Читаем Революция (сборник) онлайн бесплатно
Революция (сборник)
«Мировая история – не тихое кладбище, мировая история – карнавал», – так считает Захар Прилепин, составитель сборника «Революция», и с ним склонны согласиться писатели Хорхе Луис Борхес, Аркадий Гайдар, Андрей Платонов, Джек Лондон, Александр Грин, Леон Кладель, Валерий Брюсов, Борис Лавренев, Микола Хвылевой, Эрнесто Карденаль, Эдуард Лимонов… Семнадцать известных радетелей свободы и революции собрались под одним переплетом.
Проза / Современная проза / Современная русская литератураНовейшая история учит нас, что Революция рождена в XVII веке, скажем, в районе Англии, но полновластно пришла она в мир и закружила здесь после известных французских событий сначала 1789-го, затем июля 1830-го и, в наибольшей степени, 1848 года.
Следом отшумели свое и немцы, и персы, и турки, но пополам мир расколола и перекрасила в красное (красное в русском языке – красивое) русская Революция.
Социальные и политические революции рано приобрели новые цвета как революции национально-освободительные: недаром, к примеру, Байрона так влекло в жаждущую свободы, уже тогда, в XIX веке, революционную Грецию.
И в веке XX национальные революции становились социальными (читай – социалистическими) лишь в силу причин вторичных: так уж сложилось. Первичным было право нации на волю, на счастье – здесь и сейчас, при жизни, на правах жаркой юности. Латинская Америка – яркая и танцующая в глазах, как тропический цветок, – тому порукой.
Массовая, поголовная и всеохватная жажда свободы – вот повод для всякой Революции. Свободы как справедливости, свободы как общего праздника.
То, что верхи не могут управлять по-старому, а низы по-старому жить не хотят – тоже важно, но это уже во-вторых: все эти классы и формации. Во-первых – то, что горлом идет поэзия и музыка. Здесь таится главная и громокипящая причина
Сколько бы крови и ужаса ни приносили революции (а они приносили и кровь, и ужас и еще принесут, будь они прокляты) – жажда к ним неистребима: как жажда к воде, как жажда к деторождению, как жажда к Царству Божию на земле. И сколько бы ни твердили им, нам, всем необузданным и шальным, что «…проходили это уже, проходили! и знаем, чем всё это кончилось!..» – всё равно люди неизбежно будут стремиться это пройти, и еще раз пройти.
Влечет и манит
Так входит всякий ребенок под великолепным дождем в лужу, чтобы потом сладострастно болеть
Только так.
Всерьез революционная литература родилась, естественно, во Франции – законодатели мод, никуда не деться.
Уже после французских революционных эксцессов, в ходе которых французская нация была откровенно уполовинена, стало ясно, чем всё это заканчивается, но никто ничему учиться не захотел. И это в первую голову касается вовсе не революционеров, земля им пухом и небо сияющим мрамором, а тех, против кого они вовеки будут идти: лишающих человека чувства свободы, чувства справедливости, чувства праздника, чувства поэзии и победы.
Началось всё с самого народного искусства – с театра. Во Франции уже в первую Революцию были и контрреволюционные драматурги – скажем, Карбон де Фленс, и революционные – скажем, Фабр д`Эглантин.
В те же годы о Революции – писчим философским пером – начали рассуждать и медленно спорить скучные англичане; у них есть чему поучиться до сих пор. В «Размышлениях о Французской революции» Эдмунда Берка, вышедших под занавес XVIII века, буйные трудящиеся именуются «стадом свиней» – о, как мало некоторые
Поэзия, пьесы, романы Виктора Гюго. Проза Леона Кладеля… Анатоль Франс, воспринявший с
Восторгом Революции и ужасом Революции питались стаи европейских философов и поэтов, всякий жаждал ухватиться за полу призрака, бродящего по Европе; но удалось это именно в России.
Про русскую Революцию мы еще помним; про русскую революционную литературу – уже гораздо меньше. Литература эта, равно как и сама Революция, была и гениальна, и безобразна,
Мы вправе не любить эту литературу; но забыть ее мы не вправе.
Имена и Максима Горького, и Владимира Маяковского были опоэтизированы на всех континентах и произносились молитвенно, радостно, истово –
Революция в русской литературе началась с поэтического слова: с поэмы Александра Блока «Двенадцать», поэмы Сергея Есенина «Товарищ», поэмы Велимира Хлебникова «Ночь перед Советами», с бурливого поэтического многоголосья.
Случайно или не случайно, Россия тем самым задала тон всему веку. В нем уместились десятки Революций: да, успешных и, да, гораздо чаще неуспешных, – но большинство из них отзывались в сердцах человеческих в первую очередь словом поэтическим.
В этом есть смысл и есть закономерность: о войне пишут суровую прозу, о Революции – в первую очередь – стихи; порой стихи, переходящие в прозу, порой прозу, переходящую в поэзию. Потому что – праздник. Хочется рифм и музыки.
Даже Соединенные Штаты Америки, избежавшие собственной Революции и ставшие поперек пути у Революций во многих странах, – даже они дали целую плеяду диких поэтов, бунтарей и «леваков». И какой парадокс! – звезднополосатое заокеанье так долго (и лживо) печалилось по поводу русской литературной эмиграции – оставившей печальных русских советских читателей без многих славных имен – и одновременно с этим в самих Штатах позарастали еще при жизни травой забвения их собственные поэты: социалист Карл Сэнберг и профессиональный революционер Артуро Джованнити, коммунист Майкл Голд и русофил Стивен Винсент Бене…
Зато расцвет поэзии, накрепко, а порой и смертельно связанный со сложившимися или несложившимися Революциями, случился и в Чили, и в Греции, и в Никарагуа, и в Турции, и на Кубе…
Пабло Неруда. Назым Хикмет. Сесар Вальехо. Эрнесто Карденаль. Самые их имена в Революции расплавлены и растворены.
Безусловными «леваками», друзьями Фиделя и Че, и той, уже уплывшей в небытие Советской России, были, впрочем, и все (за исключением разве что Борхеса) именитые латиноамериканцы, взорвавшие прозу минувшего столетия – и Астуриас, и Маркес (мало кто теперь помнит его эссе о Советах «СССР: 22 400 000 кв. км – и ни одной рекламы кока-колы», и Кортасар (в числе прочего увековечивший друга Че в новелле «Воссоединение»). И даже Варгас Льоса – литератор хоть и не социальный, но бунтарь априори, потому что – художник.
Сложно было им не пропитаться музыкой Революции, ведь и сам ее цвет все ярче расползался во второй половине века в их благословенных землях: в 1944 году буяны и «леваки» взяли власть в Гватемале, в 1952-м – в Боливии, в 1959-м – на Кубе. В 1967 году погиб Че Гевара, но годом позже полыхнуло в Перу, а в 1970-м в Чили случился триумф правительства Народного единства…
Не важно – надолго или нет получилось там; важно – что было. Мировая история – не тихое кладбище, мировая история – карнавал. Мировая история должна танцевать: вот что понимают поклонники и радетели Революции.
А если не получится карнавала, то мы сожмем зубами улыбку, как в одном великолепном стихотворении Тасоса Ливадитиса, и эту улыбку уже никто не сможет отобрать.
В прологе к «Книге Мануэля» помянутый Кортасар писал: «Более чем когда-либо я убежден, что в борьбе за социализм… в борьбе против повседневных ужасов надо сберечь единственную решимость, которая принесет нам в будущем победу – страстную, ревностную решимость уже сейчас жить так, как мы хотим жить в будущем, со всей полнотой любви, игры и веселья… Освободившись от всех табу, утверждая и разделяя с другими наше достоинство: жить на земле, где горизонт уже не застлан ненавистью и долларами».
Вот оно то, с чего мы начали разговор, – «любовь, игра и веселье»! Да, именно это должна приносить Революция; и не важно, принесет или нет: иначе куда нам расходовать свою страсть и свою решимость.
…Но боже мой, хоть бы раз она не отравилась своей собственной и чужой кровью. Хоть бы раз…
Беззаветно преданные защитники Коммуны, те, которые не пожелали пережить гибель самых дорогих своих надежд, укрылись на кладбище Пер-Лашез. Теснимые непрерывно атакующими их войсками версальцев, они боролись всю ночь; один против десяти – вначале, один против ста – потом. Пояс укреплений на кладбище был форсирован, и бандиты генерала Винуа хлынули в некрополь, посреди которого развевалось водруженное на каком-то свайном заграждении все пробитое, изрешеченное пулями красное знамя погибающего города. Снова пришлось вести бой, и теперь уже при дневном свете. Связанные траншеями и окопами, ряды гробниц, за которыми укрылись повстанцы, могли бы послужить им надежным, а возможно, и неприступным оплотом, если бы не недостаток в продовольствии и боевых припасах. Скудная артиллерия, которую удалось сюда втащить, была полностью лишена орудийной прислуги и снарядов. Последние канониры были убиты, давая последний пушечный залп в ту самую минуту, когда в последний раз всходило солнце для этих горожан, загнанных в уголок священной земли, где покоились их отцы и предки.
Было шесть часов утра…
Раздалась скорбная барабанная дробь, и командир этой горстки непоколебимых храбрецов, взявший на себя переговоры с генералами регулярной армии, появился верхом у одной из бойниц блокгауза.
– Безоговорочно! Огонь прекращен на двадцать пять минут, – произнес он, сойдя с коня и облокотившись на одну из остывших и сейчас уже бесполезных пушек, обращенных своими пустыми жерлами к осаждавшему неприятелю, который притаился в двухстах метрах отсюда.
Зловещее слово «безоговорочно» – vae victis[2] всех гражданских войн – было услышано каждым из этих крестоносцев, понимавших, что пробил час погибнуть за веру, которую они исповедовали с оружием в руках. Единодушный, раздирающий сердце возглас: «Да здравствует Коммуна!» – прозвучал в этом царстве тишины и покоя.
– По местам, товарищи! Сделаем перекличку и подсчитаем боевые припасы.
И в то время как по его приказу поспешно занялись двойным подсчетом, человек, который ознакомил остаток нескольких рот, бывших под его началом, с «законом сильнейшего», скрестил руки на груди и спокойно произвел смотр своим товарищам по оружию, неустрашимым, как он, приговоренным, как он.
Он был еще в полном расцвете сил, не старше сорока лет: мощные руки рабочего, горящий взгляд, смелое лицо, высокий лоб. Шапка коротко остриженных густых черных волос подчеркивала снежную белизну усов.
На нем была военная фуражка с шестью золотыми нашивками, какие носили офицеры нестроевой службы; голова под фуражкой повязана полотняным платком, запачканным кровью: неделю назад, во время канонады в Нельи, у ворот Майо, он был ранен осколком снаряда.
– Триста человек, из них двести семь раненых, и тысяча патронов, – раздался чей-то голос.
– Значит, девяносто три бойца, – заметил командир, – и по десяти зарядов на ружье. – Потом, посмотрев на часы, он добавил: – Через четверть часа эти «защитники цивилизации» будут здесь. Пусть каждый из вас, друзья, приготовится достойно умереть.
И храбрецы, после недели боев, падающие от усталости, окоченевшие за дождливую ночь, исхудавшие, перепачканные в грязи, безропотно ожидали смерти, когда уже сделали все, что было в их силах, чтобы победить. Одеты они были во что придется. Наименее отягченные годами, те, которые во время войны с пруссаками служили в сводных батальонах, не участвовавших в боях, были в длинных шинелях коричневого, стального или темно-зеленого цвета, в какой-то странной форменной одежде, делавшей наших ополченцев похожими на иностранных солдат. Самые старые из инсургентов, прежде служившие в гарнизонных войсках или в гражданской милиции, на которых во время осады возложено было обслуживание бастионов и редутов, носили традиционный трехцветный костюм – темно-синий мундир с металлическими пуговицами, штаны того же цвета с ярко-красными лампасами, кепи из той же материи с красной выпушкой и белые гетры; на головном уборе была приколота трехцветная кокарда, которую в прошлом веке народ избрал эмблемой свободы.
Страшны и вместе с тем великолепны были защитники Коммуны в своей окровавленной, грязной, рваной одежде, и все они, как один, ветераны, волонтеры и юнцы, взявшиеся за оружие, – все готовились к последнему, решительному бою!
Тех, которые были слишком изувечены, чтобы принять участие в бою, перенесли в могильные склепы, находившиеся внутри линии обороны; легко раненым позволили сделать еще по выстрелу, и они прятались в глубине рвов или за сваями и турами, защищавшими подступы к этой убогой крепости, созданной экспромтом прошедшей ночью. И наконец, девяносто три бойца, оставшиеся невредимыми, молча сгруппировались вокруг своего командира и, полные решимости, подняв голову, опершись на штыки, ждали врага – увы! – французов, как они, и, как они, пролетариев.
– Стой! Кто идет?
Ответа на оклик часового не последовало. И тут же какой-то парижский рожок прозвучал в тишине восходящего дня.
При этом сигнале тревоги командир отряда бросился в ту сторону, где протрубил рожок, и оказался лицом к лицу с женщиной, которую двое часовых ввели в блиндаж.
– Ты! – воскликнул он, сразу же узнав ее. – Ты?..
Полуобнаженная, измученная, еле держась на ногах, с горящими голубыми глазами на мертвенно-бледном, точно восковом лице, с взъерошенной густой копной рыжих волос, ниспадавших на груди и плечи, она остановилась, нежно прижимая к себе – о, так нежно! – свою ношу, которую несла на перевязи, укутав в шерстяную юбку.
– Да, это я, – наконец произнесла она, – я пришла умереть вместе с тобой, Сардок!
Сардок не дрогнул, но его крепко сжатые губы говорили о сильнейшем волнении, которое он с трудом сдерживал. Он молча раскрыл ей свои объятия, и она упала ему на грудь; и эти любовники, эти супруги страстно припали друг к другу, переживая в течение этой минуты всё свое счастье, ушедшее навеки…
Три месяца до войны Сардок, прикованный к топке паровоза, бросая полные лопаты черного корма этому рычащему чудовищу, которое уносило его то ночью, то днем из Парижа в Бордо или из Бордо в Париж, предавался мысли об упразднении наемного труда – последней формы рабства, мечте об освобождении рабов.




