Читаем Сердце статуи онлайн бесплатно
Меня убили 10 июня 1994 года, но непостижимым образом я остался жив. Однако — без памяти. Мне как будто двадцать лет, а на самом деле сорок, полжизни словно корова языком слизала. Доктор говорит: ты
Мне-то голову морочили: упал, мол, с лестницы, сильное сотрясение заработал. Оказалось, нашли меня соседи в моем загородном доме в мастерской без признаков жизни. Я лежал средь скульптурных обломков, неподалеку — кувалда. Ею, надо думать, сокрушили меня и мои, что называется, творения (забыл, как они называются?.. Статуи!.. А инструменты?.. забыл). Вот почему, наверное, я никак не хотел признать себя скульптором. «Ты — скульптор», — твердил врач. — «Нет, живописец!» Я помнил себя на первом курсе Суриковского, как я все пейзажи рисовал. «Ты вскоре переквалифицировался, стал известным…» — «Не знаю и знать не хочу!»
Это не Капри, а… страх. Надо признаться честно: я безумно боюсь, а чего — не знаю. Главное — они от меня все скрывают. Да вот нашлась же добрая душа. «Случай, — говорит, — непростой, собираются тебя в московскую больницу везти, в главную психиатрическую». — «Это за что же» — «За то, что ты человек заслуженный». — «Тетя Дуня, — взмолился я, — как бы мне одежду мою вернуть?» — «И-и, милый, ее милиция забрала». — «Зачем?» — «Кровь», — проговорила старушка таинственною ну, не в больничной же пижаме сбегать? Поймают еще, свяжут. Я упрашивать начал: любую одежду, я заплачу. И за хлопоты заплачу. Она сжалилась: «За хлопоты, — говорит, — не надо. А за штаны, деда моего, десять тыщ, и за майку с рукавами — пять».
Ну, подкосила меня сумасшедшая старушка! За пятнадцать тыщ сколько лет работать надо? Не меньше пяти? Тут она меня опять просветила, десятитысячную купюру показала (с виду — натуральная фальшивка!) — и очутился я в мире не нашем, инфернальном: буханка хлеба — девятьсот рублей. И подумалось: а стоит ли в такой мир убегать? Но я не хочу в главную психиатрическую, хватит!
И потом: я изумлялся и возмущался, а в душе как-то на этот счет спокоен был. Ну, конечно, я в здешнем мире жил и все знаю, только подзабыл на время.
В общем тетя Дуня мне поверила на слово (денег-то при себе нету) и штаны с майкой к вечеру принесла. «Человек ты, — говорит, — богатый, известный, уж два месяца, бедняга, в больнице маешься. Иди, — говорит».
Адрес мой — станция Змеевка, неподалеку — она мне дала, дорогу сообщила. И я двинулся проселками. Пешком. Побоялся — хватятся, и хотелось присмотреться, где ж я жил. Миновал полустанок Темь, а там до Змеевки километра два. Местность незнакомая, то есть я ничего не помню. Но хорошо, вольно — ветер в пустом поле, слева перелески березовые, сосны — прохожих почти нет. Встретился старик с корзиной грибов, сказал: иду правильно — поглядел с любопытством. Я босиком, обуви лишней у тети Дуни не нашлось, а шлепанцы больничные с ходу развалились.
Нашел дом на улице Солдатской. И аж остановился пораженный. Если это мой дом, я человек вправду небедный. Высокие каменные хоромы, открытая веранда, второй этаж почти сплошь застекленный, должно быть, мастерская. Сад пышный, заросший, августовский, «золотые шары» тревожно сверкают в закате. С робостью подошел к ступенькам, взобрался; дверь, конечно, заперта.
Тут меня ждал удар первый. В соседнем саду под старым могучим дубом белела скульптура на низком постаменте. Почему удар, чего я испугался? Вспомнился Пушкин — до двадцати лет я кое-что помню, много, наверное, помню.
Такой тоской вдруг повеяло. Я сел на ступеньку, что-то не хотелось мне входить. Боюсь — и все! А куда деваться бедному безумцу?.. Слева в зарослях зеленовато-замшелая шиферная крыша — вот куда, в сарайчик; если есть возможность — там переночую, а завтра разберемся. Я прошлепал по узенькой тропке к сараю, дверца на наружной щеколде. Отлично. Отворил. Вечерний красный свет зажег просторное пространство: ящики с глиной и цементом, железная дверь арматура и т. д. — хозяйство скульптора. Посередке — длинный грубосколоченный стол, а на нем гроб. У меня, что ли, умер кто? Или я не туда попал?.. Богатая домовина, полированная, со специальными замками.
Я подошел, провел ладонью по крышке — пыли немного. Повозился, открыл, крышка откинулась с тупым стуком. Пустой гроб, покойника дожидается… не меня ли? Захотелось в свою палату, сейчас ужин. Нервные обсуждают кашу — перловка или перловка с пшеном?.. Закатный огонь внезапно погас — в дверном проеме стоял человек.
— Простите, вы хозяин? — пролепетал я; перепутала старушка адрес: не мог мне принадлежать этот дом… этот гроб.
— В каком смысле? — испугался человек.
— Кто вы?
— Твой друг. Не узнаешь?
Он стоял спиной к свету, лица не видать, невысокий, тонкий, стройный.
— Макс, ты в самом деле потерял память?
— Потерял. Сделайте милость, скажите: это чей дом?
— Твой.
— А гроб?
Человек пожал плечами. Мы вышли на закат, я рассмотрел лицо, круглое, розовое, в веснушках — симпатичный воздушный шарик. Почти альбинос — волосы, брови и ресницы белые-белые, веки красные. Не знаю и знать не хочу. Вдалеке перед калиткой стояли белые «Жигули».
— Как вас звать?
— Семен.
Мы взошли на крыльцо, мой взгляд все притягивала скульптура в саду.
— Это, случайно, не я лепил?
— Похоже, ты. Раньше ее там не было.
— Мне не нравится.
— Ну отчего же…
Мы сели на ступеньки, я пояснил:
— Ключа нет. Я сегодня из больницы сбежал.
Человек пристально уставился на мои босые, сбитые в кровь ноги.
— Знаю. Я оттуда. Что будем делать с ключом?
— Ничего. Я, может, вернусь. Мне здесь не нравится.
— Ну, я думаю. И ты абсолютно не помнишь, кто тебя…
— Абсолютно все равно.
— Это на тебя не похоже, Макс.
— Значит, я переродился. А что, собственно, вам угодно?
— Давай на «ты», а то мне не по себе.
На «ты»? такого дядю? Ах да, я тоже дядя.
— Давай.
— Просто навестить. Иван к тебе никого не пускал.
— Кто такой?
— Твой друг невропатолог.
— А, Иван Петрович. И он мой друг?
— Нас трое, — пояснил странный человек и улыбнулся, как оскалился. — Ты, Иван и я.
— Я только с неделю как очнулся.
— Иван сказал: память, возможно, вернется, — он помолчал и добавил вскользь: — А возможно, нет.
— Да зачем мне она?
— Зачем? Возьмем, например, гроб. Кто его прислал?
— У меня кто умер?
Странный человек отвернулся и не ответил.
— Мне в больнице говорили: у меня нет близких.
— Ты одинок.
— Может, и к лучшему.
— Я надеялся… понимаешь?.. что у тебя какие-то проблески, ну, насчет той пятницы, 10 июня.
— Никаких. Я предполагаю, что с кем-то надрался и подрался.
— Мой друг долго молчал, глядя на закат, потом выговорил:
— Все гораздо ужаснее, Макс. Как ты себя чувствуешь?
— Голова все время болит, но я почти привык. Ты тоже скульптор?
— Нет, ювелир.
Боковым зрением я уловил, как шевелятся кусты в соседнем саду, за скульптурой. Там кто-то был, но я не рассмотрел.
— Поеду, пожалуй? — сказал Семен вопросительно.
— Поезжай.
Он поднялся, двинулся легкой скользящей походкой меж «золотыми шарами», обернулся.
— Ах да! Органы, конечно, забрали твою записную книжку. Вот моя визитка.
Вернулся и протянул кусочек глянцевитого картона. Шикарно! Золотая шестикрылая фигурка, под ней золотыми буквами: Акционерное общество «Авадона»; сбоку — генеральный директор Колпаков Семен Семенович. Адрес и три телефона.
— Так ты иностранный подданный, что ли?
— Я наш, — ювелир улыбнулся насмешливо и печально. — Эх, Макс, ты ведь живешь в 74-м. а у нас теперь капитализм.
— Серьезно? Куда смотрит партия?
— Туда и смотрит.
Я спрашивал машинально, как о чем-то мало меня касающемся: они живут в мире живых, а я пребываю в ином измерении, смертном.
— Послушай, я сумасшедший или вы все?
— Мы все.
— Что такое «Авадона»? почему «Авадона»?
— Для красоты.
— Знакомое слово, я слышал…
— Слышал? — человек вдруг побледнел. — Что ты слышал?
— Это ведь из мифологии?
— Да. Ангел смерти.
Какое-то мгновенье мы смотрели друг на друга, он повернулся и ушел.
Я посидел на крылечке. Темнело. Голова пустая и болит. Не хочу к Авадоне, хочу туда, в юность, в семидесятые. Или вернуться в палату?.. Ага, чтоб в главную психушку отвезли!.. Я поплелся в сарай.
Гроб стоял разверстый, поджидая. Захлопнул крышку, взял с полки гвоздь, в третий раз поднялся по ступенькам. Ах, как тяжко входить в этот дом, но ежели нет у меня никакого пристанища… не в гробу же ночевать. Долго ковырялся в замке, открыл. Пахнуло пыльным запустеньем и каким-то едва уловимым сладковатым ароматом — знакомым, но сейчас не определить… Просторные, чуть не в пол-этажа сени — полутемные — свет падает из двух овальных оконцев в мелких решетках по обеим сторонам от входа. Мягкие диваны и кресла, ковры, зеркала, книги по стенам, картины и иконы… Справа, видать, спальня — широкая тахта, покрытая черным мехом (сколько ж я огребал на своих статуях?). Слева — кухня, ванная и туалет. В центре прихожей (нет, тут более шикарное название подходит — холл) — лестница на второй этаж.
Я поднялся, открыл дверь и зажмурился. Мне не сказали… здесь прошел бой. Гипсовые обломки, деревянные, искореженное железо по всему полу. И над этим крошевом мой больной двойник сюрреалистически отражается в высоком с полу до потолка зеркале — тоже в осколках, почему-то не осыпающихся.
Странный сладкий аромат усилился. А где кувалда, та самая?.. В органах! Меня вдруг разобрал безобразный, на грани рыданья смех? Я хохотал и хохотал, в последнем луче блеснуло в белой пыли что-то… Подошел, нагнулся. Засохшие пятна, должно быть, крови. Истерика иссякла, на лестнице заскрипели шаги. Ага, пришли добить — и молниеносно я ощутил гнев и могучую силу в мышцах. Подхватил какую-то железяку с пола — долото.
В дверном проеме возникла девушка. Снизу — я так стоял, согнувшись, на коленях — она показалась какой-то статуей богини. Брунгильды (мельком отметил, что помню Вагнера, значит, в юности слышал «Кольцо Нибелунга»). Высокая, статная, в свободно струящемся голубом балахоне, голубые глаза и распущенные черные волосы. Мне она не понравилась (явно не в моем вкусе), а она подошла, присела рядом на корточки, погладила меня по щеке и сказала:
— Бедненький мой!
«Мой»? Это странно. Я не пошелохнулся.
— Тебя отпустили?
— Сам ушел.
— Я позвонила в дверь, никто не ответил, ну и… Вот ключ и почта за два месяца.
— Это вы в кустах прятались?
— Я не… — она не договорила, в голубых глазах мелькнуло что-то.
— Там моя работа в саду?
— Ты так ничего и не вспомнил? — изумилась девушка.
— Амнезия. На последние двадцать лет наложен запрет.
Мы поднялись и стояли среди обломков.
— Значит, ты меня не любишь?
— Простите, ради Бога. Я вас не знаю.
Она коротко рассмеялась, словно вскрикнула.
— Что ж… не буду вам мешать.
— Погодите! Моя работа?
— Это ваша последняя вещь называется «Надежда».
— Почему надежда?
— Так меня зовут. Вы работали от зари до зари неделю и сделали мне подарок. 10 июня в пятницу.
— А, в ту самую!
— Ночью я нашла вас тут мертвым, ни пульса, ни дыхания. Вам тяжелы эти подробности?
— Честно говоря, не интересны.
— Но вас пытались убить!
— Так ведь выжил.
— Макс, вы необыкновенно изменились.
— Постарел?
— Нет, не то… вы погасли.
— А что я, как вулкан, горел?
— Да.
— Странно пахнет.
— Вы любили зажигать ароматические свечи, когда работали.
— Однако я был эстет. Это я в вулканическом порыве тут все разнес?
— Ну что вы! Вы жили своим творчеством, ничего для вас не было дороже.
— Забыл, как это делается. Не смогу вылепить даже детскую игрушку.
— Вы вспомните, рано или поздно.
— Мне все равно.
— А кому-то — нет. Вы же знаете, кто убийца.
— Знаю?
— Он не будет дожидаться, пока вы его вспомните.
Я тупо размышлял: «Так вот откуда страх? Меня необходимо добить…»
— Но за что? — спросил вслух.
— Не представляю, Макс! Вы должны стать прежним.
— То есть полюбить вас? — пошутил я.
Смуглое лицо вспыхнуло, она ушла. Я догнал ее в холле, усадил в кресло, сел напротив, включил розовый светильник на круглом столике.
— Прости меня, я совершенно не в себе.
— Что у тебя с ногами?
— Из больницы шел босиком.
Я рассматривал ее — молоденькая девушка, робкая и сильная одновременно — и на себя дивился: ну никаких эмоций! С другой стороны: стал бы я последнюю неделю ради чужого человека надрываться?
— У нас в хозяйстве есть кувалда, примерно такая же, — заговорила Надежда, глядя в сторону. — Я могу ее поднять и взмахнуть два-три раза. Но разнести все в прах даже мне не под силу.
— Даже тебе?
— Я учусь на физкультурном, занимаюсь легкой атлетикой и теннисом.
— Девочка, я и без доказательств верю, что не ты на меня покушалась.
— Не шути. В ту ночь у тебя была женщина.
Я почувствовал, словно светильник медленно гаснет, мрак надвигается, и взмолился:
— Не все сразу, не могу все вместить в мой больной мозг. Не могу думать про гроб.
От испуга алые губы побелели.
— Какой гроб?
— В сарае.
Девушка метнулась на выход, я зажмурился и забормотал: «Юношу, горько рыдая, ревнивая дева бранила…» Нет, не помогает Пушкин, от страха мозг разрывается. Пойду-ка я в родную палату… поздно, и ноги сбил. Тут и она вернулась.
— Его раньше там не было! Пойдем ко мне?
— За что такая милость?
— Макс, не смейся! Его убийца прислал.
— Убийцу я не боюсь.
— А кого? Кого ты боишься? — она присела передо мной на ковер и выговорила: — Мертвую?
Не знаю, смогу ли я привыкнуть к тому, что вместе со мной и весь свет стронулся?
— Надя, — спросил я с бесконечной тоской, — о чем ты говоришь?
— Я теперь боюсь ночью в сад выходить, потому что ее видела.
— В гробу?
— Да нет же! Только не смейся и поверь.
Я-то всему поверю. И что они на меня свои кошмары вешают, как будто мне собственных не хватает!
— Надя, извини, я болен.
— Вот именно! — подхватила она пылко. — Когда мы во всем разберемся, ты вспомнишь и выздоровеешь.
Нет, от этой не отвяжешься. Я покорился.
— В пятницу вечером мы установили «Надежду» в саду, — начала она таинственно. — Помнишь?
— Ничего не помню.
— В одиннадцатом часу я пришла к тебе.
— Мы условились?
— Как обычно. Но у тебя кто-то был.
Своим взглядом и тоном она меня завораживала, увлекая в тайну — я чувствовал подсознательно, — чреватую потусторонним исступленьем. Изо всех своих немалых сил я цеплялся за реальность.
— Кто у меня был?
— Ах, не знаю. Вы стояли… точнее, ходили — ну, двигались за окнами мастерской.
— Что значит «двигались» — боролись?
— Ну, я уловила какое-то движение. Два силуэта.
— А голоса?





