Читаем Соленый берег онлайн бесплатно
Соленый берег
Анатолий Александрович Ильин родился в 1945 г. в Приморье. В 1968 г. закончил Дальневосточный государственный университет. Печатался в журнале «Дальний Восток», литературных сборниках. Участник XV Всесоюзного совещания молодых писателей в г. Москве. «Соленый берег» — его первая книга.
Проза / Современная прозаПароходные гудки как междометия. Одни радостные, другие тревожные. Одни зовут за собой, другие прощаются. Одни пароходы, скорее для приличия, резко и коротко гуднут, сбивая со швартовых бочек сонных чаек, — и нет их, уплыли, торопясь. Другие долго-долго тянут свою нерадостную песню. И парохода уже не видно, и провожатые ослепли, вглядываясь в блестящую под солнцем полоску воды, скрывшую их мореходов, а гуд парохода живет, летит над городом, как широкая, шумная птица. Все прощается…
Я люблю вот эти последние гудки, теплые, живые. Жалко, что у моего парохода нет гудка. Прошлым месяцем, когда обдирали ржавчину с дымовой трубы, гудок грохнулся на палубу и рассыпался. Старый и пароход. Его вроде сначала хотели порезать, но потом передумали, поправили слегка и поставили на вечные швартовы под общежитие для моряков. Про него придуманы анекдоты, у остряков в веселых компаниях при его упоминании чешутся языки, морячки, прогуливая по набережной девушек, скалят зубы, завидев «Маныч», но ночевать приходят.
Жалко, конечно, что мой пароход не настоящий. Да и я — какой из меня еще матрос. Десятилетку этой весной кончил. Служу на подхвате. Когда на палубе, а когда швабру в зубы — и марш, марш в номера. Работа клевая, что и говорить. Да мне-то… Главное, Юрку, братуху, с рейса дождаться. На «Маныче» — самый раз. Мы стоим друг друга. «Маныч» — межрейсовая гостиница моряков — на меня не в обиде, а я и подавно. «Маныч» меня кормит, поит, вечером спать укладывает, а я его скоблю, чищу, мою.
Морячки хихикают, дворником называют. Какой-нибудь нафраеренный, в блестящей курточке, в блестящих «мокасах» — из-за границы вернулся, — посморкается в платочек, прежде чем ступить на палубу, и скажет:
— А-а, Славка… Все метешь? Смотрю, ты на этом лапте, — тут он пошлепает по палубе своим блестящим «мокасом», — ты на этом лапте что сучок на пеньке. Расти надо, дорогой, пока сопли зеленые.
Посмеивается. Такой он довольный, благополучный, аж тельняшка сквозь курточку светится. А у самого небось кошки на душе скребут. Какими бы матерыми ни были эти морские волки, а у каждого душа домой просится. А дом-то не у каждого. Да что — дом? Встретить некому моряка. Вроде и отштормил свое, а солнышко земное не греет. Вроде и растаяла в ближайшей портовой баньке под душистым, горячим веничком соль от походного рабочего пота, ржавого корабельного железа, а продолжаешь идти все тем же румбом бесконечного рейса. Холодно, пусто…
Ну что вот скажешь такому? Пусть повыламывается, раз ему нравится. Жить-то нам вместе, на «Маныче». Я такой же, как и он. Война пожгла наши родительские крылечки.
— Юрку, братуху, с рейса жду. Вернется, вместе и отчалим.
— Он «марконит» на «Вишере»?
— Ну.
«Волк» угостит меня сигаретой, сам покурит со мной, с тоской глядя на избитый подзор «Маныча», нависший над головой, и потащится по трапу наверх со своим заграничным чемоданом. Будто тянет кого-то за руку.
Юрка старше меня на пять лет. Всю жизнь мы с ним вместе. Из одного детдома вышли, к одному берегу прибило. Пять лет назад Юрка в последний раз умылся пресной водичкой и с тех пор мотается по морям.
«Понимаешь, Славка. Все эти шторма, циклоны, тайфуны — все это вроде дождичка, обтерся да и о зеркальце тут же подумаешь, чтоб, значит, побриться. К стихии привыкнуть можно. Но вот когда после вахты разойдутся твои ребята по углам, залезешь и ты на койку — вот тогда-то самое главное и начинается. Тоска душу выворачивает. Другие, у кого есть семья — жена там, мать, дети, — о них думают, вроде не один… А я? Ну, с тобой поговорю, запланирую что-нибудь. Цирк там, кино какое… Крутишься с боку на бок, а потом как ударит по голове — думать-то больше не о чем. Пустота в голове, хоть плачь! Это как в тумане. Гребешься где-нибудь в Бристоле. День, другой, третий. Все так надоело. Глазу не за что зацепиться. Возьми и выколи. Один черт слепой. Вот. И вдруг судно, «рыбак» какой-нибудь паршивенький навстречу идет, гудки дает. До того обрадуешься, будто звон малиновый во сне услыхал. А он так и не пропечатался в тумане. А ты стоишь у борта, одни гудки подсчитываешь, как кукушкины голоса…»
Мне всегда было как-то не по себе от этих Юркиных разговоров. Как же так? Какая может быть пустота? Я ведь у него есть. Что нам — плохо вдвоем было? И сейчас, когда Юрка в море, о чем я люблю больше всего думать, так это о Юрке. Ведь он мне все равно что отец. Я это давно понял, может, еще тогда, когда и соображать-то толком не мог.
Мы часто убегали из детдома. Не насовсем. Когда скучно становилось, мы уходили в город. Пропадали в основном в парке культуры и отдыха, глазели на публику, развлекающуюся различными аттракционами, или ходили на футбол, или на пляж. Зимой, когда зубришь уроки, только о пляже и думаешь. На пляже — хорошо. Но там нас однажды побили местные пацаны. Я сейчас не помню, чего они от нас хотели. Помню, Юрка куда-то делся. А когда пацаны начали меня бить, стал кричать — Юрку звать. Юрка прибежал, чтобы защитить меня, но сил у него не хватило, и они его тоже побили. Не помню, за что они меня били, боли не помню, помню, как на моих глазах били Юрку, и от этого каждый раз хочется плакать, особенно ночью, когда я думаю о нем.
Но все эти воспоминания сейчас вроде уже ни к чему. Последний раз, прежде чем уйти в море, Юрка забежал ко мне на минуту (раньше мы часами болтали) и сообщил, что скоро женится на какой-то студентке. Вот придет с рейса и женится. Специально выбрал большой денежный рейс куда-то в Антарктиду, чтобы купить кооперативную квартиру. Был он весел, как бы слегка чем-то ошарашен, несколько раз порывался обнять меня (этому его, наверно, студентка научила). Он так торопился, что даже не покурил со мной. Дверь закрылась за ним, а у меня было такое чувство, что Мой Юрка просто закрылся от меня. В общем, поплыл Юрка за кооперативной квартирой, а я пошел зачищать кнехты, чтобы ржавчина с «Маныча» не перебралась на стальные швартовы. Они еще новые.
Утром началась болтанка. Редкий в наших местах норд-норд-вест ворвался в бухту. Циклон, возмутив покой нашей лужи, обрушил на нас покореженные первыми холодами листья городского парка, уличный мусор, афиши. Реющие высоко над мачтами газеты на наших глазах раздирались в клочья, как будто невидимые пернатые разбойники потрошили на лету белокрылую птицу.
По случаю штормовой погоды наш кэп Егор Иванович Жмакин, за какую-то веселую историю списанный на берег и целыми днями не вылезавший из каюты, обидевшись, наверно, на весь белый свет, вдруг очутился на мостике и оттуда что-то орал. Ему, как директору гостиницы, больше бы подходило руководить коллективом из своего рабочего кабинета с телефоном. Но Егор Иванович, видно, из тех моряков, которые, несмотря на преклонный возраст, постанывающие от всяких воспоминаний косточки, считают, что их ребра — самый надежный шпангоут судна.
А кэп орал по делу. «Маныч» прижало к пирсу так, что на палубе ржавчина потрескивала. А в каютах нижнего яруса с подветренной стороны бедствовали, матерясь, «пассажиры». Их через незадраенные иллюминаторы заливало.
— Степаныч! — ревел в мегафон Жмакин. — Гони с ребятами швартовы крепить!
Кэп был в ударе. Казалось, дело не в шторме, не в истошных воплях, доносившихся из-под палубы, а в мегафоне. Он прямо грыз его, перегнувшись через перильца мостика, так что на нем китель закручивался.
Боцману Степанычу, маленькому, курносому мужичку лет пятидесяти, постоянно ходившему в долгополом водолазном свитере, крупной, почти веревочной вязки, на котором, как медали, светилась рыбья чешуя (целыми днями пропадал с удочкой на баке), видно, передалось душевное состояние Егора Ивановича, и он, на ходу подтягивая свисающий до колен свитер, бросился к швартовым, призывно крича непроспавшимся ребятам из палубной команды.
Я уж было собрался бежать за Степанычем, но с мостика как ударило:
— Славка! Чего рот раскрыл? Беги узнай, что там у «пассажиров»!
«Пассажиры» бедствовали. Не все, правда. Громче всех голосили морячки из 17-й каюты. Обосновавшись на «Маныче», они начисто забыли морской устав, решив, что море для них на «лапте» кончилось, и на ночь, несмотря на все признаки надвигающегося шторма, оставили иллюминаторы открытыми. Но «Маныч», что бы они ни говорили, не Дом колхозника, а иллюминатор — не форточка. И море напомнило им об этом. Они нежились в своих кроватках, безмятежно просматривая разнообразные сны на заграничные мотивы: пальмы там над белым песочком или, может, как бегемоты в пятнашки играют, и очнулись только тогда, когда начались сны, страшные, с потопами и падениями в черную бездну. И правильно сделали, потому что здесь, на «Маныче», они были так близки к этому, как никогда, возможно, не были в открытом море. Двери-то, в отличие от иллюминаторов, были задраены, и вода уже стучалась в эту дверь.
Первым делом я, конечно, сунулся в этот орущий номер. Вода уже схлынула, ушла по коридору в неизвестном направлении, а та, что осталась, была по щиколотку и держалась в каюте за комингсом, как за маленькой плотиной. За этой плотиной бродили двое парней в мокрых трусах и с матерщиной подбирали разные туалетные принадлежности. Тут же плавали пустые бутыли с ушедшими в самостоятельное плавание водочными этикетками. Бутылки позванивали, попадая под злые, обтянутые гусиной кожей, ноги морячков. Со стороны посмотреть, гуляют по речке ребята. Вроде раков ищут.
— Вы что же, гады, утопить нас захотели?! — обратился ко мне с вопросом самый вымокший из парней. Мокрые волосы слиплись и от этого казались редкими, как гребенка.
Я, в общем-то, был тоже перепуган этой историей, но сейчас при виде этих «пассажиров», не скрывавшихся под заносчивыми курточками, облаченных в обыкновенные черные сатиновые трусы до колен, которые носят тысячи простых смертных, они показались мне такими домашними, обыкновенными ребятами, что я улыбнулся непроизвольно и, чувствуя большое облегчение, сказал:
— Что вы, ребята! Это же море, сами знаете.
— Мы-то знаем. А вот ты у меня только сейчас узнаешь. Суну тебя носом сюда, — сказал этот же парень. И в том месте, где, по его мнению, должен был находиться мой нос, он выбил ногой фонтанчик.
— Сами виноваты. Надо было иллюминатор задраить.
— Иллюминатор задраить, — передразнил меня парень. — Видал салагу? — кивнул он второму парню, который вроде бы уже успокоился и молча выжимал майку. Парень укоризненно покачал головой. — Моряк… Вот твое море! И он снова выбил из-под себя фонтанчик. — Бери швабру и наводи марафет.
Этот парень был злой, но и я разозлился не меньше.
— Лучше я гальюны буду чистить, чем твою каюту убирать!
— Ну-ка! Где твоя швабра, мальчик?! — прошипел он и схватил меня за ухо. Мне показалось, что я сейчас разорвусь на мелкие кусочки от бешенства. Но удержался и только оттолкнул его от себя.
— Брось, Сашка. Чего связался с пацаном, — сказал второй парень. — Давай шмутки спасать, а то они не только для барахолки — в утиль не сгодятся.
Упоминание о шмутках заставило Сашку поостыть. Он выругался и полез под стол, откуда выплывали какие-то тряпки.
«Спекулянты паршивые, — думал я, пробираясь по коридору. — Перепились да еще виноватого ищут».
Я поднялся на палубу. «Маныч» раскачивало меньше. Степаныч с ребятами сделали свое дело, набили швартовы, укоротили сколько можно. «Теперь и перышки почистить самое время», — подумал я, решив, что сначала покурю, а уж потом пойду докладывать обстановку в номерах. Обстановка, в общем, была нормальная. Больше криков было. Эти барахольщики из семнадцатой всех всполошили.
Мимо пробежал Колька Еременко, мой товарищ по каюте, с бухтой троса.
— Славка, тебя чего-то Степаныч ищет.
Степаныча я нашел под лебедкой.
— Ты что это, Савельев? Обязанностей не знаешь? Почему у механиков из семнадцатой не убрал? Нагрубил им, понимаешь. А ну марш в каюту!
— Не пойду.
— Чего? — удивился Степаныч, поддергивая свитер.
Глядя в вопрошающие глаза боцмана, я вспомнил, как неделю назад он попросил меня помочь отнести ему домой ведро с рыбой. Два других уже отягощали его руки. С утра на баке у нас был бешеный клев. Я спросил у него, зачем ему столько рыбы. «Чего?» — спросил он. А вечером того же дня его видели наши ребята на Мальцевском рынке. За две красноперки он брал по рублю.
— Я сказал, что не пойду в семнадцатую.
— Ты, это самое, убирать не хочешь?
— Это самое.
Степаныч покраснел и снова подтянул свитер.
— Не озоруй, парень. Дисциплину не знаешь?
— Не знаю.
— А ну, пошли к капитану.
Степаныч преобразился. Глаза, обычно сонные, Проснулись, засветились, а лицо приняло выражение сосредоточенности и торжественной строгости, как будто он только что прослушал лекцию о международном положении.
Жмакин, когда мы пришли к нему, сидел за столом и пил большими глотками чай.
— Глотку чуть не порвал, — сообщил он с довольной улыбкой. — Давненько нас так не тормошило… Ну что там в каютах, Славка?
Я было открыл рот, чтобы обрисовать обстановку, но тут получил тычок от Степаныча.
— Этот Савельев убирать в семнадцатой не хочет. Да нагрубил еще ребятам, обзывался по-всякому. Меня… это, понимать не хочет.
Степаныч был очень расстроен.
— Так-так. — Жмакин отодвинул от себя недопитый стакан с чаем. — Как же это все называется, Славка?
— Недисциплинированностью крайней степени, — сказал Степаныч и вздохнул.
— Ну чего молчишь?
Я стал рассказывать про историю в семнадцатой.
Жмакин, молча сидел в кресле и хмуро смотрел в иллюминатор, в котором летело низкое, в разрывах туч, серое небо.
— Вот что, Славка. — Жмакин моргнул. — Мы хоть и на приколе, но дисциплина у нас должна быть. Какие бы жуки в семнадцатой ни жили, а убирать, кроме нас, некому.
— Егор Иванович, как же это? После всего, что они наговорили, я должен бежать к ним ручки целовать!?
— Ну ты это брось.
— Да что я?.. Убирать за них должен?
— Должность у нас такая, Славка, что поделаешь, — сказал Жмакин.
У меня вмиг вспотели ладони, будто их паром обдало. Боцман громко высморкался.
— Пошли, Савельев.
Ну что мне было делать? Убрал я эту каюту. Хорошо, хоть алкашей не было. Но зато в каюте на веревочках сушились аккуратно развешенные тряпки: плавки, носки, галстуки, женские кофточки, и все с немыслимой искрой. Они победно раскачивались, поддуваемые ветром, бившим в открытый иллюминатор, роняя мне за шиворот холодные капли воды.




