Читаем Семья Ченчи онлайн бесплатно
Дон Жуан Мольера, разумеется, волокита, но прежде всего он светский человек; раньше чем отдаться непреодолимой страсти, которая влечет его к красивым женщинам, он стремится уподобиться некоему идеальному образцу; он хочет, чтобы им восхищались при дворе молодого короля, галантного и остроумного.
Дон Жуан Моцарта ближе к природе; в нем уже меньше французского духа: он не так озабочен
Я лишен возможности рассказать о первом из них: наш век слишком уж
С любезного разрешения читателя я осмелюсь предложить ему историческую заметку о втором из этих Дон Жуанов, о котором можно рассказывать в 1835 году; его звали Франческо Ченчи.
В обществе, чуждом лицемерия, Дон Жуан вряд ли мог появиться. В античном мире Дон Жуан не имел бы под собой почвы. Религия была праздником, она призывала людей к наслаждению; так могла ли она клеймить позором тех, кто делает один из видов наслаждения единственной целью своей жизни? В те времена только государственная власть предписывала
Всякий, кто любил женщин и имел много денег, мог быть Дон Жуаном в Афинах. Никто не проповедовал, что наша жизнь — это юдоль слез и что страдание есть заслуга.
Не думаю, чтобы афинский Дон Жуан так скоро дошел до преступления, как Дон Жуан современных монархий. Для последнего немалая доля наслаждения заключается в том, чтобы бросать вызов общественному мнению, и в юности, на первых порах, он воображает, что восстает только против лицемерия.
Во Франции женщины теперь не в моде, поэтому Дон Жуаны в наше время редкость; но когда они у нас были, они всегда начинали с самых естественных наслаждений, пренебрегая тем, что считали неразумным в религии своих современников; и лишь позже, когда Дон Жуан становится распутником, он находит утонченное удовольствие в том, чтобы преступать те законы, которые он сам в душе считает справедливыми и разумными.
У древних такой переход был бы почти невозможен, и только при римских императорах, после Тиберия и Капреи[3], появляются распутники, которые любят разврат ради разврата, то есть ради удовольствия бросать вызов общепринятым взглядам.
Таким образом, я считаю, что лишь христианская религия придала Дон Жуану нечто сатанинское. Это та самая религия, которая возвестила миру, что бедный раб-гладиатор обладает душой, равной по своим достоинствам и ценности душе самого Цезаря; поэтому мы должны быть ей благодарны за появление гуманных чувств. Нет сомнения, что рано или поздно эти чувства должны были восторжествовать среди народов. «Энеида» уже значительно
Воззрения Иисуса совпадали с воззрениями современных ему арабских философов; единственным новшеством, возникшим в результате принципов, которые проповедовал св. Павел, является сословие священников, отделенное от всех остальных граждан и имеющее даже противоположные им интересы[4].
Это сословие своей единственной задачей поставило развитие и укрепление
Существование этого сословия сделало возможным следующий удивительный факт: папа Лев Святой, не располагая необходимыми силами, все же успешно отразил нападение свирепого Аттилы с его полчищами варваров, устрашавших Китай, Персию и Галлию.
Таким образом, религия, так же как и абсолютизм, ограниченный властью песен[5], иначе говоря — французская монархия, вызвали к жизни примечательные явления, которых, быть может, не существовало бы в мире, если бы не эти две силы.
К этим вещам, хорошим или плохим, но, во всяком случае, любопытным и удивительным, которые вызвали бы изумление Аристотеля, Полибия, Августа и других умов древнего мира, я, не колеблясь, причисляю вполне современный характер Дон Жуана. По моему мнению, это результат
Дон Жуан Мольера был поставлен на сцене в начале царствования Людовика XIV, 15 февраля 1665 года; король этот еще не успел тогда сделаться святошей, и все же духовная цензура вычеркнула сцену с
Первая пьеса на эту тему была написана испанцем Тирсо де Молиной[7]; в переработанном виде ее поставила в 1664 году в Париже одна итальянская труппа и пьеса произвела фурор. Вероятно, нет на свете комедии, которая ставилась бы чаще, чем эта. Причина та, что в пьесе есть и дьявол, и любовь, и страх перед адом, и экзальтированная страсть к женщине, то есть самое ужасное и самое сладостное, что только существует для людей, едва вышедших из состояния варварства.
Нет ничего удивительного в том, что образ Дон Жуана был введен в литературу испанским поэтом. Любовь занимает большое место в жизни этого народа; там это серьезная страсть, которая подчиняет себе все остальные и даже — кто бы этому поверил? — тщеславие. Так же дело обстоит в Германии и в Италии. В сущности говоря, Франция — единственная страна, свободная от этой страсти, заставляющей иностранцев совершать столько безумств: например, жениться на бедной девушке по той причине, что она красива и внушает к себе любовь.
Во Франции девушки, которым недостает красоты, не испытывают недостатка в поклонниках; мы люди благоразумные. В других местах им приходится постригаться в монахини: вот почему в Испании необходимы монастыри. Девушки в этой стране не получают приданого, и этот обычай обеспечивает там торжество любви. Разве во Франции любовь не загнана в мансарды, где живут девушки, выходящие замуж без посредничества домашнего нотариуса?
Не стоит говорить о Дон Жуане лорда Байрона; это скорее Фоблаз[8], красивый, но незначительный молодой человек, на которого сыплются самые невероятные блага.
Итак, именно в Италии и именно в XVI веке должен был появиться впервые этот удивительный характер. В Италии в XVII веке одна принцесса говорила, глотая мороженое вечером, после жаркого дня: «Как жаль, что это не смертный грех».
Это чувство составляет, по-моему, основу характера Дон Жуана, а оно, как мы видели, немыслимо без христианской религии.
Об этом говорит один неаполитанский автор: «Разве это пустяк — бросить вызов небу, веря, что оно может в ту же минуту испепелить вас? Этим, говорят, и объясняется острое наслаждение, доставляемое любовью монахини, притом монахини, полной благочестия, знающей, что она грешит, и умоляющей бога о прощении греха с такой же страстью, с какой она предается ему»[9].
Вообразим себе христианина, чрезвычайно извращенного, родившегося в Риме в тот момент, когда суровый Пий V возродил и даже умножил мелочные ритуальные предписания, совершенно чуждые естественной морали, которая называет добродетелью то, что
Франческо Ченчи должен был сказать себе: «Каким необыкновенным поступком я, римлянин, родившийся в Риме в 1527 году, в то самое время, когда лютеранские солдаты коннетабля Бурбона в течение шести месяцев безнаказанно оскверняли самым ужасным образом наши святыни, — каким поступком мог бы я проявить свое мужество, бросая в то же время вызов общественному мнению и испытывая при этом глубочайшее удовлетворение? Чем мог бы я удивить моих глупцов-современников? Каким образом мог бы я доставить себе острое удовольствие быть отличным от всей этой черни?»
Римлянину, а тем более римлянину средневековья, не могла прийти мысль ограничиться одними словами. Нет другой страны, в которой смелые слова так мало ценились бы, как в Италии.
Человека, который мог рассуждать вышеуказанным образом, звали Франческо Ченчи; он был убит на глазах своей дочери и жены 15 сентября 1598 года.
В этом Дон Жуане нет ничего для нас приятного, его характер не смягчен и не ослаблен, как у мольеровского Дон Жуана, желанием быть прежде всего человеком хорошего общества. Он думал о других людях только для того, чтобы показать свое превосходство над ними, воспользоваться ими в своих целях или ненавидеть их. Этот Дон Жуан не знает радостей, рождаемых сочувствием, сладкими грезами или иллюзиями нежного сердца. Ему нужны прежде всего наслаждения, имеющие характер триумфов, которые всякий может видеть и никто
Римский Дон Жуан не был настолько неловок, чтобы дать ключ к пониманию своего характера и, подобно мольеровскому Дон Жуану, поверять свои тайны слуге. Он обходился без поверенных и говорил только то, что было необходимо для
Если бы мне предоставили выбор, я никогда не стал бы описывать этот характер и ограничился бы только его изучением, потому что он скорее вызывает отвращение, чем любопытство. Но должен признаться, что меня просили об этом мои товарищи по путешествию, которым я не мог ни в чем отказать. В 1823 году я имел счастье путешествовать по Италии в обществе очаровательных людей, которых я никогда не забуду; я был, так же как и они, восхищен портретом Беатриче Ченчи, который можно видеть в Риме, во дворце Барберини.
Картинная галерея этого дворца состоит сейчас всего из семи или восьми картин, но четыре из них — шедевры. Это прежде всего портрет знаменитой Форнарины, возлюбленной Рафаэля, написанный им самим. Портрет этот, в подлинности которого не может быть никакого сомнения, ибо существуют копии, сделанные с него в ту же эпоху, сильно отличается от портрета флорентийской галереи, с которого сделал гравюру Морген. Флорентийский портрет вовсе не написан Рафаэлем. Надеюсь, читатель простит мне ради великого имени это маленькое отступление.
Второй знаменитый портрет галереи Барберини принадлежит кисти Гвидо. Это портрет Беатриче Ченчи, с которого сделано множество плохих гравюр[11]. Великий художник прикрыл шею Беатриче куском материи и надел ей на голову тюрбан; он побоялся показать правду во всем ее ужасе, нарисовав в точности костюм, в котором Беатриче пошла на казнь, и изобразив разметавшиеся волосы шестнадцатилетней девушки, охваченной отчаянием. Лицо ее нежно и прекрасно, взгляд больших глаз исполнен кротости; в них — удивленное выражение человека, застигнутого в момент, когда он горько плачет. У нее прекрасные белокурые волосы. В чертах нет ни тени римской надменности или сознания собственного величия, которое зачастую сквозит в уверенном взгляде дочери Тибра, di una figlia del Tevere, как они сами с гордостью называют себя. К сожалению, полутона этого портрета приобрели красно-кирпичный оттенок за двести тридцать восемь лет, отделяющих нас от катастрофы, рассказ о которой будет приведен ниже.
Третья картина галереи Барберини — это портрет Лукреции Петрони, мачехи Беатриче, казненной вместе с нею. Это тип римской матроны, во всей ее горделивой и величественной красоте[12]. У нее крупные черты лица, кожа ослепительной белизны, черные, резко очерченные брови. Взгляд властный и вместе с тем исполненный страсти. Лицо Лукреции составляет полный контраст с нежным, скромным, почти немецким по типу лицом ее падчерицы.
Четвертый портрет, блещущий правдивостью и яркостью красок, является шедевром Тициана; это греческая рабыня, любовница знаменитого дожа Барбариго.




