Читаем Рябиновый дождь онлайн бесплатно
Рябиновый дождь
Роман о сложных человеческих взаимоотношениях, правду о которых (каждый свою) рассказывают главные герои — каждый отстаивает право на любовь и ненависть, величие духа или подлость, жизнь для себя или окружающих. Автор задает вопрос и не находит ответа: бывает ли что-то однозначное в человеческой душе и человеческих поступках, ведь каждый из нас живет в обществе, взаимодействует с другими людьми и влияет на их судьбы. А борьба за свои убеждения и чувства, течение времени и калейдоскоп событий иссушают душу, обесценивает то, за что боролись. Или же есть надежда?
Проза / Советская классическая прозаAnnotation
Роман о сложных человеческих взаимоотношениях, правду о которых (каждый свою) рассказывают главные герои — каждый отстаивает право на любовь и ненависть, величие духа или подлость, жизнь для себя или окружающих. Автор задает вопрос и не находит ответа: бывает ли что-то однозначное в человеческой душе и человеческих поступках, ведь каждый из нас живет в обществе, взаимодействует с другими людьми и влияет на их судьбы. А борьба за свои убеждения и чувства, течение времени и калейдоскоп событий иссушают душу, обесценивает то, за что боролись. Или же есть надежда?
Содержание
Лесосека
Охота
Бабье лето
Мятный горошек
notes
1
Содержание
Витаутас Петкявичюс
РЯБИНОВЫЙ ДОЖДЬ
Лесосека
Тихо шумел звончатый старый бор. Лучи осеннего солнца скользили по пестрым стволам деревьев, отбеливали паутинки, беспорядочно развешанные на ветвях, и все еще выжимали из голых, без всякой жалости исполосованных сосен прозрачную, словно слеза, живую смолу. Стасис долго смотрел на приговоренный к смерти бор, сокрушался, жалея его, а перед взором снова ожила картина военных лет…
…Казалось ему, что здесь вовсе не подсоченные и приготовленные к вырубке деревья, а люди, раздетые, насильно согнанные в огромную толпу, палачи еще немного покуражатся над ними, помучают, потом построят в ряд и расстреляют… Эти глубокие, резцом прорисованные ребра сосен, их странные, оплывшие живицей раны и, в ожидании своей очереди, нечеловечески покорная, тихая готовность к гибели — все это заволакивало сознание Жолинаса и заставляло защищаться от страшной картины первыми пришедшими в голову словами, оправдывающими человеческую глупость.
— Деревья не устают расти… Деревья не кланяются бурям… Деревья умирают стоя, — словно молитву, повторял он чужие сентенции и не мог надивиться: — Какие странные эти люди. Как щедро наделяют они деревья и зверей теми свойствами, которыми не обладают сами, — осуждал и оправдывал, позабыв, что еще в школьные годы он набрал целую тетрадь подобных цитат, а вот сам ни одной стоящей фразы о деревьях почему-то так и не смог придумать, хотя провел в лесу всю свою жизнь. — Каждое дерево шумит для своего бора. И твое, и мое… Обязательно мое. Только мое. Мое!.. — в горячке не чувствовал, что уже который раз этим словом начинается и кончается вся его философия. — Мое, только мое!.. — Стасису было приятно вспомнить, как они с отцом вырубали здесь густо разросшийся подлесок, как сжигали сучья, а те, что покрупнее, увозили домой на дрова и вместе мечтали: «Пусть подрастут, пусть наберутся сил, а потом поглядим». — Да вот не набрались… — Он прекрасно знает, что схватка давно проиграна, что он уже лежит на лопатках и совсем напрасно распаляет себя, пестует свою злобу. — Говорят, только знающий человек воистину свободен. Может быть, но какой ценой он покупает эту свободу!.. Достаточно прикоснуться к любой тайне — и все вокруг меняется, не остается ничего святого. И совсем неважно, далеко или близко во времени событие, с которым связана эта тайна, — меняется только человек: добившись чего-нибудь, он наглеет, а если что-нибудь теряет, превращается в замученный совестью огрызок. Благословенно неведение человека! — Вспоминает, как буря скрутила и повалила их сарай и как тогда, в час беды, они собирали, латали старое гнилье, но так и не тронули ни одного зеленого дерева. Какое счастье испытывали они тогда от ощущения, что могут быть добрыми и благородными, а теперь?.. — Пусть подрастут, — от волнения он тяжело закашлялся и, ухватившись за сук, долго бухал, до боли смежая веки, потом отмаргивался и, обливаясь потом, кое-как отдышался, снова вобрал в легкие живительный, соснами и можжевельником пропахший воздух. — Ладно… Теперь я лесник без леса…
На соседней делянке уже тарахтели бензопилы, перестукивались топоры и надрывались тракторы. Здесь уже хозяйничала смерть. Стасис подошел, окинул взглядом огромное, заваленное деревьями пространство и тяжело вздохнул. Еще год-другой — и лесорубы приблизятся к дому, к тем соснам, которые выращивал его отец, которые пестовал он сам и по отношению к которым слово «мое» теперь обрело такой огромный смысл.
«Люди, не вырубайте древних пущ!» — вспомнил самим министром написанную статью и криво усмехнулся: куда приходит знание, там не остается места для греха… Лесник без пущи!
Вернувшись на делянку, Стасис забыл про мучивший его кашель, забыл, что с утра маковой росинки во рту не было, что, растапливая баньку, сильно обжег руку… Он снова бегал от одного рабочего к другому и все время кричал:
— Ну куда ты, черт болотный, это дерево волокешь? Куда волокешь, я тебя спрашиваю?! Трудно тебе стороной объехать — не надорвешься ведь. Смотри, весь молодняк поломал!..
— А ты?.. Ах, слепец несчастный, что ты задумал? Туда спустишь — на другую ель повесишь!..
Но деревья падали, никто не обращал внимания на его крики. Сотрясая землю и терзая сердце, они падали одно за другим и уже не вставали. Глядя на агонию пущи, Стасис снова вспомнил свою тетрадь с цитатами: лес рубят — щепки летят. Лес вырубят, но щепки еще долго будут лететь, очень долго… И лететь на наши головы, ибо самые страшные ошибки, как говорил отец, люди совершают тогда, когда все кажется точным и ясным.
— Полундра! — вдруг крикнул чей-то сочный, но еще хриплый после вчерашней попойки голос. — Берегись!
Огромная, лет двести простоявшая сосна вздрогнула и начала медленно клониться в сторону Стасиса. Он поднял голову и нисколечко не испугался.
«Пусть себе падает, пусть раздавит, может, вот так все и кончится, — не успел додумать, как тяжелый ствол просвистел совсем рядом, надломившимся суком сбил шляпу из искусственной кожи и тяжело шмякнулся на землю. Верхушка дернулась, покачалась и замерла. — Да ну их всех…»
— Ты, лесник, смерти ищешь, или какого черта?! Если так приспичило, под поезд бросайся, к озеру сходить не поленись, но только другому жизнь не калечь! — кричал высокий, широкоплечий парень, в испуге выронивший заглохшую бензопилу.
Стасис молчал. Он еще не осознал случившегося, только растерянно смотрел на бледнеющую рядом с ним рябину и не мог оторвать от нее взгляд. Падая, сосна сбрила половину ее ветвей, изуродовала ствол дерева и разодрала кору на зеленоватые, блестящие на солнце ремни, а вокруг насыпала красных ягод. Их было так много и рассыпались они так равномерно, будто кто-то щедрой рукой разбросал их по земле. Стасис вобрал в легкие острый запах, исходящий от разодранной рябины, и лишь тогда понял, какой страшной силы был этот удар и что могло произойти с ним самим, если бы он невзначай попятился хоть на шаг. Стасис нагнулся и попытался поднять с земли сбитую шляпу, но не смог. Острый обломок сука пригвоздил его кожаную, привезенную из Германии шляпу к земле. Ничего не соображая, Стасис несколько раз дернул этот кусок кожи, еще не успевший потерять тепло его тела, и почувствовал, как начинают дрожать руки, как подгибаются колени и как мутная, неуемная сила тянет его к земле.
Потеряв равновесие, Стасис шлепнулся на ствол упавшей сосны и, тыльной стороной ладони смахнув с лица холодный пот, снова уставился на ягоды, рассыпанные умирающей рябиной.
«Они словно маленькие, всевидящие глазки… Они даже с ресницами», — подумал, будто впервые увидел их, и поежился.
— Что с тобой? — уже немного ласковее допытывался парень. — Ведь не первый день в лесу, нас учить должен.
— Не первый, но чудом не последний. — Стасис невольно растрогался и тут же рассердился: — Укусил и пожалел? А ты не жалей, такое сочувствие хуже ненависти… Давай вали дальше и получай премии.
— Ну что ты сегодня весь день злишься? — растерялся лесоруб.
— Разве не видишь?.. Ему лес жалко, — объяснил парню его дружок, а тем временем рядом, за спиной Стасиса, снова завыла бензопила.
Вонь стелющегося по земле голубоватого дыма хлынула на него, покрывая все остальные запахи — и острое предсмертное дыхание рябины, и терпкий дух можжевельника, и сладковатый аромат истоптанного багульника.
Пила тарахтела за спиной, тарахтела, и вот, ломая сучья деревьев, грохнулась на землю очередная сосна.
«Ведь убьют, черт бы их побрал, — с опозданием подумал Стасис и, поднявшись, ушел на другой конец делянки. — Спокойнее, браток, спокойнее, — ругал себя и продолжал философствовать: — Кто не ошибается вместе со всеми, тому достается во сто крат больше за каждую собственную ошибку».
Когда с того конца болота донеслись первые выстрелы, Саулюс не выдержал, вскочил, вытащил последнюю сигарету, несколькими затяжками выкурил ее и, одурев от горячего дыма, долго ходил вокруг машины большими и неуверенными шагами захмелевшего человека. Чем дольше топтался он на месте и чем дольше укрощал себя, тем сильнее распирало его желание бросить все к чертям собачьим, прыгнуть в машину и на предельной скорости умчаться с этой по-осеннему умиротворенной и ко всяким невзгодам привычной опушки. Желание бежать было настолько сильное, настолько осязаемое и пугающее, что Саулюс чувствовал, как чешутся ладони, как вздымается грудь и рябит в лихорадочно горящих глазах. Этого желания не могли унять ни выкуренная сигарета, ни пот, застилающий глаза, ни открытый взгляд друга. Саулюсу обязательно нужно было перебеситься, забыться, наконец, схватиться за какую-нибудь тяжелую работу, от которой потом не мог бы поднять руки… Это бешенство накапливалось уже не первый день, поэтому разгоряченный Саулюс шагал как маятник — несколько шагов вперед, несколько назад, не в силах ни победить себя, ни убежать от себя.
Его раздражали молодые рябины, согнутые тяжелыми гроздьями ягод, пожухлые, далеко простирающиеся сухие заросли осоки, бесконечно покорные, будто помятые жизнью, недоросли-березки, гладкая, как вода в тазу, поверхность озера и страшно назойливые, от малейшего дуновения ветерка шелестящие камыши. Целую неделю он ждал плохой погоды, призывал бурю, ливень, но солнце по-летнему било в сухие, зудящие от бессонницы глаза и заставляло сбрасывать все теплые вещи.
Но больше всего Саулюса бесил тихий и равнодушный к его злости шофер второй машины. Он с яростью наблюдал, как Йонас, усевшись на вытащенном из салона машины сиденье, подперев спиной высыхающую сосну, вяжет большой шерстяной носок и, шевеля губами, считает петли.
«Прежде на мужчину был похож, — ругался про себя Саулюс, — а теперь — гнилая баба!» — с трудом сдерживался, чтобы не выматериться, и громко отплевывался, сунув сигарету горящим концом в рот.
Такое даже в кино не увидишь: угловатая шоферская кепка, сдвинутая на лысеющий затылок, модная кожаная куртка, глухие карманы, сапоги, галифе, папироса в зубах и бабушкины спицы в заскорузлых руках. Чего доброго, он и детей рожать может!..
— Тьфу!
Снова грохнул одиночный выстрел.
— Вот это припекает, — ничего не видел и не слышал сосед.
Поглядев по сторонам, он сбросил куртку, размял занемевшие суставы и снова взялся за дело: уткнулся носом в вязание. Так и просидел до вечера. А потом ни с того ни с сего спросил:
— Ты обувь какого размера носишь?
— Шестнадцатого калибра, — Саулюс напрашивался на ссору.
— Я серьезно, — спокойно сказал товарищ.
— Сорок четвертый.
— Как раз, — обрадовался тот. — Моему сыну только четырнадцать, а нога покрупнее твоей. Видать, еще будет расти, слон.
Даже самый отъявленный ворчун не смог бы придраться к этим словам.
На захиревшей сосне застучал дятел. Над болотом собирались стаи больших и маленьких птиц. Они летали низко над землей, перевертывались в воздухе, то собираясь в черные, грозные тучи, то снова исчезая в ослепительных лучах солнца. Где-то совсем недалеко пищала больная птаха. Монотонный, взывающий о помощи голос усиливал тревогу Саулюса. Он выискивал взглядом несчастную птичку, желая помочь ей, а в действительности сам ждал помощи — неизвестно откуда — и не мог дождаться.
— Может, не поленишься? — напомнил сосед.
— Чего?
— Ботинок скинуть. Видишь, мне пора петли спускать, боюсь, как бы не укоротить. Примерить надо, а свой я вряд ли так легко стащу.
— Знаешь, Йонас, пропадите вы пропадом со своими носками, с утиными охотами и со всеми святыми! — наконец прорвало Саулюса. — И не крутите мне мозги! — Отойдя в сторону, растянулся во весь рост на мху и попытался представить, чем теперь занимается жена, но вместо нее перед глазами вставало волевое лицо радушно настроенного шефа, не позволяющее ни злиться, ни тем более возражать ему.
— Ты видишь? — словно наяву тычет он пальцем в сторону окна, поспешно засовывая в ящик стола кипу бумаг. — Ты только посмотри!
— Уже насмотрелся, — неохотно возражает Саулюс.
— Ну и как?
— Нормально.
— Я тебя еще не такому научу! Если перистые облака раскисают и расползаются по всему небу, значит, хорошая погода только устанавливается.
— А что синоптики обещают? — со слабой надеждой спрашивает Саулюс.
— Я же тебе объяснял: если радио объявило, что ожидается дождь, зонты брать не стоит. Да, возьми у секретарши деньги. Там хватит на все. Сдачи не надо.
— Но, товарищ Моцкус…
— Я все понимаю: в начале самостоятельной жизни каждая копейка на счету.
— Я не поэтому… — Саулюс чувствует, что проиграет едва начатый спор, однако как умеет, так и защищается: — Вы сами понимаете.
— Не на Луне живу, но квартирку ты вне очереди получил? Получил. Чего же еще хочешь? — атакует директор.
— Большое спасибо, но у меня другое…
— Спальный гарнитурчик требуется?
— У меня все есть.
— Знаешь, скромность скромностью, однако теперь и шофера должны жить красиво. Должны! Но ты, мальчик, еще меня не знаешь: твоя комсомольская свадьба — только прелюдия. Если поладим, мы вместе с профсоюзом еще не такие крестины твоему будущему сыну закатим. Все оборванцы посинеют от зависти. Но и ты не зевай, — обнимает словно приятеля, водит по кабинету и немного вольничает: — Не жди, чтобы я и это дело на свои плечи взвалил… Не советую!
Саулюс краснеет, будто ученик, впервые увидевший неприличную фотографию, и сам пугается своих слов:
— Этому меня учить уже не надо, только все поездки да поездки — к жене подойти некогда, — объясняет наконец, почему он ломается, и смело смотрит на Моцкуса.
— А ты в будни, наскоком… Увидишь, какой пролетарий получится… Не нарадуешься! А может, тебе командировку на несколько дней выписать?
— Ну что вы, товарищ директор…
— Напрасно скромничаешь — пригодится. Кроме того, небольшая просьба: заглянешь ко мне домой, не забудь резиновые сапоги в багажник бросить. Ружье возьми. А теперь — отправляйся, меня тут одна внеплановая работенка дожидается. Отсижу часы — позвоню.





