вещей и променял бы их на живого жука или стеклянную трубочку, сквозь которую на школьном обеде смачно сосал компот некий Мишка.
На школьных собраниях родителям толковали о престиже школы и показателях, которые должны быть никак не ниже уровня, спущенного району, иначе он будет плохо выглядеть в отчете и потянет город вниз. Промышленность сработала неплохо, поэтому и школам надо подтянуть показатели…
Аркаше сиять бы и гордиться за показатели и престиж, но… Спущенный району уровень успеваемости был уже не для него. «Хорошистами» стали другие, пополнив процент до требуемой цифры… Отец запил, в доме было неспокойно. Мать, еще не так давно сидевшую королевой на собраниях, с «престола» свергли. Она корпела с сыном за домашними заданиями и чувствовала, что не в силах вернуть былое. Словно что-то держало Аркашу на месте, замедляя развитие. Муж смеялся, когда она пыталась рассказать ему о своих тревогах. Ей приходило на ум, что сын умственно неполноценный и его переведут во вспомогательную школу. «Нет! — внутренне кричала она. — Нет! Я не переживу». И вспоминала, вспоминала, пытаясь в прошлом найти свою вину, нечто такое, что могло бы опровергнуть или подтвердить…
С какой-то мстительной усмешкой она вспоминала подружек по выпускному классу, «дурочек», бредивших вечной любовью и большой семьей — мал мала меньше…
Она выскочила замуж первой, и уже ждала ребенка. Сначала стала ждать ребенка, а после вышла. Так делали многие, ничего удивительного. Время! Беременность была обычной, в меру трудной, в меру болезненной. Она поправилась и окрепла. Страшилась лишь ожиданием. Ее День близился. О нем рассказывали по-разному: с усмешкой, со страхом или безразличием, но все признавались, что этот день — не рядовой для любой женщины, недаром его отмечают всю жизнь. Веха! И надо стараться.
— Уж я постараюсь! — обещала она мужу и себе.
Тот День начался на неделю раньше определенного врачом. Рассвет был серенький, дождливый, муж побежал вызывать «скорую». Дозвонился не сразу. Трубки с автоматов были срезаны.
Ждать было трудно и больно. «Скорая» не спешила. Муж позвонил опять, его обругали. Оказывается, то не только ее День. Ничего удивительного, но она заревела от обиды.
В родильном отделении минута казалась вечностью. Она была здесь первый раз, не умела, не знала и не могла спросить, да и спросить было не у кого. Казалось, о ней забыли.
— Старайся! — требовала акушерка, подойдя на минуту. — Не ори!
Для врачей ее День был обычным, рабочим. Заведующая болела, ее подменяла сварливая старушенция с красными солдатскими руками, она не признавала родооблегчающих лекарств, входивших в моду, снимающих боль, считала молодых рожениц неженками, командовала, словно солдатами на плацу. «Родилка» была тесная, старая, перегруженная, нянечек не хватало, принимали случайных людей. Они приторговывали постельным бельем и пьяно улыбались, не очень заботясь о чистоте и порядке.
— Старайся! — сердилась акушерка, видя, что Галкина не укладывается в норму и ребенок может задохнуться. — Кричи! — разрешила она, опасаясь, как бы роженица не лишилась сознания. И ушла. Кричать Галкина не могла, стараться тоже. Больно было даже вздохнуть. Она кусала губы и прощалась с жизнью…
Но все обошлось. Родился мальчик, крупный, здоровый. И роды были обычными, без отклонений, как записал в истории болезни врач. Но отклонения были, о них могла знать только мать…
Она знала, что никогда не родит второго, не захочет.
— Забудется! — смеялись женщины в палате. — Еще встретимся!
Галкина знала: не встретится. Преграда тому была осязаемой, можно потрогать руками, будто стена — из боли, окриков, унижения. Она боялась старуху-врача, мявшую живот на утренних обходах, плакала по ночам от того, что порядка нет и ее кровинушку, Аркашу, могут ненароком подменить. Персонал ненадежный. Быть может, то были враки, но они передавались от роженицы к роженице, по эстафете, сердя персонал. Шла невидимая война нервов и амбиций. Галкину стошнило, когда в столовой на стене она увидела таракана. Нянечки божились, что таракана занесли со стороны, с передачей, но больные говорили, что это не так. Требовали навести наконец порядок в отделении.
— Подумаешь, чистюля! — возмущались санитарки. — Небось, дома в кастрюлях паутина…
Галкина глотала слезы обиды: она и вправду была чистюлей, не выносила грязи и намывала все дома до блеска, не жалея рук.
В столовую Галкина перестала ходить, обходилась передачей и чувствовала себя виноватой от мысли, что молоко станет хуже и Аркашенька будет мучиться животиком.
«Вот переедем в новый корпус, — говорили врачи, — должны ведь его построить!»
Корпус строили пятнадцать лет, передавая от одного нерадивого стройуправления другому.





