Читаем СквозьК... онлайн бесплатно


Константин Кедров, Валерия Нарбикова, Елена Кацюба

М., ДООС, Издательство Р.Элинина, 2005

Дизайн обложки: Виктор Корольков

Дизайн книги: ЯKrasnovsky

Презентация книги состоялась в TV Галерее Посмотреть видео

---------------------------------------------------------------------------------------------

ЖандеЛафонтен

«La Cigale et la Fourmi».

Цикада и муравьиха

— Я пела днем и ночью и не хотела спать.

— Ты пела? Очень мило. Теперь учись плясать.

(перевод А. Марчук).

«День и ночь, не обессудьте,

Песни пела всем, кто рядом».

«Если так, я очень рада!

Вот теперь и потанцуйте!»

(перевод Н. Табатчиковой).

И.А.Крылов

Стрекоза и муравей

"Ты все пела? Это дело:

Так поди же, попляши!"

Константин Кедров

Земля леТЕЛА

по законам ТЕЛА

а стрекоза леТЕЛА

как хоТЕЛА

* * *

Квитанция, которую я получил

полыхает закатом

там солнечная печать

надо доверять только вечности по субботам

все остальное время лучше не доверять

Неостановленная кровь обратно не принимается

Окна настежь и все напрасно

две дани времен две отгадки

одна направо одна налево

Д О О С

Добровольное Общество Охраны Стрекоз

-----------------------------------------------------------------------------------------------------------

Виллем Г.Вестстейн

Профессор славистики

Нидерланды

Песня становится делом. Новая поэзия в Москве

Еще в 1984 году, метаметафористы разбились на две подгруппы, вернее сказать, три поэта сознательно отделились от группы, получившей такое название. С тех пор они основали собственную поэтическую ячейку. Лидером ее был и до сих пор остается темпераментный и чрезвычайно активный Константин Кедров, рядом с которым еще два поэта — Елена Кацюба и Людмила Ходынская.

Группа, которая сложилась под его влиянием, получила название ДООС и расшифровывается как "Добровольное Об­щество Охраны Стрекоз".

Для Кедрова и его группы важно не только то, что собственно означает ДООС в полной форме и в сокращении, но и определенные ассоциации, которые рождает само звукосоче­тание. В одной из своих программных статей-деклараций о ДООСе Кедров указывает на созвучие между названием ДООС и китайским словом Дао. Таким образом возникает соотношение с "эстетическим учением даосийских монахов, которые презирали немощь человеческого земного ума, неспособного прозреть бо­жественный план Создателя вселенной". Это высказывание со­держит различные аспекты, которые имеют непосредственную связь с концепцией ДООСа. Одним из таких аспектов является понимание мира на более высоком, нежели рациональный, уровне. Язык, слова, по крайней мере слова в поэзии выявляют подчас скрытые связи между предметами. Поэтому благодаря поэзии можно гораздо глубже понять мир, нежели чем путем его логического постижения.

Звучание слова играет при этом решающую роль. "Значе­ние стихотворения для нас неразрывно связано со звуком, на самом деле восемьдесят процентов содержания несет в себе звук". Значение, придаваемое звучанию слова, объясняет и увлечение ДООСа анаграммой. Когда слово произносится, можно, как утверждают они, сразу на слух различить в нем другое, скрытое значение. Так слово vrede (мир) заключает в себе rede (речь, разум). При этом речь идет не о бытовой реальности, а о реальности космоса. Повседневность банальна и не стоит изуче­ния и описания. ДООС предпочитает высказываться на более высоком уровне, который позволяет создаваемым языком значе­ниям и ассоциациям вызвать к жизни космические, аналогич­ные Дзен ощущения. Космическое находит адекватное словес­ное выражение, когда говорит на своем языке, некоем "звездном эсперанто"

Члены группы пишут не для широкой публики, их текс­ты, по выражению Кедрова, являются "комментарием к велико­му молчанию космоса, либо комментарием к отсутствующему тексту". Этот комментарий заслуживает, чтобы к нему прис­лушаться.

 Сокращенный перевод с голландского Светланы Князьковой

-------------------------------------------------------------------------------------------------

Константин Кедров

Иероглиф над прудом

Я не могу читать, вернее, перечитывать прозу Леры спокойно и отстраненно, потому что в этих прусто-джойсовско-набоковских речитативах весь наш стрекозино-доосовский, хотел сказать – быт, но быта не было. Была вечная жизнь, и она осталась в Лерином языке, повторяющем прозрачную кальку стрекозиных крыльев в полете.

Мы бродили по Царицынским прудам, именно по прудам, а не по мостикам и аллеям. Мы жили в Царицынском дворце без крыши, напоминающем Мюр и Мерилиз, он же ЦУМ, по которому мы тоже бродили. А зачем бродили, если денег все равно не  было, а те, что были, периодически воплощались в портвейн «Агдам» или «777» (Три семерки). Были, конечно, и другие вина, но у ноги Алексея Толстого напротив церкви, где зачем-то венчался Пушкин, а потом был склад химреактивов, мы пили только «Три семерки» или «Агдам». Открытие бутылки Агдама с помощью чугунной обуви советского графа было делом чести. Не разбить, а именно открыть. Граф на все это смотрел с чугунным прищуром. Он и сам был не прочь отхлебнуть «Агдама». ДООС тогда еще никак не назывался, а потом стал называться «семья».

Однажды я повел Леру в Коломенский храм. Лера была на службе впервые и очень удивлялась. «Ну, пошли», – сказала она через пять минут. Но я сообщил, что еще через пять минут откроют Царские Врата, а потом пообещал что-то еще, и так мы продержались до конца Всенощной. Мне очень хотелось, чтобы Лера увидела всю Всенощную, и Лера увидела и на всю жизнь запомнила, что очень горели ноги.

Потом Лера приносила свою прозу, и там все, о чем мы говорили, было зачем-то расписано на голоса персонажей. Первое время я даже обижался: почему это какой-то Додостоевский и Тоестьлстой говорят моим голосом и зачем моя комната на Артековской улице вдруг перенесена в Царицынский дворец. А потом я уже и сам забыл, где тут я, где не я, и кто что говорил и где это было. И только тогда записи Леры превратились для меня в прозу. Ах, Лера, Лера, зачем ты отдала мои слова другим? Да ладно бы только слова, а то ведь еще и чувства, и мысли. И лицо, и одежду, и пенсне. Нет, пенсне и очков у меня не было. И монокля, и лорнета, и телескопа. Но однажды мы были с Лерой в «алюминиевой жопе планетария», и я показал Лере Вегу. Там было много других звезд, но Лере почему-то понадобилась именно Вега. Лера была в Литинституте на моих лекциях по теории метакода. Я придумал слово «метакод» и обозначил этим словом тайный код звездного неба. А потом я придумал метаметафору и ДООС (Добровольное общество охраны стрекоз).

В ДООСе было три стрекозы: Галя – Лера – Лена. Лера – Галя пошла к мавзолею кататься с горки и вывихнула ногу. Я до сих пор не пойму, где там горка. А потом Галя поехала на этюды в Торжок и повредила позвоночник. Потом она танцевала в гипсовом корсете в своей доосской квартире на Грановского. Квартира была громадная, из пяти комнат, с камином. В камине мы жгли пластмассовые самолетики и еще страницу за страницей поэмы Симонова про любовь, где у них ничего не получилось. И еще роскошные стулья, которые остались от выселенных соседей. Соседи уехали в какое-то мифическое Алешкино, а стулья остались на Галиных картинах. И в моей поэме «Венский стул». Боже, чего мы только не жгли в камине. А Лера сочинила устный роман про Евгения Цемент и Татьяну Стрежень – смесь романа Гладкова с чем-то еще. Потом взорвался Чернобыль, и выселение прекратилось.

Лера готовилась к госэкзамену и читала роман Федора Абрамова «Дом». Когда ей стало совсем тяжело, она позвонила мне и говорит: «Я читаю роман этого, как его, «Дом». Ой, я вся в крови. Ой, это я ухо до крови ногтем расковыряла. Ой, весь «Дом» в крови».

На экзамен Лера – Галя идут вместе. А Лена злорадствует, потому что ей уже ничего никогда сдавать не придется.

– Каких современных советских писателей вы знаете? – спросил профессор.

Лера задумалась.

Профессор решил помочь:

– На…

– Набоков! – обрадовалась Лера.

– Нагибин. Набокова у нас в программе нет. Ну, хоть кого-нибудь вы читали?

– Бе-е…

– Белова?

– Нет, Белого.

– Белый не советский писатель.

– А какой?

– Русский.

– А-а-а…

Галя сдавала научный коммунизм.

– Какой был последний съезд КПСС?

–  Два-а-а-адцать… – прислушивалась к подсказке Галя

– 22-й? 23-й? 24-й?

– Двадцать пятый.

– А, может, двадцать шестой?

– Нет-нет-нет, двадцать пятый, – испугалась Галя.

Преподаватель вздохнул – последним был именно двадцать шестой – и обреченно сказал:

– Удовлетворительно. Идите. Общество вы удовлетворяете.

– В каком смысле?

– Во всех.

Лера пишет свою прозу карандашом. «Равновесие звезд» я читал в карандашном варианте. Все говорили, что это никогда не будет напечатано, а я сказал: «Напечатают». Однажды в буфете ЦДЛ, где я бывал крайне редко, сидели мы с Андреем Мунблитом,  работавшем в журнале «Юность».

– В поэзии есть твоя метаметафора, а в прозе ничего интересного. Мы готовы напечатать самую смелую прозу, но ничего нет.

– Есть!

– Кто?

– Валерия Нарбикова.

– Как ты сказал?

– Нарбикова.

– Так пусть несет, я тебе клянусь, напечатаем.

Звоню Лере. Рассказываю о пьяном разговоре.

– Так ведь все равно не напечатают.

– А ты неси. У меня рука легче пуха. Парщиков – Еременко – Жданов пошли с моей подачи. И ты пойдешь.

 Пошла! Через два года напечатали. Правда, все время норовили выбросить «алюминиевую жопу планетария».

На защите Лериного диплома по «Симфониям» Андрея Белого я был оппонентом. Ну и весело было. Из диплома никто не понял ни слова, а когда Лера стала объяснять, стало еще смешнее:

– Белый хотел сблизить литературу с музыкой Скрябина, и он все построил по его «Поэме экстаза», а Скрябин умер от фурункула на губе, когда создавал свою цветомузыкальную мистерию. А Белый умер уже потом, после солнечного удара в Крыму у Волошина. Он без шляпы ходил на солнце и даже платочек не завязал. А если бы он шляпу надел, то был бы уже не Белый.

Председатель:

– Спасибо! Теперь вы, Константин Александрович.

Что я говорил, уже не помню, но диплом Лера защитила. А потом пришла перестройка, и Леру стали вовсю печатать и на всех языка. У нас, во Франции, в Германии. И все пытались из нее сделать какую-то феминистку. Больше всего Леру не любили тетки-реалистки. Они раньше любили все этих На-а…, Бе-е.. , Три…, Абра…, Дюрсо,  Дерсу Узала. А Набо…, Джо…, Пру…им поперек седалища. Больше всего реалистки боялись, что Лера уведет их никчемных мужей. А у Леры и своих мужей выше горла. «Три мужа, три любовника и еще кое-кто», – сказал она одному известному гитаристу-барду. У барда у самого же любовниц выше горла, а он стал Леру морали учить и даже спел ей песенку «Ваше превосходительство Девушка». А Лера в ответ спела любимую песню про абиссинца на слова Гумилева. Абиссинец этот услышал, что в Каире занзибарские девушки пляшут и любовь продают за деньги. А ему уже давно надоели грязные поденщицы Кафра, жирные злые сомалийки. Я все время хочу спросить у Леры, чем там у этого абиссинца закончилось, потому что Лере  ни разу не удалось эту песню до конца. Все сразу начинали шикать, топать, шептать, подпевать, перебивать и спорить о Гумилеве – плохой он поэт или хороший.

А для Леры Гумилев там, Ходасевич, Георгий Иванов, Кузмин все равно как члены семьи или любимые куклы. Она сразу начинала обижаться и садиться обидчикам на колени. А тут какой-нибудь муж тотчас начинал ревновать и толкать обидчика башкой в японскую ширму с вышитым золотым драконом. Обидчик пробил головой ширму, и из-под шелка посыпались пожелтевшие газеты с иероглифами. А потому в час ночи мы все пошли от Леры с Нахимовского проспекта к нам с Леной на Артековскую – пить чай.

– Лера, ты поешь на хроматизмах, – сказал художник Юра Косаговский, который еще играл на гитаре и сочинял песни.

– На хромосомах? – спросила Лера.

Она взяла гитару:

– Это у вас какая гитара, шестиструнная или семиструнная? Вообще-то, мне все равно. И запела:

– Раз услышал бедный абиссинец…

В начале 80-х я купил только что появившийся плеер с наушниками. Лера надела наушники и, слушая музыку, стала разговаривать неестественно громким голосом.

– У тебя блядский голос, – сказал один Лерин муж.

Лера обиделась и ушла в окно. Через некоторое время послышался жалобный крик: «Снимите меня!»  Окно выходило на балкон, общий для двух квартир, и Лера забралась на разделяющую их перегородку. Она сидела на жердочке на высоте одиннадцатого этажа. Хозяин квартиры осторожно спустил ее на пол.

Для Леры и маркиз де Сад – все равно как для советского человека Горький или Шолохов. Но больше всех живых и мертвых Лера любит Кузмина. И не всего Кузмина, а «Форель разбивает лед». Потому что она – форель, безуспешно разбивающая хвостом и плавниками российский лед. Лера нежно и трогательно любит людей, играющих на гитарах. Она их целует, гладит, плачет вместе с ними и просит играть еще. И чем хуже они поют и играют, чем Лера нежнее.

 – Почему ты хвалишь эти гнусные стишки? – кричу я в ярости.

– Потому что все мы такие бедненькие. Однажды мы всё узнаем. Главную тайну. И умрем.

– Почему же непременно умрем? Просто узнаем.

– Нет! Узнаем и умрем.

Иногда я думаю, что Лера уже несколько раз умерла, узнав последнюю тайну. Но как только ей попадается сломанный огрызок карандаша и пачка бумаги, она начинает на этой бумаге этим огрызком что-то писать. И когда я читаю то, что она пишет, мне становится ясно, что Лера не умрет никогда.

«Нет, весь я не умру», – сказал осторожный Пушкин, которого Лера любит, а я нет. А если не весь, то и не умер. А если не умер, то и не воскрес. Лера в тексте не воскресает, она в нем живет. Вернее, текст в ней живет. Есть там особые клетки, какие-то ДНК, а в Лере есть текст. Чтобы его прочесть и записать, одной жизни мало. Поэтому Лере придется сначала жить очень долго, а потом вечно. Главное, чтобы и здесь, и там хватило карандашей и бумаги.

– А проза, это у нас что? А Бог, это у нас что? А поэзия, это у нас что? А красота, это у нас что?

Это любимые фразы Леры и опять же: «Какие же мы все  бедненькие!»

Однажды мы едем в метро, а какой-то хипарь вытащил икону и покрывал ее всю поцелуями. А потом, часто крестясь, запел Окуджаву.

– Этого не может быть! – воскликнула Лера.

– Все может быть Христа ради, – ответил хипарь.

Это случилось в разгар борьбы с верующими при Андропове.

Когда меня отстранили от преподавания в Литинституте, Лера задумчиво сказала:

– Да, уж если у нас кого не захотят, так уж не захотят!

Похожие книги