Читаем Расплата онлайн бесплатно


Расплата

Узел действия завязывается в далеком 1945 году, когда немцы в отместку за убийство полицая расстреливают родителей и сжигают дом 12-летнего Антона Стейнвейка. В течение всей своей дальнейшей жизни Антон, сам того не желая, случайно натыкается то на одного, то на другого свидетеля или участника той давнишней трагедии, узнает, как все происходило на самом деле, кто какую играл роль и как после этого сложилась жизнь каждого.

Харри Мулиш

Проза / Современная проза
<p>Харри Мулиш</p><p>РАСПЛАТА</p><p><sub>Роман</sub></p>

Везде давно рассвело, но здесь была темная ночь, темнее, чем бывает ночь.

Плиний Младший, Гай Цецилий Секунд. Письма, VI, 16
<p>Пролог</p>

Давным-давно, во времена второй мировой войны, жил на окраине Харлема со своими родителями и братом мальчик по имени Антон Стейнвейк. Вдоль набережной, которая, все более удаляясь от реки, становилась наконец обычной улицей, стояли невдалеке друг от друга четыре дома. Окруженные палисадниками, украшенные балкончиками, эркерами[1] и остроконечными кровлями, они походили на небольшие виллы; в верхних комнатах из-за наклонных крыш стены были скошены. Выглядели дома довольно запущенными — их перестали подновлять еще до войны, — зато каждый, в память о беззаботных днях, носил вычурное мещанское имя:

Дом Удачливых Беспечное Поместье

Сюрприз Надежный Приют

Антон жил во втором доме слева — в том, что с тростниковой крышей. Родители сняли дом незадолго до войны, и уже тогда он носил именно это имя; отец скорее назвал бы его «Eleutheria»[2], или вроде того, и написал бы название греческими буквами. Тогда, до катастрофы, Антон понимал слово «Беспечное» не как определение места, где ни о чем не пекутся, а как указание на то, что в доме не должно быть печки (так же, как слово «необычный» означало для него что-то, стоящее вне обычаев, а не явление или существо по-настоящему необыкновенное).

В «Доме Удачливых» жили Бёмеры — бывший поверенный, получавший пенсию по болезни, с женой. Если Антон забегал к ним, то получал чашку чаю с печеньем (это называлось: «чай с курабье») — по крайней мере пока существовали чай и печенье и задолго до начала той истории, о которой пойдет речь. Бывало, г-н Бёмер читал ему вслух главу из «Трех мушкетеров». Г-н Кортевег, сосед из «Сюрприза», был штурманом дальнего плавания, из-за войны потерявшим работу. После смерти жены к нему переехала дочь Карин, медсестра. И к ним Антон иногда ходил: через дырку в живой изгороди позади дома. Карин была добра к нему, но отец ее не обращал на мальчика никакого внимания. Семьи, жившие на набережной, мало общались друг с другом, но супруги Аартс, поселившиеся с начала войны в «Надежном Приюте», выделялись даже среди них своей замкнутостью. Говорили, что он работает в страховой компании, но это были только слухи.

Когда-то с этих домов должно было начаться строительство нового района, но дело так дальше и не двинулось. Поэтому дома окружал с трех сторон заросший сорняками и кустарником пустырь, на котором успели вырасти большие деревья. Антон любил бродить по этому пустырю, а жившие неподалеку дети охотно играли там. Случалось, вечером, когда темнело, мать забывала позвать его домой, и тогда благоуханная тишина, рождавшаяся в воздухе, наполняла его ожиданием чего-то неведомого, что должно произойти, когда он станет взрослым. Неподвижная земля и листья. Два воробья прыгают вокруг, чирикая. Вот бы вся жизнь была такой, как в те вечера, когда о нем забывали, — таинственной и бесконечной.

Брусчатка на дороге перед домами была положена «в елочку». Дорога, не окаймленная тротуаром, переходила в поросший травою откос, полого спускавшийся к воде, так что здесь удобно было лежать. На другой стороне широкого канала — только чуть заметные изгибы напоминали о том, что когда-то он был рекою, — стояли домишки батраков и небольшие фермы. За ними до самого горизонта простирались пастбища, а еще дальше был Амстердам. До войны, рассказывал отец, видно было, как светится по вечерам небо над городом. Антон ездил в Амстердам всего несколько раз: в зоопарк «Артис», в Государственный музей и к дяде, у которого однажды ночевал. Справа у излучины реки стояла мельница, которая никогда не крутилась.

Он лежал там, задумчиво глядя вдаль. Иногда приходилось поджимать ноги: когда по тропе вдоль воды проходил человек, словно бы явившийся из далекого прошлого. Согнувшись над метровым шестом, прикрепленным к форштевню баржи, он медленно толкал ее вперед. А у руля чаще всего стояла женщина в фартуке, с волосами, убранными в пучок, и на палубе играл ребенок. Бывало, что шест использовался по-другому: сперва человек шел по палубе баржи от кормы к носу, таща опущенный в воду шест за собою; затем, встав на баке, он наискось втыкал шест в дно, крепко хватался за него и, как бы идя задом, ногами толкал лодку вперед. Этот способ больше всего нравился Антону: получалось, что человек пятится назад ради того, чтобы лодка шла вперед, и — одновременно — не двигается с места. Что-то странное чудилось ему в происходящем, но он ни с кем этого не обсуждал. Это был его секрет. Лишь позднее, рассказывая об этом своим детям, он осознал, в какое время жил. Теперь такую сценку можно увидеть разве что в фильмах об Африке или Азии.

По нескольку раз в день проходили ялы: тяжело нагруженные громадины под темно-коричневыми парусами бесшумно появлялись из-за поворота, величественно проплывали мимо, подталкиваемые чуть заметным ветром, и скрывались за следующим поворотом. Моторные суда, напротив, грохоча, раскалывали носом воду, огромная буква V, расширяясь, достигала берегов, вода начинала волноваться, но корабль к тому времени был уже далеко. Волны отражались от берегов, и новое, перевернутое V, сталкиваясь с первоначальным, искажало его, снова отражалось от берегов, меняющийся сложный рисунок волн распространялся по всей поверхности реки, и только через несколько минут вода успокаивалась и снова становилась гладкой.

Антон всякий раз пытался разобраться, как получается, что вода движется именно так, но узор менялся, становился сложнее и сложнее, и его невозможно было рассмотреть.

<p>Эпизод первый</p><p>1945</p>1

Было около половины восьмого вечера. Железная печурка, чуть согревавшаяся, пока в ней горели дрова, успела совсем остыть. Он сидел со своими родителями и Петером в столовой. На тарелке стоял цинковый цилиндр величиной с цветочный горшок; из верхней его части высовывалась тонкая раздвоенная трубка, а в дырочках на ее концах трепетали остроконечные, ослепительно белые язычки пламени, тянущиеся друг к другу. Аппарат этот распространял по всей комнате мертвенный свет, и в резко очерченной тени можно было разглядеть развешанное для сушки латаное белье, кухонную утварь, стопки неглаженых рубашек и ящик с сеном, чтобы готовая еда подольше не остывала. Книги из отцовского кабинета были рассортированы: выстроившиеся в ряд на буфете предназначались для чтения, а пачка бульварных романов на полу — на растопку кухонной плиты (если удастся раздобыть что-то, годное для готовки). Газеты не выходили уже несколько месяцев. В свободное от сна время вся жизнь семьи сосредоточена была здесь, в бывшей столовой. За закрытыми раздвижными дверями стыла гостиная, куда они за всю зиму ни разу не заглянули. Чтобы как можно меньше холода проникало внутрь, шторы на окне гостиной даже днем были задернуты, так что с улицы дом выглядел нежилым.

Шел январь 1945 года. Почти вся Европа — уже освобожденная — праздновала, ела, пила, любила и постепенно начинала забывать войну; но Харлем пребывал во прахе, все больше напоминая шлак, который выгребали из печи, когда еще был уголь.

На столе перед матерью лежал синий свитер, вернее, то, что от него осталось. В левой руке мать держала клубок шерсти и быстро наматывала на него нить, которую правой рукой вытягивала из свитера. Антон следил за тем, как нить движется туда и обратно, как в результате этого движения свитер, словно пытавшийся схватить что-то широко раскинутыми рукавами, исчезает из мира, постепенно превращаясь в шар. Мать улыбнулась ему, и он снова опустил глаза в книгу. Ее светлые косы были закручены вокруг ушей — как морские ракушки. Иногда она останавливалась и отпивала глоток остывшего суррогатного чая, заваренного на растопленном снеге, который они брали в саду. Водопровод тогда не был еще отключен — просто он замерз. У матери разболелся зуб, но лечиться было не у кого, и ей пришлось воспользоваться бабушкиным способом: сунуть в дупло гвоздику (несколько штучек которой случайно нашлось на кухне), чтобы унять боль. Она сидела очень прямо, а муж ее, читавший напротив, горбился над книгой. Его темные с проседью волосы подковой охватывали голое темя; время от времени он дышал на руки, большие и грубые, — руки рабочего, хотя на самом деле он был секретарем окружного суда.

На Антоне была одежда, из которой успел вырасти его брат, а Петер в свою очередь донашивал черный костюм отца. Петеру исполнилось семнадцать, и оттого, что он начал неожиданно быстро расти как раз в то время, когда еды становилось все меньше и меньше, тело его казалось составленным из деревянных планок. Он готовил уроки. Последние несколько месяцев Петер не выходил на улицу: он выглядел совсем взрослым, его могли схватить во время облавы и отправить на работы в Германию. Петер дважды оставался на второй год в гимназии, дошел только до четвертого класса, и, чтобы он не отстал еще сильнее, отец стал сам заниматься с ним и задавать уроки. Братья были так же не похожи друг на друга, как и их родители. Бывают пары, поразительно друг на друга похожие: к примеру, жена похожа на мать мужа, а муж — на отца жены (или еще сложнее — как оно обычно и бывает), но семья Стейнвейк четко делилась на две части: Петер был голубоглазым блондином — в мать, а Антон — темноволос и кареглаз — в отца, от которого он унаследовал и смуглую кожу, более темную вокруг глаз. Он учился в первом классе лицея, но тоже не ходил в школу: из-за того, что угля не хватало, рождественские каникулы продлили до конца холодов.

Антон был голоден, но знал, что только завтра утром получит клейкий серый бутерброд со свекольной патокой. Днем он проторчал целый час в начальной школе, в очереди у центральной кухни. Только когда стемнело, на улицу въехала тележка с котлами, в сопровождении вооруженного полицейского. Карточки были прокомпостированы, в кастрюлю налили четыре половника водянистого супа, и на обратном пути ему удалось отхлебнуть немного теплой, кисловатой бурды. К счастью, скоро уже можно было ложиться спать. А во сне он всегда видел мир.

Все молчали. Снаружи тоже не доносилось ни звука. Война была всегда и всегда будет. Ни радио, ни телефона, ничего. Язычки пламени шелестели; иногда слышался мягкий хлопок. Завернувшись в шаль, сунув ноги в мешок, сшитый матерью из старой хозяйственной сумки, Антон читал статью в «Природе и технике» — на день рождения ему подарили подшивку журналов за 1938 год. «Письмо потомкам». На фотографии группа плотных американцев в жилетках смотрит вверх на огромную сверкающую гильзу в форме торпеды, которая висит над их головами и вот-вот будет опущена под землю на глубину 15 метров. Через 5000 лет потомки смогут вскрыть гильзу и получить представление об уровне цивилизации времен Всемирной выставки в Нью-Йорке. В гильзе из невероятно прочного медного сплава заключен цилиндр из огнеупорного стекла, заполненный сотнями предметов: микроархив, описывающий положение в науке, технике и искусстве, содержащий десять миллионов слов и тысячу изображений; газеты и каталоги; знаменитые романы и, конечно, Библия; «Отче Наш» на трехстах языках; послания великих людей и — документальные съемки чудовищной бомбежки Кантона японцами в 1937 году; семена; электрическая розетка; логарифмическая линейка и разные другие вещи — даже дамская шляпка (осенняя мода 1938 года). Все ведущие библиотеки и музеи мира получили документ, в котором указаны координаты этого места — залитой бетоном «шахты вечности», — чтобы в семидесятом столетии ее легче было найти. Но зачем, думал Антон, ждать до 6938 года? Неужели неинтересно было бы посмотреть на все это раньше?

— Папа, сколько это — пять тысяч лет назад?

— Ровно пять тысяч лет, — отвечал Стейнвейк, не отрываясь от книги.

— Это-то понятно. Но было ли тогда уже… я имею в виду…

— Что ты имеешь в виду?

— Ну, что люди, так же как теперь…

— …были цивилизованными?.. — подсказала мать.

— Да.

— Почему ты не даешь мальчику самому сформулировать? — Стейнвейк посмотрел на нее поверх очков и повернулся к Антону. — Цивилизация в те времена была в младенческом состоянии. В Египте и в Месопотамии. А почему ты спрашиваешь?

— Потому что тут написано: через…

— Готово! — Петер разогнулся, отодвигая свои словари и грамматики. Он подал тетрадь отцу, а сам подошел к Антону. — Что ты читаешь?

— Ничего, — Антон прикрыл книгу грудью и скрещенными руками.

— Оставь, Тони, — сказала мать, отталкивая его назад.

— А он мне тоже никогда не дает заглядывать.

— Наврал, как навонял, Антон Муссерт, — сказал Петер.

В ответ Антон запел, зажимая нос:

Невезучим я родился,Невезучим и умру…

— Молчать! — крикнул Стейнвейк и хлопнул ладонью по столу.

Антона звали так же, как лидера голландских фашистов Муссерта, и это служило постоянным поводом для издевок. Фашисты во время войны часто называли своих сыновей Антонами или Адольфами, иногда — даже Антон-Адольфами, и об этом можно было прочесть в торжественных объявлениях о рождении, осененных знаком волчьего капкана[3] или рунами.

Позднее, встречая человека с таким именем (либо тех, кто называл себя Тон или Дольф), Антон прикидывал, не был ли тот рожден во время войны: такое совпадение, вне всякого сомнения, означало, что родители этого человека совершили в своей жизни грандиозную ошибку. Через десять или пятнадцать лет после войны имя Антон перестало вызывать неприятные ассоциации — кто же помнит это ничтожество Муссерта? С Адольфом, однако, ничего подобного не происходит. Проклятие с этого имени будет снято только тогда, когда вторая мировая война наконец станет прошлым; но для этого сперва придется пережить третью, которая разом покончит со всеми, в том числе и с Адольфами. Песенку, которую Антон спел в ответ, сегодня тоже не понять без объяснений: это гнусавый напев радиокомика, выступавшего под псевдонимом Невезучий Петер в те времена, когда еще можно было иметь радио. Но всего не объяснишь, тем более что и самому Антону многое сегодня непонятно.

— Поди, сядь со мной рядом, — сказал Стейнвейк Петеру, беря тетрадь. Он начал с выражением читать греческий перевод сына: — «Также и реки, от весенних дождей полноводны, вниз устремившие с гор дикую массу воды, происходящей из переполненных снегом истоков, смешаны в бурный поток, низвергаются в пропасть долины — и далеко в горах слышат их рев пастухи: так разносился гром и сражавшихся воинов крики…»[4] Как это прекрасно, — сказал Стейнвейк, откидываясь на спинку стула и снимая очки.

— Чрезвычайно, — отозвался Петер. — Особенно если полтора часа провозишься с одним дерьмовым предложением.

Похожие книги

Другие книги Харри Мулиш