Читаем Рассказы онлайн бесплатно
Рассказы
Валерий Буланников. Традиция старинного русского рассказа в сегодняшнем ее изводе — рассказ про душевное (и — духовное) смятение, пережитое насельниками современного небольшого монастыря («Скрепка»); и рассказ про сына, навещающего мать в доме для престарелых, доме достаточно специфическом, в котором матери вроде как хорошо, и ей, действительно, там комфортно; а также про то, от чего, на самом деле, умирают старики («ПНИ»).Виталий Сероклинов. Рассказы про грань между «нормой» и патологией в жизни человека и жизни социума — про пожилого астронома, человеческая естественность поведения которого вызывает агрессию общества; про заботу матери о дочке, о попытках ее приучить девочку, а потом и молодую женщину к правильной, гарантирующей успех и счастье жизни; про человека, нашедшего для себя точку жизненной опоры вне этой жизни и т. д.Виталий Щигельский. «Далеко не каждому дано высшее право постичь себя. Часто человек проживает жизнь не собой, а случайной комбинацией персонифицированных понятий и штампов. Каждый раз, перечитывая некролог какого-нибудь общественно полезного Ивана Ивановича и не находя в нем ничего, кроме постного набора общепринятых слов, задаешься справедливым вопросом: а был ли Иван Иваныч? Ну а если и был, то зачем, по какому поводу появлялся? Впрочем, среди принимаемого за жизнь суетливого, шумного и бессмысленного маскарада иногда попадаются люди, вдумчиво и упрямо заточенные не наружу, а внутрь. В коллективных социальных системах их обычно считают больными, а больные принимают их за посланцев. Если кому-то вдруг захочется ляпнуть, что истина лежит где-то посередине, то этот кто-то явно не ведает ни середины, ни истины… Одним из таких посланцев был Эдуард Эдуардович Пивчиков…»Евгений Шкловский. Четыре новых рассказа в жанре психологической новеллы, который разрабатывает в нашей прозе Шкловский, предложивший свой вариант сочетания жесткого, вполне «реалистического» психологического рисунка с гротеском, ориентирующим в его текстах сугубо бытовое на — бытийное. Рассказ про человека, подсознательно стремящегося занять как можно меньше пространства в окружающем его мире («Зеркало»); рассказ про человека, лишенного способностей и как будто самой воли жить, но который, тем не менее, делает усилие собрать себя заново с помощью самого процесса записывания своей жизни — «Сейчас уже редко рукой пишут, больше по Интернету, sms всякие, несколько словечек — и все. По клавишам тюк-тюк. А тут не клавиши. Тут рукой непременно надо, рукой и сердцем. Непременно сердцем!» («Мы пишем»); и другие рассказы.
Валерий Станиславович Буланников , Виталий Николаевич Сероклинов , Евгений Александрович Шкловский , Виталий Владимирович Щигельский
Проза / Современная проза— У тебя крестик есть?
— Был, да куда-то пропал. А у тебя?
— Тоже пропал. Уже год, как нет.
— Надо у батюшки спросить, когда придет.
— Я уже спрашивала, он сказал, что принесет.
— Принес?
— Сказал, что забыл.
— А когда он опять придет?
— Был после Пасхи. Теперь, значит, после Троицы придет. Если дождь будет.
— А если не будет?
— Значит, не придет, тогда на Петровки будет.
— А почему в дождь приходит?
— В дождь — ни на кладбище, ни на огород, ни в город. Значит, к нам.
Митрохин, нервно покуривая, стоял возле беседки в скверике из нескольких свежераспустившихся лип и прислушивался к разговору двух обитательниц местного ПНИ. Обе — в застиранных фиолетовых халатах в желтые ромашкообразные цветочки, в стоптанных тапочках, надетых на босу ногу, в приспущенных хлопковых чулках еще, видно, советского производства, в накинутых на плечи серых шерстяных платках. Первая — шарообразная, неправильной формы, как снежная баба к весне, волосы на голове черные, стриженные почти под ноль, сама голова вытянута кверху и издалека действительно напоминает голову снежной бабы с ведерком на голове. Вторая — худая, даже худющая, на ее плечах халатик болтается как на вешалке, лицо со впавшими серыми щеками, нос и лоб вытянуты вперед и похожи на голову селедки. Они курят дешевые сигареты, дым которых смешивается с запахом жареной рыбы, доносящимся из раскрытых окон кухни прямо за спиной Митрохина. Скоро обед. От такой смеси и трехчасовой дороги на раздолбанном грохочущем пазике подташнивает…
Митрохин приехал проведать старенькую мать, которую по большой счастливой случайности устроил сюда, в Новоникольский ПНИ, прошлой осенью. Мать раньше жила одна в ветхом домике на окраине Тулы, недалеко от литейного завода. К сыну она переезжать отказывалась, так как не хотела стеснять его с женой и детьми в трехкомнатной панельке на четвертом этаже. К тому же дом был пятиэтажный и в нем отсутствовал лифт, а потому Наталье Семеновне по причине артрита и прочих старческих немощей почти невозможно было добраться по лестнице до квартиры сына. Прошлым летом она упала с крыльца и сломала берцовую кость. После трех месяцев больницы она, когда сняли гипс, передвигалась еле-еле, да и то с помощью ходунков. Оставлять мать одну было уже нельзя, но переезжать к сыну она по-прежнему отказывалась. Так Митрохин с женой Машей и метались между своей квартирой и тульской окраиной, пока как-то утром он не встретил на автобусной остановке своего однокашника по институту Володьку Крепова. «Привет-привет», в разговоре выяснилось, что Володька уже несколько лет работает в облсобесе, или, как сейчас говорят, в соцотделе обладминистрации. Узнав о митрохинских метаниях, он пообещал посодействовать с устройством в дом престарелых. Через неделю он позвонил и предложил поместить маму в психоневрологический интернат, ПНИ, в Новоникольском.
— Это что, дурдом, что ли? — спросил Митрохин с испугом.
— Не совсем. Да, там лежат люди с расстройством психики, но с неглубоким, и обычно находятся на лечении в течение нескольких недель, максимум месяцев. Там очень хорошие условия. Я смотрел бумаги Натальи Семеновны, у нее есть некоторые отклонения, может, это уже старость сказывается. Так что мы можем поместить ее туда, директор интерната — мой хороший знакомый, положим в отдельную палату. Ты увидишь, отличное место — тихое, спокойное, хороший уход. Каждый год езжу туда с проверками — очень доволен и директором и персоналом.
Митрохина слова товарища не очень убедили, он даже расстроился. Сказал, что подумает. Маша, узнав о ПНИ, тоже испугалась и сказала, что лучше к ним. Мать, выслушав внимательно сына, неожиданно и даже, как показалось Митрохину, с радостью согласилась, но попросила, чтобы не в отдельную, а, если можно, в двух или трехместную палату. После нескольких бессонных ночей, субботней поездки в Новоникольское Митрохин решился…
— Слышь, мужик, а у тебя крестик есть?
«Снежная баба» смотрела на Митрохина не отрывая взгляда, внимательно, словно изучая его.
— Крестик? Да есть, а что?
— А ты не можешь нам привезти, а то вот наш батюшка все забывает, а без крестика как-то нехорошо, по ночам плохо сплю, мужа убитого вспоминаю.
— Убитого?
— Ну да. Шел вечером из магазина, какие-то подростки пьяные стали приставать, денег просить, он сказал, что нет, они его — ножом. Он кровью истек.
Женщина затянулась уже почти выкуренной сигаретой и продолжала пристально смотреть на Митрохина. Он судорожно сглотнул:
— Хорошо, в следующий раз привезу.
— И мне тоже, сынок, хорошо?
Вторая худая женщина просительно посмотрела на Митрохина. Он закивал:
— Хорошо, хорошо.
— Сергей Михайлович, пройдемте, ваша мама ждет вас. — На пороге стояла полная пожилая медсестра. — Мы уже привезли ее в комнату для свиданий.
— Привезли? Она что, не ходит?
— Вы знаете вашу маму. — Медсестра, как бы извиняясь, поглядела на Митрохина. — Она не хочет ходить, говорит, больно. Видимо, это последствия перелома сказываются, она последний месяц почти не встает с кровати, говорит, что все кости болят.
— А как же?..
— Ну, судно подаем. Да вы не беспокойтесь, у нее так все хорошо. Пойдемте, она ждет.
Подхватив пакет с подарками для мамы, по широкой лестнице через крытую колоннаду Митрохин поднялся за медсестрой в длинный, выкрашенный в веселые светло-зеленые тона коридор с высокими барскими потолками. Когда осенью Митрохин приехал посмотреть, что за заведение устроил ему Володька, стены и потолки сразу ему понравились, но более всего — обстановка и персонал. Это и подвигло его согласиться перевезти сюда маму…
Возле дверей палаты, прислонившись кто к косяку, кто к стене, стояли обитатели интерната, пни, как выразилась соседка мамы по палате Нина Ивановна, когда он в первый раз приехал с визитом в интернат.
«Мы — старые трухлявые пни и доживаем здесь свои дни». Тогда от этих слов Митрохину стало не по себе, он почувствовал тяжесть на душе, чувство вины поселилось в сердце и стало потихоньку грызть его, но все-таки забрать маму он не решился. Тем более что, услышав слова соседки, она запротестовала: «Нина, что ты за чушь несешь, ну какой ты или я пень, пни не разговаривают, не общаются, не вспоминают». — «Вот-вот, только и осталось вспоминать да лясы точить», — пробурчала соседка и замолчала. В общем, неуютно тогда стало, неловко, даже стыдно…
В коридоре висел гул человеческого бытия — движение тел, шорох обуви, шелест одежды, потоки звуков — гласных, согласных, нечленораздельных. Больные вели себя по-разному — кто-то безостановочно и молча мельтешил по коридору, кто-то, застыв или двигаясь, разговаривал сам с собой, кто-то — с соседкой; худая, сгорбившаяся старушка, стоя в углу на повороте, смотрела себе под ноги и громко вскрикивала. Молодая, лет тридцати, высокая женщина с копной рыжих волос, увидев идущего по коридору посетителя, начала нервно дергать за ручку и пыталась открыть дверь в палату, толкая ее плечом.
— Не так, голубушка.
Медсестра отстранила больную, нажала на ручку и открыла дверь на себя.
— Проходите.
Больная проскользнула в палату и со стуком закрыла за собой дверь.
Коридор свернул направо, и прямо за углом они вошли в небольшую чистую палату — комнату свиданий. Пахло хлоркой, полы еще блестели полосками воды, у дальней стены возле окна стоял небольшой столик — пластиковая столешница на металлических ножках. Вплотную к столику, глядя в окно, сидела мать Митрохина. Она повернулась на звук открывшейся двери и, увидев сына с увесистым пластиковым пакетом, всплеснула руками:
— Сережа, ну ты опять с подарками и едой!
— Мам, это от Маши пирожки, котлеты, вот немного копченой колбасы, сок, мандарины, а это письма от Тани и Миши, — сказал Митрохин и достал конверт.
Митрохин начал было выкладывать все на стол, но мама замахала руками:
— Не надо, скоро обед, а это я попрошу в холодильник положить, потом съем.
— Ну вот письма почитай, что внучка с внуком пишут.
— Потом, потом. Ты скажи, домик-то продал?
Это был первый вопрос, который Митрохин всегда во время визитов слышал от матери. Она очень беспокоилась, что Сережа никак не продаст ее домик, который, по ее представлениям, был целое состояние — восемь соток земли, дом, сарай, сад и даже небольшой огород. Увы, за полгода никто серьезно не поинтересовался этой собственностью, и Митрохин сомневался, что на дальней окраине возле завода кто-то вообще захочет это все купить, хоть и за небольшие деньги. Об этом он маме не говорил, старался ее успокоить:
— Мам, ну конечно интересуются, хотят купить, но по нынешним временам мало кто может позволить себе покупку дома.
— Сереж, ты смотри не продешеви, не меньше полмиллиона проси, земля сейчас дорогая, я вон по радио слышала, что многие строиться хотят, а у нас место какое отличное, сам знаешь, так что торгуйся.
Митрохин успокаивал маму, заверяя ее, что он сделает все так, как она говорит, обязательно будет торговаться и, конечно, не продешевит, дабы получить средства на образование для Тани и Миши. Он повторил одну и ту же мысль несколько раз в разных выражениях, потом стал рассказывать про успехи детей в школе, что вот Таня заканчивает год с одной четверкой по алгебре, а Миша — с четверками по русскому и литературе, зато он участвовал в районной олимпиаде по физике и занял третье место.
Рассказывая о семье, Митрохин с тревогой вглядывался в лицо матери — тогда осенью, после больницы, она явно сдала, но и здесь, в интернате, как-то не поправилась, а сейчас, несмотря на весну и тепло, выглядела уставшей, осунувшейся. Лицо ее стало одутловатым, оттенок кожи — серым, даже грязноватым каким-то, словно она давно не умывалась, хотя мама всегда отличалась любовью к чистоте и порядку, впрочем, и в интернате все было достаточно чисто и аккуратно. Она заметно располнела, явно замедленно реагировала на его слова, часто переспрашивала, взгляд ее после первых минут возбуждения от встречи потух, она почти неподвижно смотрела перед собой. А ведь ей было еще далеко до семидесяти.
Митрохин продолжал рассказывать о детях, работе и перестановках в институте, где он преподавал, рассказал, что Маша переболела гриппом, но в его голове тикали, как настенные часы, вопросы «почему? что произошло?». Вскоре он заметил, что сбивается в последовательности вспоминаемых событий, повторяет одни и те же фразы и выражения, разговор превратился в сумбурный и сбивчивый монолог. Он замолчал, поглядел на мать, она явно устала, склонила голову на плечо, прикрыла глаза — еще минута, и она задремлет.
«Да, пора, маме надо отдохнуть, а мне — все это продумать». Митрохин приподнялся, тронул маму за плечо:
— Мама, пора обедать. Может, я отвезу тебя в палату? Или лучше сразу в столовую?
Наталья Семеновна вскинула голову, поглядела на сына непонимающим, отстраненным взглядом, потом, как бы придя в себя, закивала головой:
— В палату, в палату. Мне туда обед приносят, я поем и потом отдохну. А ты, Сереженька, езжай, Машеньке передай поклон, поцелуй внуков, пусть не болеют и хорошо учатся. Их дед всегда повторял: «Ученье — свет, а неученье — тьма».
Развернув коляску, осторожно, чтобы не задеть дверной косяк, Митрохин попятился задом и перекатил коляску через сбитый деревянный порожек. Потом, развернув ее вперед, он направился в дальний конец коридора, где находилась мамина палата. Было пусто — время обеда. Палаты были открыты, в некоторых лежали больные, глядели в сторону двери, видимо ожидая, когда санитарки придут с обедом и покормят.
Да, поедят, потом они уснут, после сна принесут судно, потом будет полдник, затем ужин, опять судно и сон. Комок подступал к горлу, защипало глаза. Митрохин катил кресло, ощущая медленное вращение его хромированных металлических колес, сопротивление коричневого старого линолеума под ногами, тяжесть маминого усталого тела, напрягшиеся мышцы своей согнутой спины. Вот и последние десять шагов.
В дверях предпоследней палаты стояла пожилая полная женщина все в том же больничном фиолетовом халате, на костылях и настороженно выглядывала в коридор.
— Молодой человек, а ты не батюшка?
Митрохин от неожиданности опешил, растерянно поглядел на нее, не зная, что сказать, и как-то то ли кивнул, то ли мотнул головой.
— Так ты батюшка? А крестик у тебя есть?
Опять крестик. Почему здесь все спрашивают про крестик?
— Есть. Мой крестик. Но я не батюшка.
— А еще есть? А то я свой потеряла, вот теперь и мучаюсь, не сплю по ночам. А у бабушки есть?
— Зина, — мама, встрепенувшись, поглядела на больную, — ты не приставай. Есть у меня крестик, ты уже спрашивала. А тебе пусть твой Витька принесет. Пошли, Сережа. Вечно ей делать нечего, все стоит в дверях, ко всем пристает.
— Молодой человек, принеси мне крестик, пожалуйста.
Митрохин быстро закивал головой, глядя на ее наполняющиеся слезами глаза:
— Хорошо, хорошо. В следующий приезд привезу.
Он толкнул коленкой коляску и покатил к двери маминой палаты.
— Эта Зинка вечно никому прохода не дает, все чего-то просит. Сережа, не слушай ее, муж ее Виктор уже два раза привозил крестики, а она срывает и куда-то прячет. Зачем ей крестик, если она не носит?
Оказавшись в палате, мама вздохнула, встрепенулась и, не глядя на сына, обронила:
— Две недели назад Нина умерла. Ее на местном кладбище похоронили, никто из детей, ни сын, ни дочь, не приехали.
Митрохин вздрогнул, поглядел на маму, на пустую кровать в углу, где лежала Нина Ивановна. На подоконнике рядом обычно стояло несколько фотографий в рамках — ее внуки и единственная внучка. Теперь их не было, а была двухлитровая банка с первой, едва распустившейся сиренью. Что сказать, ответить? Митрохин не знал. Посочувствовать? Но — кому? Маме? Умершей? Неприехавшим детям и забывшим ее внукам? Он наклонился, как-то неуклюже вывернув шею, заглянул в мамины светло-серые глаза и зачем-то спросил:
— А от чего она умерла, мама?
— От болезни, сынок.
— А она разве болела, всегда такая бодрая, даже веселая была?
— Одинокая она была, от одиночества и умерла, одиночество — болезнь стариков. А что веселая — не хотела никого огорчать и обременять.
Митрохин замер, даже перестал дышать. О чем это мама говорит? Она тоже одинока? Но ведь она сама настояла переехать сюда, в интернат. Тогда, значит, надо сказать, что мы готовы ее забрать, увезти, если ей так плохо! А ведь ей плохо!
Пол под его ногами чуть качнулся, как лодка на стремнине.
— Мам, может, мы тебя заберем, зачем тебе здесь одной? Маша, дети будут рады позаботиться о тебе. Ты стала хуже выглядеть. Поехали, мам, а?
Наталья Семеновна чуть наклонилась, одной рукой вцепилась в дерматиновую ручку коляски, а другой, словно отгоняя назойливые мысли и неуемных весенних мух, медленно повела рукой:
— Что ты, что ты? Я никуда отсюда не поеду, мне здесь очень хорошо. И выгляжу я ничего, ведь мне не семнадцать, а седьмой десяток давно идет. Не говори больше всякую ерунду. Через пару дней другая соседка появится, сегодня Вера Федоровна, старшая медсестра, пообещала.




